Текст книги "Достоевский"
Автор книги: Людмила Сараскина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 70 страниц)
Скорее всего, автор рассуждал так: нет смысла просить дозволения печататься, не предъявив сочинения. Вряд ли начальство захочет утруждать себя чтением чего-то длинного – значит, вещь должна быть компактной и емкой. Главное, нужно убедить высокие сферы в своих добрых намерениях. Такой цели отвечал, кажется, только один жанр – патриотическое послание. Стихотворение «На европейские события в 1854 году», написанное в связи с началом Крымской войны, в официальном порядке было отправлено в Петербург, начальнику Третьего отделения.
Вряд ли следует внимать насмешкам столичных литераторов (в частности, фельетону Панаева), которые спешили выразить гражданское негодование, прослышав, что отбывающий солдатчину Достоевский написал верноподданнические стихи и прислал их самому Дубельту. (Где были эти литераторы, с их негодованием, в 1849-м, все восемь месяцев следствия, суда и приговора? К судьбе Ф. М. «передовая» литература отнеслась безучастно (В статье «Забитые люди» (1861) Н. А. Добролюбов писал: «В половине 1849 года литературная деятельность его [Достоевского] прекратилась, и литература не выразила при этом особенных сожалений. Если в течение десятилетнего молчания г. Достоевского иногда и вспоминали о нем, то разве затем, чтобы посмеяться над собственным простодушием, с которым производили его в гении за первую повесть, и о непомерном самолюбии, до которого довело его общее поклонение».)) Вряд ли вообще следует оценивать поэтическую акцию Достоевского как жест его политического поведения: люди, ничем не понуждаемые, часто наперегонки спешат выразить власти свою любовь и преданность.
Здесь было другое: солдат Достоевский, только что отбывший каторгу, никак не мог забыть, что он писатель. В 1849-м он жертвовал своими интересами, выгораживал других и был горд, что вел себя достойно. Он жестоко поплатился за увлечение утопиями, но принял наказание со смирением, так как считал себя виновным в том, в чем его обвиняли. Спустя два года после каторги в ходатайстве на имя влиятельного генерала Э. И. Тотлебена Ф. М. напишет: «Мысли и даже убеждения меняются, меняется и весь человек, и каково же теперь страдать за то, чего уже нет, что изменилось во мне в противоположное, страдать за прежние заблуждения, которых неосновательность я уже сам вижу, чувствовать силы и способности, чтоб сделать хоть что-нибудь для искупления бесполезности прежнего и – томиться в бездействии!»
Ссыльный солдат не просил у властей многого: «Военное звание – не мое поприще. Я готов тянуться из всех сил; но я больной человек... Вся мечта моя: быть уволенным из военного званья и поступить в статскую службу... Но не службу ставлю я главною целью жизни моей. Когда-то я был обнадежен благосклонным приемом публики на литературном пути. Я желал бы иметь позволение печатать. Примеры тому были... Звание писателя я всегда считал благороднейшим, полезнейшим званием. Есть у меня убеждение, что только на этом пути я мог бы истинно быть полезным».
Стихотворение 1854 года подводило черту под прошлым Достоевского; ради возвращения в литературу он навсегда отказывался от роли заговорщика. Выбор в пользу призвания был тем легче, что расставание с прежними «мечтами и теориями» было выстрадано и осмыслено. Стихи не были данью тяжелой обстановке семипалатинской казармы, где, быть может, складывались, а потом, в закоптелой избе, были переписаны набело. Автор не вторил военной пропаганде, не заимствовал темы и образы из арсенала ура-патриотической поэзии, не лгал ради возможных поблажек, выставляя на своем знамени заведомо фальшивый Символ веры («Иль не для вас всходил на крест Господь / И дал на смерть Свою Святую плоть? / Смотрите все – Он распят и поныне, / И вновь течет Его святая кровь!..»).
Поражением России в Крымской войне Достоевский был уязвлен и ушиблен, как и Данилевский, товарищ его молодости, как Лев Толстой и Леонтьев. Спустя 15 лет Ф. М. напишет Майкову: «Я вон как-то зимою прочел в “Голосе” серьезное признание в передовой статье, что “мы, дескать, радовались в
Крымскую кампанию успехам оружия союзников и поражению наших”. Нет, мой либерализм не доходил до этого; я был тогда еще в каторге и не радовался успеху союзников, а вместе с прочими товарищами моими, несчастненькими и солдатиками, ощутил себя русским, желал успеха оружию русскому и – хоть и оставался еще тогда всё еще с сильной закваской шелудивого русского либерализма... не считал себя нелогичным, ощущая себя русским».
Именно Крымская война, когда Россия стремилась утвердить свои военно-политические интересы, дала толчок тому пониманию, которое созреет у Достоевского в 1860-е и 1870-е годы до цельного мировоззрения. В отличие от либеральной партии, страшившейся русских военных побед (ведь они придадут правительству больше силы и уверенности!) и вздохнувшей с облегчением при падении Севастополя, Достоевский не стеснялся желать победы русскому оружию и не желал поражения своему правительству. «Зная меня очень хорошо, Вы, верно, отдадите мне справедливость, что я всегда следовал тому, что мне казалось лучше и прямее, и не кривил сердцем, и то, чему я предавался, предавался горячо... Идеи меняются, сердце остается одно», – призна'ется Достоевский Майкову в январе 1856 года.
Это признание имело прямое отношение к тем чувствам, которые испытал Ф. М. в дни Крымской кампании. «Россия, долг, честь? – да! я всегда был истинно русский, говорю вам откровенно. Я... вполне разделяю с Вами патриотическое чувство нравственного освобождения славян. Это роль России, благородной, великой России, святой нашей матери».
Трудно усомниться в искренности Достоевского, написавшего стихи о Крымской войне, пусть даже они наивно предполагали возможность монаршей милости. Критики напишут позже, что новое мировоззрение, которому автор «Бесов» навсегда останется верен, сложилось уже в 1854 году, и назовут его «церковно-монархическим империализмом» 22. Так или иначе, именно в период Крымской войны сложились взгляды Достоевского на уникальную роль России в деле освобождения славян от турецкого владычества; автор «Дневника писателя» будет верен им и двадцать лет спустя после Севастополя. Стихами 1854 года Ф. М. показал, как глубоко трогает его религиозная составляющая конфликта. Восточная война началась осенью 1853 года, в марте 1854-го Англия и Франция заключили с Турцией союзный договор, обязуясь поддерживать ее в войне с Россией, затем объявили России войну и вскоре заключили соглашения с Пруссией и Австрией, гарантировавшие неучастие этих стран в войне.
Инспирированный Францией двухлетний спор с Россией о «святых местах» закончился тем, что в январе 1853 года ключи от Вифлеемского храма (церковь Яслей Господних) и Иерусалимского храма (церковь Гроба Господня) были отняты у православной общины, которой они традиционно принадлежали, и под давлением Парижа переданы турецкими властями Палестины католикам. Официальной причиной военного конфликта стало заступничество двух европейских стран за Турцию и их нежелание поддержать Россию в споре с Турцией о «святых местах» 23. Идеолог восточной войны, кардинал Сибур, архиепископ Парижский, интерпретируя факт возвращения католикам некоторых привилегий в Палестине, отнятых турками у православных («ключ от Гроба Господня»), утверждал: «Война, в которую вступила Франция с Россией, не есть война политическая, но война священная. Это не война государства с государством, народа с народом, но единственно война религиозная. Все другие основания, выставляемые кабинетами, в сущности, не более как предлоги, а истинная причина, угодная Богу, есть необходимость отогнать ересь... укротить, сокрушить её. Такова признанная цель этого нового крестового похода, и такова же была скрытая цель и всех прежних крестовых походов, хотя участвовавшие в них и не признавались в этом».
Стихотворное послание в 140 строк стало символом веры в Россию, как бы ни относиться к имперской составляющей этой веры. По примеру Пушкина («О чем шумите вы, народные витии? / Зачем анафемой грозите вы России?»), Достоевский обращался к западным дипломатам и журналистам и отвечал на обвинения, вызванные восточной политикой России. «С чего взялась всесветная беда? / Кто виноват, кто первый начинает?» – на этот риторический вопрос Достоевский отвечал риторическим же пассажем: тот самый русский богатырь, которого Пушкин увидел с оружием в руках («Иль старый богатырь, покойный на постеле, / Не в силах завинтить свой измаильский штык? / Иль русского царя уже бессильно слово? / Иль нам с Европой спорить ново?»), согласно Достоевскому, по-прежнему столь же силен и отважен. «Смешно французом русского пугать»; «Не вам судьбы России разбирать!»; «Попробуйте на нас теперь взглянуть, / Коль не боитесь голову свихнуть!» – эти строки призваны были выразить гражданскую позицию в войне за православные святыни и возмущение христианина вопиющей ситуацией: «Христианин за турка на Христа! / Христианин – защитник Магомета! Позор на вас, отступники креста, / Гасители Божественного света!» Достоевский надеялся, что таких, как он, миллионы: все они ждут государева слова и того часа, когда двуглавый орел двинется на Царьград.
Мироощущение, которое сложится у Достоевского под влиянием Крымской войны, – горечь военного поражения, национальное унижение, разочарование эгоистической европейской политикой – с годами только окрепнет. В материалах к «Дневнику писателя» за 1876 год он запишет: «Россия в Крымскую войну не бессилье свое доказала, а силу. Тогда можно было так говорить для реформ будущих, но теперь дело иное, и надо сказать правду. Несмотря на гнилое состояние вещей, вся Европа не могла нам ничего сделать, несмотря на затраты и долги ее в тысячи миллионов». Большинству современников не был ясен истинный масштаб Крымской войны. Немногие понимали, что Севастополь пал с такой славой, которой должно гордиться, ибо падение его стоило многих блестящих побед. Ведь Севастопольская оборона продолжалась почти год – а враг, представленный всеми европейскими (и не только) нациями, рассчитывал на скорую и легкую победу.
В Крымской войне Европа объединилась против России, и самой жизнью был поставлен вопрос: «Европа ли Россия?» В течение многих лет Достоевский будет пытаться найти ответ на этот вопрос. Если для русских европейцев Европа – вторая родина, «страна святых чудес», кладбище с дорогими могилами и священными камнями, то чем же тогда является Россия для Европы? Немного окажется у Достоевского единомышленников, способных проникнуться важностью проблемы.
...Генерала Дубельта стихотворное послание не убедило – быть может, он все еще помнил, как упрямо молчал Достоевский, вызванный на комиссию, чтобы «рассказать всё дело» в обмен на государево прощение. В просьбе напечатать патриотическое сочинение ссыльному было отказано. Спустя два года Mich-Mich напишет брату с безжалостной откровенностью: «Читал твои стихи и нашел их очень плохими. Стихи не твоя специальность».
Разумеется, подходы к жанру политических посланий у Л. В. Дубельта и у М. М. Достоевского были совершенно разные.
Шел всего только 1854 год, впереди маячила неизвестность, и надо было покорно тянуть солдатскую лямку. В положенное время за рядовым являлся посыльный и звал на учения и смотры. «В июле месяце стоял на смотру наряду с другими и знал свое дело не хуже других. Как я уставал и чего это мне стоило – другой вопрос; но мною довольны, и слава Богу!.. Солдатская жизнь со всеми обязанностями солдата не совсем-то легка для человека с таким здоровьем и с такой отвычкой или, лучше сказать, с таким полным ничегонезнанием в подобных занятиях. Чтоб приобрести этот навык, надо много трудов. Я не ропщу; это мой крест, и я его заслужил».
Первая семипалатинская весна стала временем запойного чтения. «Помню, что выйдя, в 1854 году, в Сибири из острога, я начал перечитывать всю написанную без меня за пять лет литературу (“Записки охотника”, едва при мне начавшиеся, и первые повести Тургенева я прочел тогда разом, залпом, и вынес упоительное впечатление). Правда, тогда надо мной сияло степное солнце, начиналась весна, а с ней совсем новая жизнь».
Свобода писать, читать, мечтать, знакомиться с людьми, заводить друзей и подруг(В 1854 году на семипалатинском базаре Достоевский познакомился с красивой веселой семнадцатилетней девушкой Елизаветой Михайловной Неворотовой, которая пекла калачи и торговала ими с лотка. Скоро между ними установились близкие, доверительные отношения – и калашница глубоко полюбила Ф. М., ценя его заботу и внимание. Местному литератору Н. В. Феоктистову в 1909 году довелось увидеть саму Е. М. (ей было уже за 70), держать в руках серую стопку исписанной бумаги, перевязанную выцветшей голубой ленточкой. Неворотова уверяла, что Федор Михайлович любил ее и, живя с ней в одном городе, часто писал ей нежные письма, искал в ней друга. На верхнем затертом листке стояли слова: «Милая Лизанька. Вчера я хотел увидеть Вас...» – в них угадывался почерк Достоевского. Верная своему чувству, Неворотова осталась одинокой и до глубокой старости хранила драгоценные послания как святыню. В годы Гражданской войны письма бесследно исчезли (см.: Феоктистов Н. В. Пропавшие письма Федора Михайловича Достоевского // Сибирские огни. 1928. № 2. С. 119—125).), бывать в семейных домах командиров, получать письма от сестер и братьев и отвечать им – все это было светлым, радостным пробуждением. «Никто-то не забыл обо мне из всей нашей семьи! Все до одного берут во мне искреннее, братское участие, а мне, отвыкшему от всего ласкового, приветливого и родственного, всё это было целым счастием».
В начале ноября 1854-го, радуясь, как тихо, скромно, но верно и надежно устроил свою жизнь брат Андрей Михайлович, женатый на славной, любящей женщине и имеющий уже двух дочерей, Достоевский писал ему: «Я всегда и прежде считал, что нет ничего выше на свете счастья семейного. Искренно желаю тебе его без конца... Тяжело пробивать дорогу вкривь и вкось, направо и налево, как было со мной во всю жизнь мою».
В самом скором времени он узнает, насколько тяжело пробивать глухие стены и на пути к собственному семейному счастью.
Глава третья
«Я БЫЛ ОЧЕНЬ СЧАСТЛИВ...»
Барон Врангель. – Семья Исаевых. – Ожидание неизбежного. – Кончина Николая I. – Высочайший манифест. – «Казаков сад». – Неотвратимый Кузнецк. – Стихи для императрицы. – Любовные качели. – Явление соперника. – Производство в офицеры
Барону Александру Егоровичу Врангелю, отпрыску датского дворянского рода по отцу (Е. Е. Врангель, гвардейский офицер, отличился в Русско-турецкой и Польской кампаниях) и праправнуку А. П. Ганнибала по матери (баронессу Д. А. Врангель, урожденную фон Траубенберг, троюродную сестру А. С. Пушкина, объединяли с ее великим кузеном ярко выраженные «абиссинские» черты), было всего 16, когда он, воспитанник Александровского лицея, стал свидетелем казни на Семеновском плацу. Четверо у эшафота были выпускниками лицея, и дядя Врангеля, офицер конно-гренадерского полка, взял племянника с собой на экзекуцию, где должен был присутствовать со своей ротой. Затерянный в толпе, исполненный жалости к осужденным, юноша увидел всё...
Александр окончил лицей в 1853-м; по настоянию отца год прослужил в Министерстве юстиции, но за столичной карьерой не гнался, надеясь принести пользу там, где в нем есть нужда. Должность семипалатинского прокурора («стряпчего казенных и уголовных дел») была выбрана добровольно – он ехал в Сибирь с мечтой узнать край: «Меня особенно тянула в эти дальние, неведомые страны моя страсть к наукам, к естественной истории, к путешествиям и к охоте».
Как только о новом назначении стало известно, М. М. Достоевский встретился с Врангелем, с которым был знаком, и попросил передать брату письмо, немного белья, книги и 50 рублей. 20 ноября 1854 года Врангель прибыл в Семипалатинск и через несколько часов, справившись у губернатора, как разыскать Достоевского, просил его к себе вечером на чай. Посланный человек, застав солдата по месту жительства, передал не без важности, что «господин стряпчий уголовных дел» зовет к себе, – и если не напугал, то сильно озадачил Ф. М.
«Достоевский не знал, кто и почему его зовет, и, войдя ко мне, был крайне сдержан. Он был в солдатской серой шинели, с красным стоячим воротником и красными же погонами, угрюм, с болезненно-бледным лицом, покрытым веснушками. Светло-русые волосы были коротко острижены, ростом он был выше среднего. Пристально оглядывая меня своими умными, серо-синими глазами, казалось, он старался заглянуть мне в душу, – что, мол, я за человек?.. Но когда я извинился, что не сам первый пришел к нему, передал ему письма, посылки и поклоны и сердечно разговорился с ним, он сразу изменился, повеселел и стал доверчив».
Достоевский читал письма Миши, Вари и Верочки здесь же. «Я помню, он прослезился...» В этот момент Врангелю принесли пачку писем из Петербурга от родных и друзей, он жадно набросился на них – и разрыдался сам. «Мы оба стояли друг перед другом, оба забытые судьбой, одинокие... Мне так было тяжко, что я, несмотря на высокое мое звание... както невольно, не долго думая, бросился на шею стоявшему передо мной с устремленным на меня грустным, задумчивым взором Федору Михайловичу. Он сердечно приласкал меня, дружески, горячо, как старому знакомому, пожал мне руку, и мы дали слово как можно чаще видеться».
Уже в первый вечер Ф. М. почувствовал, что обрел в юном (21 год) прокуроре искреннего друга. Врангель поселился недалеко от губернатора, на самом берегу Иртыша, в светлой и просторной квартире, за окнами которой, на другой стороне реки, виднелось киргизское поселение и расстилалась степь с синими горами Семитау. Ф. М. с удовольствием приходил сюда. «Двери мои для него всегда были открыты, днем и ночью. Часто, возвращаясь домой со службы, я заставал у себя Достоевского, пришедшего уже ранее меня или с учения, или из полковой канцелярии, в которой он исполнял разные канцелярские работы. Расстегнув шинель, с чубуком во рту, он шагал по комнате, часто разговаривая сам с собою, так как в голове у него вечно рождалось нечто новое».
Они проводили вечера за долгими чаепитиями; когда Ф. М. был в настроении, читал – нет, даже не читал, декламировал – «Пир Клеопатры»: «Чертог сиял...», и Врангель видел, как светится лицо и горят глаза вдохновенного чтеца. О деле не заговаривал, а Врангель не расспрашивал – слышал только, что Петрашевского Ф. М. не любил, затеям его не сочувствовал, полагая, что политический переворот в России пока преждевремен, а конституция, на манер западных, при невежестве народа, немыслима. Ни с кем из прежних товарищей не переписывался, но часто вспоминал Дурова, Плещеева, Григорьева...
Еще до появления Врангеля Достоевского стали приглашать местные офицеры и чиновники, среди которых было немало картежников, отчаянных выпивох, а также «бурбонов» (один из таких, увидев на вечеринке ссыльного солдата, подставил ему, как денщику, спину, и солдат молча снял с него шинель). Подполковник Белихов, добродушный холостяк, после рекомендаций губернатора, смело оставлял Достоевского обедать. Ф. М. был сдержан, не проявлял ни искательства, ни лести. В городе его уважали и принимали без опасений.
С чиновником особых поручений при местной таможне коллежским секретарем А. И. Исаевым, своим ровесником, Достоевский познакомился весной 1854-го у Белихова и вскоре так сдружился, что проводил у него все свободное время. В Семипалатинск Исаев переехал из Петропавловска, а прежде жил в Астрахани, окончил неполный курс гимназии, служил на Кавказе и в Симбирске, откуда переведен был обратно в Астрахань, под начало директора Карантинного дома Д. С. Константа, где и началась карьера молодого чиновника. В 1846 году он женился на старшей дочери своего начальника, Марии Дмитриевне Констант. Через год у четы Исаевых родился сын Павел24.
Репутация отца семейства, человека развитого, образованного, имевшего, не в пример иным горожанам, приличную домашнюю библиотеку с Байроном, Шекспиром и Шиллером, Карамзиным и Гоголем, к тому моменту, когда с ним познакомился Достоевский, была уже безнадежно испорчена: он смертно пил; якшался с кабацкой публикой и слыл алкоголиком, «с самыми грубыми инстинктами и проявлениями во время своей невменяемости» (Семенов-Тян-Шанский). Врангель старался избегать общество Исаева и его собутыльников, но прекрасно понимал, что' заставляет Достоевского пропадать в его доме по целым дням: конечно, не выпивка. «Кто пьет до безобразия, тот не уважает человеческого достоинства ни в себе, ни в других» 25, – говаривал Ф. М. и, видя, что сотворил с Исаевым проклятый хмель, принял меры, чтобы преодолеть и свою слабость (глухие сведения о склонности солдата Достоевского к спиртному содержались будто бы в его письмах Лизе Неворотовой26).
Скорее всего, увидев новое лицо в доме Белихова, Исаев сам зазвал к себе солдата с каторжным и литературным прошлым. А солдат чувствовал, что готов к новым впечатлениям. Сияло степное солнце, весна вселяла надежды, и он помнил, должно быть, что' недавно сам написал Фонвизиной: «Кажется мне, что со мной в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то и что будет что-нибудь, может быть тихое и ясное, может быть грозное, но во всяком случае неизбежное. Иначе жизнь моя будет жизнь манкированная. А может быть, это всё больные бредни мои!»
Но это были не бредни. Предчувствие не обмануло – судьба посылала ему неизбежное, неотвратимое. Конечно, это было счастье – только оказалось оно не тихим и ясным, а мучительным и душераздирающим. «Надобно знать тебе, мой друг, – писал он брату, – что, выйдя из моей грустной каторги, я со счастьем и надеждой приехал сюда. Я походил на больного, который начинает выздоравливать после долгой болезни и, быв у смерти, еще сильнее чувствует наслаждение жить в первые дни выздоровления. Надежды было у меня много. Я хотел жить. Что сказать тебе? Я не заметил, как прошел первый год моей жизни здесь. Я был очень счастлив».
Грозное счастье ходить в дом к уволенному (не за пьянство ли?) чиновнику, который после первой рюмки засыпает прямо за столом, и под его бормотание беседовать с домочадцами, пребывая на седьмом небе от восторга? Месяцами сидеть у пьяного надрыва и полагать, что это и есть роковая развязка судьбы? Всерьез думать, что без этого счастья жизнь была бы «manquе'» – упущенная, неудавшаяся?
«Бог послал мне знакомство одного семейства, которое я никогда не забуду. Это семейство Исаевых... – сообщит Ф. М. брату. – Он имел здесь место, очень недурное, но не ужился на нем и по неприятностям вышел в отставку. Когда я познакомился с ними, он уже несколько месяцев как был в отставке и всё хлопотал о другом каком-нибудь месте. Жил он жалованием, состояния не имел, и потому, лишась места, мало-помалу, они впали в ужасную бедность. Когда я познакомился с ними, еще они кое-как себя поддерживали. Он наделал долгов. Жил он очень беспорядочно, да и натура-то его была довольно беспорядочная. Страстная, упрямая, несколько загрубелая. Он очень опустился в общем мнении и имел много неприятностей; но вынес от здешнего общества много и незаслуженных преследований. Он был беспечен, как цыган, самолюбив, горд, но не умел владеть собою и, как я сказал уже, опустился ужасно. А между прочим, это была натура сильно развитая, добрейшая. Он был образован и понимал всё, об чем бы с ним ни заговорить. Он был, несмотря на множество грязи, чрезвычайно благороден».
Кажется, о благородстве Исаева говорил в те поры один Достоевский. «Я пять лет жил без людей, один, не имея в полном смысле никого, перед кем бы мог излить свое сердце... Александр Иванович за родным братом не ходил бы так, как за мною»; «Покойный Александр Иванович, о котором я не могу вспоминать до сих пор без особого чувства, принял меня в свой дом как родного брата. Это была прекрасная, благородная душа. Несчастья по службе несколько расстроили его характер и здоровье».
Город же видел в Исаеве только «множество грязи». Астраханская родня презирала пьяницу-зятя, загубившего счастье Marie. Ф. М. писал Врангелю: «Может быть, я только один из здешних и умел ценить его. Если были в нем недостатки, наполовину виновата в них его черная судьба. Желал бы я видеть, у кого бы хватило терпения при таких неудачах? Зато сколько доброты, сколько истинного благородства! Вы его мало знали. Боюсь, не виноват ли я перед ним, что подчас, в желчную минуту, передавал Вам, и, может быть, с излишним увлечением, одни только дурные его стороны».
Врангель, конфидент Достоевского в драматической исаевской истории, знал, должно быть, всю подноготную, о которой толковал ему друг «с излишним увлечением». Исаев, скорее всего, даже и не понимал, редко бывая трезвым, почему ссыльный солдат бывает у него день за днем. Однако о странной дружбе пьяницы-хозяина и трезвенника-гостя судачил уже весь город. «Не он привлекал меня к себе, – признался Ф. М. брату, – а жена его, Марья Дмитриевна».
Никого похожего на нее он прежде никогда не встречал. Ни одна женщина (Панаева и столичные салонные красавицы, при виде которых Достоевский мог упасть в обморок, давно не шли в счет) не потрясала так сильно его воображение. Ему хотелось знать о ней все, а ей было что рассказать и, главное, хотелось рассказывать: она тоже была отчаянно одинока.
Дед Марии Дмитриевны по отцу, Франсуа Жером Амадей де Констант, происходил из старинного французского дворянского рода и служил в Париже капитаном королевской дворцовой гвардии при дворе Людовика XVI. После казни монарха капитан вынужден был эмигрировать, в 1794 году в свите герцога Ришелье добрался до России, исхлопотал у Екатерины II российское подданство, под именем Степан перешел в православие и поступил на службу в Екатеринославе. В 1819 году его сын Дмитрий с отличием окончил здесь гимназию, служил в Дворянском собрании, затем был определен переводчиком в штаб генерала И. И. Инзова. В 1821 году Д. С. Констант получил назначение в Таганрог, женился на девушке из богатой дворянской семьи и родил с ней семерых детей27.
В 1838 году Констант овдовел и переехал в Астрахань, на должность директора Карантинного дома. Четверо сыновей были определены в гвардию, трое сестер, Мария (1824), Софья (1825) и Варвара (1826) Дмитриевны, окончившие Таганрогский пансион с похвальными листами, завершили образование в Астраханском институте благородных девиц настолько успешно, что о них писала местная газета: девицы Констант «на выпуске удивили всех игрой на фортепиано под аккомпанемент оркестра и чтением стихов на русском и французском языках» 28. Их отец был любим в семье, окружен почтенными людьми города; Константу довелось даже принимать у себя знаменитого Дюма-отца, бывшего в 1856-м проездом в Астрахани. Правда, Мария Дмитриевна в это время уже бедствовала в Сибири.
Что заставило изящную, образованную девушку из культурной дворянской семьи со старинными французскими корнями выйти замуж за незначительного чиновника, подверженного постыдной привычке, а потом следовать за ним по сибирским дорогам, от одного захолустья до другого – бог весть. Правда, в 1846-м карьера Исаева шла как будто в гору; быть может, он еще так не пил, и молодые люди были искренне увлечены друг другом. Известно, что особая дружба связывала Исаева со свояченицей Варварой Дмитриевной (в 1857-м Достоевский сообщит ей: «Если Вы пишете, что слышали обо мне еще давно, гораздо раньше женитьбы моей на сестре Вашей, от покойного и незабвенного Александра Ивановича, то и я скажу Вам, что я много, очень много раз слышал об Вас от покойного, который говорил о Вас даже с каким-то благоговением»).
Несомненно, Марии Дмитриевне было что вспомнить о своей молодости в родительском доме, о фортепиано с оркестром на выпускном вечере, о любимом отце. «О Дмитрии Степановиче, – рассказывал Достоевский В. Д., – я слышал так много от жены моей, которая его обожает, что невольно научился его любить и уважать». То же самое, уже в качестве зятя, он напишет позже и самому тестю: «Она [М. Д.] так много и так часто говорила мне о Вас, с таким чувством и нередко со слезами, вспоминала свою прежнюю жизнь в Астрахани... Она всегда упоминала о Вас с искреннею любовью, и я не мог не сочувствовать ей».
Спустя десятилетие о жизни в доме отца и о том, как при выпуске из пансиона она танцевала «па де шаль» «при губернаторе и прочих лицах», будет вспоминать несчастная Катерина Ивановна Мармеладова. «Ты не поверишь, ты и вообразить себе не можешь, – говорила она дочери Полине, – до какой степени мы весело и пышно жили в доме у папеньки и как этот пьяница погубил меня и вас всех погубит! Папаша был статский полковник и уже почти губернатор».
Катерина Ивановна ничуть не преувеличивала: Д. С. Констант (возможный прототип ее папеньки), много раз награжденный чинами и орденами, вышел в отставку с чином действительного статского советника, дававшим право на должность директора департамента или губернатора. «Тогда еще из Петербурга только что приехал камер-юнкер князь Щегольской... протанцевал со мной мазурку и на другой же день хотел приехать с предложением; но я сама отблагодарила в лестных выражениях и сказала, что сердце мое принадлежит давно другому. Этот другой был твой отец, Поля; папенька ужасно сердился...»
Быть может, сердце Марии Дмитриевны в ее первой молодости и в самом деле «давно» принадлежало «другому», а именно Исаеву, и папенька в этом случае тоже «ужасно сердился», ибо упускался некий приезжий жених, «князь Щегольской», тогда как местный был подозрительно ненадежен? Так или иначе, спустя восемь лет жизнь дочери была бесконечно далека от мазурок, камер-юнкеров и «почти губернатора» папеньки. Все труднее было маскировать бедность, почти невозможно скрывать от чужих глаз пьяные выходки мужа – общество Семипалатинска отвернулось от Исаевых. «За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее было».
В семье царил бедлам – хрупкая болезненная женщина одна стояла преградой меж буйным, невменяемым мужем и семилетним озорным сыном (через два года Достоевский напишет о Паше Исаеве: «Это мальчик добрый, очень остроумный, с большими способностями, благородный и честный, с способностию крепко привязаться и полюбить, но с зародышем страстей сильных. Он совершенный портрет незабвенного Александра Ивановича и физически и нравственно».)