355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Сараскина » Достоевский » Текст книги (страница 53)
Достоевский
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:34

Текст книги "Достоевский"


Автор книги: Людмила Сараскина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 53 (всего у книги 70 страниц)

Семья уже третье лето проводила в Старой Руссе. С 1830-х годов курортный городок Новгородской губернии был известен минеральными источниками; говорили, что солоник исцеляет краснуху, ломку костей, подагру, застарелые ревматизмы, а соляные пары лечат разные кожные хворобы. «Выбор этого курорта, как нашего летнего местопребывания, был сделан по совету профессора М. И. Владиславлева, мужа родной племянницы Федора Михайловича, Марии Михайловны. И муж, и жена уверяли, что в Руссе жизнь тихая и дешевая и что их дети за прошлое лето, благодаря соленым ваннам, очень поправились».

«Ужасно надо переменить воздух, хоть на три месяца, особенно для детей», – писал Достоевский в мае 1872-го Владиславлеву.

Выбирая между маленьким домиком с соломенной крышей, садом и лугом в Моногарово (его готов был сдать на лето новый хозяин имения Костюрин, сосед сестры Веры), и дачей в Старой Руссе, писатель предпочел дачу в курортном городке. «Владиславлевы хвалят место, хвалят воды, дешевизну и комфорт, – писал Ф. М. сестре. – Правда, место озерное и сыренькое, это известно, но что делать. Воды действуют против золотухи и полезны будут Любе... Очень много удобств – дешевизна, скорость и простота переезда и, наконец, дом с мебелью, с кухонной даже посудой, воксал с газетами и журналами и проч. и проч.».

Скорость и простота переезда были все же весьма относительны: из Петербурга по железной дороге четыре часа до станции Соснинка, оттуда пароходом до Новгорода по Волхову, затем пароходом до Старой Руссы по Ильменю и реке Полисти – почти сутки в дороге. Обратная дорога тоже на перекладных: извозчиком до Ильменя, оттуда пароходом до Новгорода, затем по узкоколейке до станции Чудово, где была пересадка на поезд до Петербурга.

Первое лето сложилось неважно, несмотря на душевную приветливость хозяев дачи, отца Иоанна Румянцева и его супруги, навсегда ставших добрыми друзьями. Анне Григорьевне почти сразу пришлось возвращаться с больной Любочкой в Петербург, Ф. М. оставался на даче с маленьким Федей и его няней. Было холодно и ненастно. «Жизни детишки требуют, солнца, расти хотят, а тут и солнца-то нет: Лиля (домашнее имя Любы Достоевской. – Л. С.) в душной скорлупе города, а мы здесь в куче грязи. Вот уже четвертый день отвратительная погода. Вчера же и сегодня такой дождь, такой дождь – что я и в Петербурге никогда не видывал. И не перестает до сих пор. Всё размокло и разбухло, всё раскисло. На дворе грязь, какую и вообразить нельзя, и, наверно, завтра еще будет так продолжаться... Я и вчера и сегодня топлю... Нет ничего несноснее зелени и деревянных домов во время дождя и при таком ужасном небе».

Первое старорусское лето ушибло беспорядком и неуютом – когда так хотелось хоть месяца спокойствия, «чтоб не заботиться сердцем и всецело быть у работы». «Что за цыганская жизнь, мучительная, самая угрюмая, без малейшей радости, и только мучайся, только мучайся!» Как-то не радовал и курорт, который так хвалили Владиславлевы. «Был в воксале, был в конторе вод и вывел заключение, что ничего нет здесь труднее, как получить какое-нибудь сведение. Всё сам отыскивай. Гуляющей публики в саду не так чтобы очень много. Но есть порядочно приезжих офицеров. Много золотушных детей. Впрочем, продолжают приезжать, ходят по городу и ищут квартир... Публика здесь очевидно ужасно церемонная, тонная, всё старающаяся смахивать на гран-монд, с сквернейшим французским языком. Дамы все стараются блистать костюмами, хотя всё, должно быть, дрянь страшная. Сегодня в саду открытие театра, идет комедия Островского, цены высоки, но хотел было пойти для знакомства. Кофейных, кондитерских мало ужасно. Ужасный мизер эти воды, и парк мне решительно не нравится. Да и вся эта Старая Русса ужасная дрянь».

Однако следующим летом Анна Григорьевна, по совету докторов, снова отправилась с детьми на старорусский курорт, чтобы закрепить лечение солеными ваннами, столь полезными для детей. Поселились на этот раз не у отца Румянцева, дом которого был уже сдан, а на окраине города, на берегу реки Перерытицы (в одном из писем жене Ф. М. напишет в адресе: «на реке Переростице»), в верхнем этаже двухэтажного деревянного дома, принадлежавшего отставному полковнику А. К. Гриббе: хорошие комнаты, удобный угловой кабинет в отдалении от детской, просторная веранда, большой двор, сад, огород, банька... Всего четыре раза смог тогда приехать к семье Ф. М., занятый работой в журнале; из Петербурга Старая Русса казалась островом тишины и покоя.

Лето 1874-го тоже вышло хлопотное: в мае пришлось курсировать между Петербургом и Старой Руссой – добывать заграничный паспорт, чтобы ехать в Германию. Для лечения эмфиземы легких, обнаруженной у Ф. М., старорусский курорт не годился; диагноз требовал европейских здравниц с теплым мягким климатом, кристально чистым воздухом и специальной водой для питья и ванн. Эмс, или Бад-Эмс, куда советовал ехать профессор Кошлаков и куда направил берлинский доктор Фрёрих, когда к нему на консультацию приехал Ф. М., был дорогим курортом с термальными и минеральными водами, где поправляли здоровье коронованные особы, европейская знать, люди искусства. Курортной Меккой Европы называли Эмс путеводители середины XIX века. Каждое лето проводил здесь германский император Вильгельм I – на втором году его правления (1872), к счастью для Ф. М., специальным указом были закрыты в Эмсе все казино.

Живая вода три раза в день перед едой – таков был простой рецепт прославленного курорта: целебные свойства прозрачной, мягкой на вкус воды действовали на больные органы волшебным образом; прогулки с кружкой в руках и неспешная беседа со спутником или спутницей считались непременной частью лечения. Курортный  справочник тактично  советовал не слишком состоятельным пациентам осмотрительно выбирать время приезда: «Лечебный сезон продолжается от 1 мая до 1 октября нового стиля. Желающим избегать светского шума и соблюдать экономию надо прибыть в Эмс не позже середины июня или же с половины августа, так как в середине лечебного сезона жизнь отличается иногда необыкновенною дороговизною и может встретиться недостаток в квартирах» 6.

Достоевский прибыл в Эмс ровно к середине сезона, столкнувшись и с дороговизной, и с нечестными счетами за квартиру, и даже с императором Вильгельмом однажды вечером на гулянье (немцы и немки встречали кайзера стоя и кланялись), и с несносными соседями по отелю, и с тем, как нервно реагировали больные легкие на знаменитую воду кессельбрунен и не менее знаменитую кренхен: первые две недели в груди хрипело, давило, булькало; участились припадки, накатывала лихорадка, ночью прошибал пот, так что малейший ветерок, внезапно подувший из-за угла, мог обернуться злой простудой.

Ему было неспокойно и тоскливо, и всё вокруг представало в дурном свете. Берлинское светило профессор Фрёрих проживал чуть ли не во дворце, а больных держал минуты по две, много по три – с Ф. М. вообще не стал говорить, едва прикоснулся стетоскопом, произнес слово «Эмс» и на бумажке написал адрес врача. Вино, включенное в диету эмсским доктором

Ортом, оказалось мерзкой кислятиной. Курортные магазины пришибали непомерными ценами. Везде была страшная давка – «публика со всего мира, костюмы и блеск»; «весь сброд» пьющих воду с пузырьками возмутительно толкался локтями у источника; кисло-соленая жидкость отдавала тухлым яйцом.

И все же нельзя было остаться совсем равнодушным к здешней красоте. «Всё, что представить можно обольстительного, нежного, фантастического в пейзаже, самом очаровательном в мире; холмы, горы, замки, города, как Марбург, Лимбург с прелестными башнями в изумительном сочетании гор и долин – ничего еще я не видал в этом роде, и так мы ехали до самого Эмса в жаркое, сияющее от солнца утро... Эмс – это городок в глубоком ущелье высоких холмов – этак сажень по двести и более высоты, поросших лесом. К скалам (самым живописным в мире) прислонен городок, состоящий по-настоящему из двух только набережных реки (неширокой), а шире негде и строиться, ибо давят горы. Есть променады и сады – и всё прелестно. Местоположением я очарован...»

Впрочем, Ф. М. так быстро привык к тесному ущелью между двумя цепями гор, к пространству, которое узнается все до последнего кустика в одну прогулку, что уже ничему не радовался. Почти все встреченные русские искали знакомства, но наводили такую тоску, что он решил избегать всякого общества – однако спрятаться было некуда, и вот уже его настигла некая директриса института из Новочеркасска, «дура, каких свет не производил; космополитка и атеистка, обожает царя, но презирает отечество».

Соотечественники вызывали жгучую неприязнь, почти гнев: «Сюда приезжает по понедельникам висбаденский поп Тачалов, заносчивая скотина, но я его осадил, и он тотчас пропал. Интриган и мерзавец. Сейчас и Христа, и всё продаст. Ерник дрезденский поп кричит всем, что он пражскую церковь построил, а Тачалов хочет выказаться, что это он обращает старокатоликов. И ведь удастся каналье, уверит, тогда как глуп как бревно и срамит нашу церковь своим невежеством перед иностранцами. Но в невежестве все они один другому не уступят». Вообще русские, «толкающиеся за границей», производили на Ф. М., при его раздражении, впечатление отвратное.

«Бессодержательность, пустота, праздность и самодовольство во всех возможных отношениях. Не глядел бы на них, но здесь и гулять негде: или толкись на пространстве, весьма тесном для такой публики, или уходи в горы, но дальше, потому что ближайшие тропинки все полны».

Правда, оказался здесь поэт К. К. Случевский – с ним Ф. М. охотно возобновил знакомство; и еще «прекрасный и препростодушный» А. А. Штакеншнейдер (брат Елены Андреевны) с юной женой, и еще компания милейшей княжны Шаликовой, болезненного вида старой девицы, впрочем, наивной, веселой, «хорошего тона в высшем смысле слова» – и, кажется, в письмах жене Ф. М. сильно старил милых спутниц княжны, которые  «когда-то»  были  весьма  хороши  собой... А ревнивой своей  Анечке  писал предлинные  письма,  с подробными отчетами о лечении; признавался, как сильно скучает по ней и детям, как любит их и как желанна ему она. «Ты говорила, что я, пожалуй, пущусь за другими женщинами здесь за границей. Друг мой, я на опыте теперь изведал, что и вообразить не могу другой, кроме тебя... Слишком привык к тебе и слишком стал семьянином. Старое всё прошло».

От тоски по семье и вынужденного сидения «у кренхена» Ф. М. злился по всякому поводу. Курортная публика, «рожи с вывертом», нахлынувшие после отъезда кайзера, стали еще противнее, и он с каким-то мстительным удовольствием писал об Эмсе: «Свинское, подлое место, подлее которого нет на свете!.. Я возненавидел здесь каждый дом, каждый куст. Вид публики для меня несносен. Я до того стал раздражителен, что (особенно рано утром) на каждого в этой беспорядочной толпе, которая теснится у кренхена, смотрю как на личного врага моего и, может быть, рад был бы ссоре. Говорят, это тоже действие вод...»

Угнетала необходимость ради двух стаканов кессельбрунена или трех стаканов кренхена с молоком вставать в шесть утра и ложиться в десять вечера. «Когда же писать роман – днем, при этаком блеске и солнце, когда манит гулять и шумят улицы? Дай Бог только начать роман и наметать хоть что-нибудь. Начать – это уже половина дела». С писанием романа здесь, на водах, ничего не получалось; к тому же со всех сторон ему говорили, что малейшее умственное напряжение приносит вред больному организму и только раздражает нервы.

Однако следовать совету курортных завсегдатаев – жить растительной жизнью – тоже не получалось: Ф. М. настойчиво пытался работать, мучился над планом, который никак не давался («Обилие плана – вот главный недостаток. Когда рассмотрел его в целом, то вижу, что в нем соединились 4 романа»). Во время припадков работу оставлял на  несколько дней – противно было даже читать, не то что писать. Его посещала грустная мысль – не отбила ли падучая воображение до полной неспособности писать? «А что, если я слабее стал для работы, то есть слабее материально, так что и работал бы, да голова долго уж выносить не может, как прежде бывало?» Он боялся, что загнал себя, израсходовал жизненные ресурсы, перенапряг память, исчерпал писательскую фантазию. «Знаешь ли, о чем думаю, – писал он жене, – хватит ли сил и здоровья для таких каторжных занятий, какие я задавал себе до сих пор? А что вышло: романы оканчивал, а здоровье все-таки, в целом, расстроил. Если здоровье будет такое же, как в первую половину прошлой зимы, то будет не совсем хорошо для работы».

Перелом в лечении произошел спустя месяц – кашель уменьшился, не ныло по ночам в груди, стало легче дышать, не ударяла кровь в голову; сама по себе, без лекарств, исчезла лихорадка, ослабла одышка, прибавилось сил; для закрепления успеха доктор продлил курс еще на две недели. Однако скрип в груди не проходил, и Ф. М. понимал, что не вылечился, а только слегка поправился. Собственно, справочник так и писал: «В случаях, если одышка обусловлена расширением легочных пузырьков (эмфизема), эмские воды доставляют только временное облегчение постоянно существующих при этом катаральных явлений» 7.

Помимо кашля и хрипов не давала покоя ежедневная мучительная мысль: на какие средства они будут жить осенью, когда начнется тяжелое время? Аванс ушел на уплату срочных долгов и на злосчастный Эмс; просить у Некрасова вперед, не написав ни строчки, – «не-воз-можно; да и наверно не даст. Это не Катков...». Хотелось написать для «Отечественных записок» «что-нибудь из ряду вон», но одна идея, что журнал Некрасова и Салтыкова не решится напечатать иных его мнений, сковывала воображение, «отнимала руки», и он чувствовал, что опять начинается жизнь на авось и как Бог пошлет. «И что всего хуже – всё еще есть долги, ничего и скопить нельзя. Хоть бы на три годика хватило моего здоровья, авось бы как и поправились».

Но несмотря на свои тяжкие переживания, вернувшись в первых числах августа из Эмса в Старую Руссу, Достоевский привез два плана романа, с которыми можно было начинать работу. Обилие идей, образов, богатство замысла, всегдашняя избыточность фантазии радикально расходились с мнительной и панически навязчивой мыслью об истощении таланта.

Осень, вопреки тягостным ожиданиям, оказалась спокойной, а главное, обеспеченной: пришли деньги за проданные экземпляры «Идиота» и «Бесов», а также скромная сумма, причитавшаяся Ф. М. от проданного тульского имения покойной тетушки Куманиной. 30 августа Достоевский записал в расходной тетради: «725 у А. Г., 100 у меня». С таким капиталом можно было браться за работу, не думая о куске хлеба, благо Анне Григорьевне пришла счастливая мысль остаться зимовать в Старой Руссе, переехав с летней дачи в просторную теплую квартиру. Размеренная жизнь в кругу семьи, работа и отдых по расписанию, эффект эмсского лечения и возобновившиеся диктовки сделали свое дело. 20 октября Ф. М. писал Некрасову, что постарается успеть для январской книжки: «Во всяком случае уведомлю Вас заранее, еще в ноябре, в конце, о ходе дела. Работу же пришлю (или привезу) ни в каком случае не позже 10-го декабря». С ноября началось писание связного текста, и к обещанному сроку фрагмент романа был отослан в Петербург.

Двадцать второго января 1875 года «Отечественные записки» (№ 1) вышли с первыми пятью главами «Подростка». Редакция не тронула в авторском тексте ни слова, но в том же номере напечатала статью Михайловского – нечто вроде редакционной оговорки: «Я уже говорил однажды, именно по поводу “Бесов”, о странной и прискорбной мании г. Достоевского делать из преступных деяний молодых людей, немедленно после их раскрытия, исследования и наказания, тему для своих романов. Повторять все это тяжело и не нужно. Скажу только, что редакция “Отечественных записок” в общем разделяет мой взгляд на манию г. Достоевского. И тем не менее “Подросток” печатается в “Отечественных записках”. Почему? Во-первых, потому, что г. Достоевский есть один из наших талантливейших беллетристов, во-вторых, потому, что сцена у Дергачева со всеми ее подробностями имеет чисто эпизодический характер. Будь роман на этом именно мотиве построен, “Отечественные записки” принуждены были бы отказаться от чести видеть на своих страницах произведение г. Достоевского, даже если б он был гениальный писатель» 8.

Автору публикуемого романа надлежало осознать обидную разницу между званием «гениального писателя» и чином «талантливейшего  беллетриста».

Глава вторая
«ХОТЕТЬ БЫТЬ РОТШИЛЬДОМ»

Формула романа. – Идея разложения. – Отец и сын. – Царь иудейский. – «Я – не литератор». – Вся правда. – Освобождение от химер. – Ожесточение критики. – На разных языках. – Эмс-1875. – Рождение Алеши. – Лик мира сего

«Чтобы написать роман, надо запастись прежде всего одним или несколькими сильными впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно. В этом дело поэта. Из этого впечатления развивается тема, план, стройное целое. Тут дело уже художника, хотя художник и поэт помогают друг другу и в этом и в другом – в обоих случаях».

Достоевский, напомню, почувствовал эту разницу – между делом поэта и делом художника – в самом начале своего писательского поприща. Можно с абсолютной уверенностью сказать, что импульсом к каждому его сочинению всегда служило сильное впечатление, способное пробить сердце. В черновиках к «Подростку» (1874, май—июнь) проверенное собственным опытом художественное наблюдение Достоевского обрело значение формулы.

Что двигало его воображением? Какое сильное впечатление заставило пуститься в приключение с незаконнорожденным героем-подростком, носящим двусмысленную – некняжескую и недворянскую – фамилию Долгорукий; с дворянином древнего рода Версиловым, отцом подростка; с его матерью, бывшей крепостной барина Версилова и законной женой крестьянина-странника Макара Долгорукого?

Достоевский объяснит это сам, в первом выпуске «Дневника писателя» (1876), который появится сразу после выхода романа.

«Когда, полтора года назад, Николай Алексеевич Некрасов приглашал меня написать роман для “Отечественных записок”, я чуть было не начал тогда моих “Отцов и детей”, но удержался, и слава Богу: я был не готов. А пока я написал лишь “Подростка” – эту первую пробу моей мысли. Но тут дитя уже вышло из детства и появилось лишь неготовым человеком, робко и дерзко желающим поскорее ступить свой первый шаг в жизни. Я взял душу безгрешную, но уже загаженную страшною возможностью разврата, раннею ненавистью за ничтожность и “случайность” свою и тою широкостью, с которою еще целомудренная душа уже допускает сознательно порок в свои мысли, уже лелеет его в сердце своем, любуется им еще в стыдливых, но уже дерзких и бурных мечтах своих, – всё это оставленное единственно на свои силы и на свое разумение, да еще, правда, на Бога. Всё это выкидыши общества, “случайные” члены “случайных” семей».

Достоевский писал роман об осколочном мире, утратившем целостность и гармонию. «Во всем идея разложения, ибо все врозь и никаких не остается связей не только в русском семействе, но даже просто между людьми. Даже дети врозь... Столпотворение вавилонское... Ну вот мы, русская семья. Мы говорим на разных языках и совсем не понимаем друг друга. Общество химически разлагается... Народ тоже... Разложение – главная видимая мысль романа».

Черновая запись, появившаяся на начальных стадиях работы, определяла программу, то есть была делом поэта.

Это была печальная констатация. После более чем десяти лет реформ, проводимых Царем-освободителем, в обществе не чувствовалось ни подъема, ни энтузиазма, ни даже надежд.

«Век без идеалов»; «потеря цели и руководящей нити», «все переворотилось и только укладывается» – так ощущали 1870-е годы многие современники Достоевского независимо от их идеологической принадлежности. С первых шагов работы над «Подростком» Ф. М. записывал: «Нет у нас в России ни одной руководящей идеи. Пример: роль дворянства, принцип потерян, отвлеченная идея на воздусях. На кончике иголки, не удержится».

Мысль об утрате и отсутствии какой бы то ни было общей идеи и руководящей нити стала центральной. «Вся идея романа – это провести, что теперь беспорядок всеобщий, беспорядок везде и всюду, в обществе, в делах его, в руководящих идеях (которых по тому самому нет), в убеждениях (которых потому же нет), в разложении семейного начала. Если есть убеждения страстные – то только разрушительные (социализм). Нравственных идей не имеется, вдруг ни одной не осталось».

Уже на продвинутых стадиях работы, в конце августа 1874 года, название романа определялось как «Беспорядок», а главный его герой – как подросток, «нажравшийся, натрескавшийся  нигилятины».

Разложение общества и торжество нигилизма, два симптома одной болезни, давали крайне опасные осложнения – рост убийств и самоубийств. «Гражданин» в 1873 году писал об эпидемии преступлений (в том числе – детоубийств и отцеубийств), происходивших в народной среде, – больна уже была сама «почва». Журнал устами князя Мещерского призывал к спасению юношества от самоубийств: «Надо, чтобы с юношеством заговорили отцы, матери, учителя, наставники духовные, надо, чтоб заговорила литература... но она только повествует о самоубийствах, а о духовной стороне этого ужасного явления  она  молчит,  упорно  молчит».  26-летний  персонаж

«Подростка», обрусевший немец Крафт, застреливается, придя к прискорбному выводу о русских как о породе людей второстепенных, никчемных, подсобных; этаком навозе, удобряющем человечество, материале для более благородных племен; русские не могут иметь своей самостоятельной роли в судьбах других народов. «Всякая дальнейшая деятельность всякого русского человека должна быть этой идеей парализована, так сказать, у всех должны опуститься руки...»

Аркадий Долгорукий – юноша  из случайного семейства, выросший вдали от родителей, не имеющий на кого опереться и на что положиться. «Ищет руководящую нить поведения, добра и зла, чего нет в нашем обществе, этого жаждет он, ищет чутьем, и в этом цель романа», – записывал Достоевский в августе 1874 года; девятнадцатилетний молодой человек, еще не созревший нравственно и не знающий, за какую соломинку ухватиться, получает звание подростка.

Замысел Достоевского получил окончательное оформление, когда в отцы герою-подростку был назначен «настоящий хищный тип» – ставрогинец, с его могучим обаянием, страстностью, греховностью, широкостью, прихотливыми колебаниями в сторону добра и зла, живучестью и неисправимостью. Однако в центр повествования ставился не он, герой-солнце (порядком постаревший, потускневший, проживший три состояния, изгнанный из «света»), а его сын: именно подростку предоставлялось право говорить от своего «Я».

Чем мог заинтересовать полудикий подросток, воспитанный «у теток», такого отца, как 45-летний разорившийся аристократ Андрей Петрович Версилов, с его праздностью, утонченностью, трагическими скитаниями по Европе, способностью «всемирного боления», оторвавшийся  не только  от родной почвы, но и от сына, которого в жизни видел один миг?

То был замечательно придуманный дуэт: духовный наследник Чаадаева, Герцена, Печерина, блестящий интеллектуал Версилов – и его побочный сын, мальчик, одержимый тайной мечтой, зачарованный бросившим его отцом. На первых страницах своей исповеди подросток признавался: «Этот человек, столь поразивший меня с самого детства, имевший такое капитальное влияние на склад всей души моей и даже, может быть, еще надолго заразивший собою всё мое будущее, этот человек даже и теперь в чрезвычайно многом остается для меня совершенною загадкой».

И вот высокомерный, небрежный ко всем своим детям Версилов вдруг вызывает к себе сына, отставного гимназиста, которого, родив и бросив в люди, не знал вовсе, – и сын, все детство промечтавший об отце («он наполнял собою все мое будущее, все расчеты мои на жизнь»), решается ехать, ибо, вопервых, одержим подпольной идеей, способной вознести даже червя на вершины мира; и, во-вторых, обладает таинственным документом – символом власти над недосягаемым для сыновней любви отцом. Так причудливо завязывается «роман воспитания», каким его видел Достоевский.

«Моя идея – это стать Ротшильдом, стать так же богатым, как Ротшильд; не просто богатым, а именно как Ротшильд... Достижение моей цели обеспечено математически. Дело очень простое, вся тайна в двух словах: упорство и непрерывность».

С такой «поэтической» мечтой приезжает Аркадий к отцу, надеясь методичным и кропотливым накоплением достичь свободы и могущества. Его утешает кажущаяся бесхитростность затеи – не нужно ни гения, ни ума, ни образования, а «в результате все-таки – первый человек, царь всем и каждому и может отмстить всем обидчикам». Для исполнения мечты нужна только система – «копление, сила воли, характер, уединение и тайна».

В мире Достоевского, где так много страдания и смерти, деньги играют роль громадную – в том смысле, что их катастрофически не хватает для жизни таким беднякам, как Макар Девушкин, семейство Ихменевых, Мармеладовых, Раскольниковых. Бедные люди Достоевского мечтают о наследстве, о выигрыше (как целое десятилетие мечтал выиграть и сам писатель, безумствуя и сгорая у рулеточных столов Европы), о богатых невестах или женихах. Но страдают и гибнут они вовсе не за металл. Раскольников на произвол судьбы бросает выкраденные у ростовщицы закладные камушки, которыми прежде надеялся осчастливить человечество. Богач Свидригайлов стреляется по причинам, не имеющим к деньгам никакого отношения, как не из-за денег стреляется и бедняк Кириллов, как не из-за них вешается и «аристократ, пошедший в демократию» Ставрогин. Не из-за денег Верховенский и компания убивают Шатова, а Рогожин – Настасью Филипповну. Что до репутация Гани Иволгина, который «доползет на Васильевский за три целковых», она поистине отвратительна.

В мире романа «Идиот» Ганя, вознамерившись за хороший куш взять в жены бывшую содержанку Тоцкого, зовется подлецом, бубновым валетом; Аглая презрительно пишет ему: «Я в торги не вступаю». Но даже он видит в накоплении не цифру, но Большую Идею. «Я, князь, – говорит он Мышкину, – не по расчету в этот мрак иду... по расчету я бы ошибся наверно, потому и головой, и характером еще не крепок. Я по страсти, по влечению иду, потому что у меня цель капитальная есть. Вы вот думаете, что я семьдесят пять тысяч получу и сейчас же карету куплю. Нет-с, я тогда третьегодний старый сюртук донашивать стану и все мои клубные знакомства брошу. У нас мало выдерживающих людей, хоть и всё ростовщики, а я хочу выдержать. Тут, главное, довести до конца – вся задача!.. Я... прямо с капитала начну; чрез пятнадцать лет скажут: “вот Иволгин, король Иудейский”... Я денег хочу. Нажив деньги, знайте, – я буду человек в высшей степени оригинальный. Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать до скончания мира». Быть может, такой персонаж, как Фердыщенко, и готов голыми руками тащить чужие деньги из огня, но человек идеи (даже идеи денег!) этого никогда не сделает, как не сделал этого и Ганя Иволгин: скрестив руки на груди, он с безумной улыбкой смотрел на огонь, не в силах отвести взгляда от тлеющей пачки, и не сдвинулся с места. А когда упал в обморок, все увидели, что самолюбия в нем больше, чем жажды денег...

Воображать себя чуть не с самого детства на первом месте во всех оборотах жизни, жаждать тайного могущества – стало предметом самой «яростной» мечтательности героя-подростка. Он представлял, как весело жить с сознанием, что ты первейший богач; он рисовал себе заманчивые картины про то, как сами полезут к миллионщику и аристократы, и красавицы («они набегут как вода, предлагая всё, что может предложить женщина»), и умники, которых привлечет любопытство к гордому, закрытому и ко всему равнодушному существу. «В том-то и “идея” моя, в том-то и сила ее, что деньги – это единственный путь, который приводит на первое место даже ничтожество. Я, может быть, и не ничтожество, но я, например, знаю, по зеркалу, что моя наружность мне вредит, потому что лицо мое ординарно. Но будь я богат, как Ротшильд, – кто будет справляться с лицом моим и не тысячи ли женщин, только свистни, налетят ко мне с своими красотами? Я даже уверен, что они сами, совершенно искренно, станут считать меня под конец красавцем. Я, может быть, и умен. Но будь я семи пядей во лбу, непременно тут же найдется в обществе человек в восемь пядей во лбу – и я погиб. Между тем, будь я Ротшильдом, разве этот умник в восемь пядей будет что-нибудь подле меня значить? Да ему и говорить не дадут подле меня! Я, может быть, остроумен; но вот подле меня Талейран, Пирон – и я затемнен, а чуть я Ротшильд – где Пирон, да может быть, где и Талейран? Деньги, конечно, есть деспотическое могущество, но в то же время и высочайшее равенство, и в этом вся главная их сила. Деньги сравнивают все неравенства».

Имея 100 миллионов, ходить пешком по мокрым холодным улицам в старом пальто и с дырявым зонтиком, есть черствый хлеб и постылый суп с говядиной, никогда ни одного дивана не обить бархатом, – в этом и был азарт тайного могущества, уединенного и спокойного сознания своей силы. Такое сознание обаятельно и прекрасно, ибо дает полную, абсолютную свободу. «Скажут, глупо так жить: зачем не иметь отеля, открытого дома, не собирать общества, не иметь влияния, не жениться? Но чем же станет тогда Ротшильд? Он станет как все. Вся прелесть “идеи” исчезнет, вся нравственная сила ее. Я еще в детстве выучил наизусть монолог Скупого рыцаря у Пушкина; выше этого, по идее, Пушкин ничего не производил!»

Однако идея хотеть быть богатым носилась в воздухе и вообще-то была стара как мир: только по невежеству и неопытности Аркадию могло показаться, что он оригинален. Идеей века были одержимы люди высокого полета, не чета подростку Долгорукому. Достоевский, повторим, хорошо знал финансовую историю Герцена, который «с удовольствием ощущал за границей свою обеспеченность», после того как барон Джеймс Ротшильд, всесильный «царь иудейский», оплатил билеты московской сохранной казны, а потом, взяв 4 процента комиссионных, выиграл процесс у русского правительства, «по причинам политическим и секретным» наложившего запрет на счета эмигранта. «С тех пор мы были с Ротшильдом в наилучших отношениях; он любил во мне поле сражения, на котором он побил Николая, я был для него нечто вроде Маренго или Аустерлица», – писал Герцен в «Былом и думах» 9.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю