355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Сараскина » Достоевский » Текст книги (страница 52)
Достоевский
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:34

Текст книги "Достоевский"


Автор книги: Людмила Сараскина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 70 страниц)

«Не надо так уж трястись при слове “нечаевщина”» – так, по преданию, возражали оппонентам сторонники террора.

И для доказательства того, что общество застраховано от перерождения, что оно не превратится в корпорацию убийц, в фабрику тайных казней по нечаевскому образцу, была изобретена теория одног о, самого главног о, последнего убийств а, убивающего все прочие убийства. Соблазнительная теория окончательного убийства стала краеугольным камнем «Народной воли», центральным пунктом ее программы. 26 августа 1879 года Исполнительный комитет «Народной воли» примет решение об убийстве Александра II. 19 ноября 1879 года произойдет попытка взрыва императорского поезда под Москвой. 5 февраля 1880-го С. Н. Халтурин произведет взрыв в подвале Зимнего дворца. До последнего акта трагической охоты на Царя-освободителя оставалось совсем немного...

Как логическое следствие пройденного пути восприняли народовольцы письмо исчезнувшего в казематах Петропавловской крепости Нечаева – его, уголовного преступника, выданного России швейцарским правительством, судил (8 января 1873 года) Московский окружной суд с участием присяжных и приговорил к каторжным работам в рудниках на 20 лет.

Во избежание неожиданностей Нечаева оставили в Алексеевском равелине, но именно там ему удалось сделать невозможное – распропагандировать караульных солдат и установить связь с народовольцами. Письмо, адресованное Исполкому

«Народной воли», в котором знаменитый узник предлагал принять меры к его освобождению, говорило о многом: Нечаев видел в них революционеров первого разряда, товарищей по обретению власти над колесом российской фортуны и знал, что для них он – с в о й, что в случае побега окажется среди свои х, готовящих руками, черными от динамита, последнее  убийство.

Спустя годы Фигнер вспоминала о впечатлении, которое произвело на нее письмо Нечаева: «Исчезло все, темным пятном лежавшее на личности Нечаева, вся та ложь, которая окутывала революционный образ Нечаева. Оставался разум, не померкший в долголетнем одиночестве застенка, оставалась воля, не согнутая всей тяжестью обрушившейся кары; энергия, не разбитая всеми неудачами жизни» 41.

Нечаев переживет Достоевского на один год и девять месяцев. Репутация пленника Алексеевского равелина претерпит качественные изменения – время позаботится о его полной исторической реабилитации. Образ политического монстра, лжеца и убийцы уступит место образу страдальца-революционера, положившего жизнь на святую борьбу против «поганого строя». Еще через полвека революционеры нового поколения постараются очистить его имя от «мемуарной накипи» и объявят питомца Бакунина редчайшим примером классового борца, пионером русского большевизма, предтечей и провозвестником  Октября.

То есть не отклонением от нормы, а нормо й.  Микроб нечаевщины оставался реальной угрозой. Развитие болезни, о которой предупреждал Достоевский, его современники упорно не замечали, даже когда ее смертельные симптомы стали более чем очевидны. Политический террор конца 1870-х становился бытом и обыденностью, а роман «Бесы»  по-прежнему  клеймился  как  «реакционный».  Новые «красные» эту оценку надолго узаконят: «Попытка умышленного извращения исторического Нечаева и нечаевского движения, данного Достоевским в его романе “Бесы”, является самым позорным местом из всего литературного наследия “писателя земли русской” с его выпадами против зарождавшегося в то время в России революционного движения» 42.

Уроки «Бесов», к несчастью для России, не пошли ей впрок.

...Были, впрочем, среди критиков романа и приятные исключения. «Оценка Вашего таланта еще впереди, – писал Достоевскому в декабре 1872 года 22-летний Всеволод Соловьев, сын известного историка, будущий писатель. – Вы еще не поняты как следует современным обществом, оно еще не доросло до этого понимания и слушает слова Ваши, широко раскрыв глаза, в недоумении и смущении. Отчего же им трудно понимать Вас?.. Вы зовете его на серьезные мысли, на зрелища, потрясающие нервы, в атмосферу тяжкого страдания, среди которых сияют любовь и прощение, так давно понятые Вами, и все это начинает дрожать за свое блаженство, и боится Вас, и открещивается, и говорит, что Ваши слова непонятны. Ведь тяжело сознаться, что всё, о чем Вы пишете, существует, потому что тогда нужно очнуться и действовать; ведь приятно себя успокоить тем, что его не существует, что оно только фантазия писателя...» 43

Письмо восторженного молодого человека было получено в канун нового, 1873 года, и Достоевский отнесся к нему как к дорогому подарку. Впервые обращенное к нему читательское послание было столь пламенным, впервые ему были адресованы столь волнующие строки. «Вы имеете на мою жизнь огромное влияние... Я вижу в творениях Ваших яркий пламень гения, и преклоняюсь перед Вами. И люблю Вас... Если для Вас могут что-нибудь значить восторг мой и любовь, то позвольте мне прийти к Вам» 44.

В увлечении своем молодой литератор вряд ли осознавал, что почти дословно цитирует пламенный монолог из только что напечатанного романа любимого писателя, где преданный ученик (Шатов) умоляет учителя (Ставрогина) выслушать его. Но и Достоевский, если даже взволнованный голос и напомнил ему что-то знакомое, радикально изменил ответную реплику. Десять лет спустя, в посмертных воспоминаниях о Достоевском, Вс. Соловьев, ставший к тому времени успешным историческим романистом, вспоминал, как первый раз ехал к учителю, как нашел дом, как позвонил в дверь, как в бедной угловой комнатке со старой дешевой мебелью увидел своего кумира. «Достоевский ласково, добродушно улыбаясь, крепко сжал мою руку и тихим, несколько глухим голосом сказал: “Ну, поговорим...”».

Писатель откликался на любовь и поклонение с такой благодарностью, открывал сердце с такой готовностью, стремился приветить молодого друга с таким бескорыстием – и так сильно мог привязаться сам... «Он говорил с таким горячим убеждением, так вдохновенно... После двух часов подобной беседы я часто выходил от него с потрясающими нервами и в лихорадке... Это было что-то мучительное, сладкое опьянение, прием своего рода гашиша».

Вскоре еще одна молодая душа с восторгом и благоговением внимала писателю. Корректор типографии, в которой печатался «Гражданин», 23-летняя Варвара Васильевна Тимофеева, 30 лет спустя вспоминала о своих встречах с редактором журнала как о «редком счастье», выпавшем ей на долю, – в течение целого года видеть и слышать Достоевского, работать вместе с ним за одним столом, при свете одной лампы.

С «Гражданином» молодую журналистку связывала только возможность подработать, ее постоянное место было в «Искре», где она вела бытовую хронику. И выходило так: Варвара вносила правку в «Дневник писателя», а ее родной журнал упражнялся в оскорбительной неприязни и к «Гражданину», и к его редактору. В той «своре прогресса», о которой Майков писал Достоевскому, «Искра» и ее сотрудники бежали впереди всех. Это они называли автора «Бесов» «столпником всероссийского застоя», это в их фельетонах сюжет романа («Оборотни») карикатурно изображался как примитивное и вульгарное чтиво («духовидцы» и «красные» мазурики, фурьеризм и синильная кислота, револьверы и доносы, мохнатые люди и девственницы, развращенные духом).

«Дневник» поначалу был чужд и Тимофеевой. В либеральных кругах Достоевского называли «свихнувшимся», «ненормальным», «мистиком» (по мнению «кругов», это было одно и то же). Близкая девушке молодежная среда увлекалась речами защитников, выступавших на процессе нечаевцев, – на этом фоне роман Достоевского казался «кошмаром мистических экстазов и психопатии». Тот факт, что автор «Бесов» принял редакторство одиозного «Гражданина», окончательно восстановил против него многих прежних почитателей.

Знакомство искровки с Достоевским ничего хорошего ей как будто не сулило. Когда Тимофеева впервые увидела в типографской конторе невысокого господина в меховом пальто и калошах, услышала его тихий, глухой голос, встретила «неподвижный, тяжелый, точно неприязненный взгляд», она потупилась и старалась больше не смотреть на угрюмого человека с землистым изнуренным лицом и бескровными губами... К тому же хозяин типографии, обрусевший немец А. И. Траншель, с брезгливой гримасой бросил вслед Достоевскому: «Этакая гниль!» Что-либо возразить на эту беспардонную грубость Тимофеева не посмела...

В присутствии писателя она поначалу чувствовала гнетущую робость, смущение, не смела шевельнуться и свободно вздохнуть. Частые встречи на почве корректурных правок неминуемо должны были обернуться спорами и взаимным раздражением. Ф. М. требовал, чтобы она как корректор угадывала его индивидуальную орфографию, Тимофеева возражала и обижалась, а то и пугалась, когда он напоминал ей о «непреложности авторских и редакторских корректур». Порой она бунтовала против его мыслей, его «прорицаний», над которыми зло иронизировали искровцы, против его повелительного тона. «И так было всегда и во всем. Ничего вполовину. Или предайся во всем его Богу, веруй с ним одинаково, йота в йоту, или – враги и чужие! И тогда сейчас уже злобные огоньки в глазах, и ядовитая горечь улыбки, и раздражительный голос, и насмешливые, ледяные слова...» Она страдала от его мрачности и холодного молчания, объясняя себе, что это он ей «знаменитость свою доказывает», но потом бросала взгляд на его худые, бледные руки с узловатыми пальцами, с желобком вокруг кисти, напоминавшим цепи и каторгу, и смягчалась...

Он  предъявлял  множество  претензий – к  ее  увлечению «либеральной жвачкой» («Возьмитесь-ка лучше за математику, да и прите годика три! Думать по-своему станете»); к намерению стать «психологической писательницей» («Писательниц во всем мире только одна, достойная этого имени... Жорж Санд! Можете ли вы сделаться чем-нибудь вроде Жорж Санд?»); к венской лаковой шляпке и нарядному шелковому зонтику («Откуда вы деньги берете?.. Щеголяете, точно у вас ренты какие!»). Он корил ее за опоздание на работу – в тот раз, когда она с искровцами ходила смотреть встречу персидского шаха («Ну, и как вам не стыдно?.. Разве можно интересоваться такими пошлостями?»). Ей порой казалось, что она общается не с проницательным художником, а со строгим гувернером или духовником-инквизитором...

Но странно: несмотря на «гнет», она все больше дорожила теми вечерами, иногда длившимися до рассвета, когда корректуры номера приходили к концу дня и к утру должны были быть готовы – и тогда Достоевский ставил стол и лампу так, чтобы сидеть друг против друга, посылал в трактир за чаем, и они чаевничали как товарищи. Тимофеевой все труднее было уживаться с искровцами – она не хотела скрывать свое сочувственное увлечение «Дневником писателя» и его автором. Ее настроения в «Искре» были восприняты как измена не только журналу, но и целому направлению: подозрительной оказывалась даже и самая малая причастность к изданию другого лагеря. Когда она, говоря о Достоевском, произносила слово «талант», ее передразнивали и отвечали: «Прямо в белой горячке из сумасшедшего дома».

«Только тут я впервые почувствовала “тиски” направления...» А Достоевский толковал с ней о Христе и христианстве – так, как давно уже не принято было в либеральных кругах, ибо напоминало реакцию и «Переписку» Гоголя. Знакомые литераторы  Варвары  Васильевны,  восхищаясь  «Тайной  вечерей» Н. Н. Ге, торжествовали, что все апостолы на картине похожи на  современных  социалистов,  Христос – просто  «хороший, добрый человек с экстатическим темпераментом», а Иуда – agent-provocateur, получающий по таксе за каждый донос. Когда она пересказывала писателю этот «либеральный вздор», слишком хорошо знакомый ему с молодости, он страстно возражал: «Где же тут восемнадцать веков христианства? Где идея, вдохновлявшая столько народов, столько умов и сердец? Где же мессия, обетованный миру Спаситель, – где же Христос?» Тимофеева вспоминала: «Голова моя кипела в огне его мыслей. И мысли эти казались мне так понятны, они так проникали меня насквозь, что казалось, они – мои собственные. Было в них что-то и еще мне особенно близкое: эти слова о Христе и Евангелии напомнили мне мою мать – женщину пламенной веры, когда-то так страдавшую за мое “неверие”... и я точно возвращалась теперь из Петербурга домой, и этот дом мой были христианские мысли Ф. М. Достоевского».

Она была убеждена, что ей посчастливилось увидеть его настоящее лицо – лицо гения. «Как бы озаренное властной думой, оживленно-бледное и совсем молодое, с проникновенным взглядом глубоких потемневших глаз, с выразительно-замкнутым очертанием тонких губ, – оно дышало торжеством своей умственной силы, горделивым сознанием своей власти... Это было не доброе и не злое лицо. Оно как-то в одно время и привлекало к себе и отталкивало, запугивало и пленяло... Это было лицо великого человека, историческое лицо».

Молодой особе, которая с восторгом и благодарностью приняла его веру и его убеждения, считала себя ученицей, получившей из рук великого учителя духовную свободу, Достоевский говорил ранней весной 1874 года, что больше не хочет писать о «подпольных». «Слишком уж мрачно. Es ist schon ein. uberwundener Standpunkt (это уже преодоленная точка зрения. – Л. С.). Я могу написать теперь более светлое, примиряющее. Я пишу теперь одну вещь...»

Речь шла о романе «Подросток».

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
ПРАВДА КАК ДАР


Глава первая
СТАРАЯ РУССА И БАД-ЭМС

Уход из «Гражданина». – «Не те» бесы. – Визит Некрасова. – Договор и аванс. – Провинциальный курорт. – Дачные сезоны. – Общество на водах. – Тоскливые мысли. – Перелом в лечении. – Избыток плана. – Счастливая зима. – Начало «Подростка»

Двадцать второго апреля 1874 года журнал «Гражданин» (№ 16) вышел с объявлением «От редакции»: «С настоящего нумера Ф. М. Достоевский, по расстроенному здоровью, принужден, не оставляя возможности своего постоянного участия в “Гражданине”, сложить с себя обязанности редактора, которые принимает на себя (временно) В. Ф. Пуцыкович».

Причина ухода с поста редактора, указанная в объявлении, была подлинной, но не единственной. Ф. М. стал тяготиться новой должностью, едва приступил к ней. Редактирование еженедельника сковывало по рукам и ногам. «Решительно думается мне иногда, что я сделал большое сумасбродство, взявшись за “Гражданин”, – писал он в конце февраля 1873 года. – Например: без жены и без детей я жить не могу. Летом им надо в деревню для здоровья и от Петербурга по возможности подальше. Между тем я должен остаться при “Гражданине”. Значит, расстаться с семейством. Совсем невыносимо».

Еще невыносимее оказалась журнальная текучка: письменные объяснения, порой резкие и тягостные, с авторами статей; отбор присланных материалов («перечитывать статьи берет огромное время и расстраивает мое здоровье, ибо чувствую, что отнято время от настоящего занятия»); серьезная редакторская правка, а иногда и переписывание небрежно составленных статей; обязанность читать «рухлядь газет» и поспевать в каждый номер со своим материалом. У него была «бездна тем» – но, взявшись за что-нибудь в понедельник, он видел в четверг, что не может так быстро закончить начатое, хватался за новое и за ночь (в пятницу прекращался прием материалов, в субботу и воскресенье шла основная работа по выпуску) писал в текущий выпуск, ибо обещал Мещерскому. А ведь хотелось сказать то, ради чего он и «примкнул к журналу», но уже видел, как трудно высказаться. «Вот цель и мысль моя: социализм сознательно, и в самом нелепо-бессознательном виде, и мундирно, в виде подлости, – проел почти всё поколение. Факты явные и грозные... Надо бороться, ибо всё заражено. Моя идея в том, что социализм и христианство – антитезы. Это бы и хотелось мне провести в целом ряде статей, а между тем и не принимался».

И самое главное: из-за нехватки времени страдало свое.

«Роятся в голове и слагаются в сердце образы повестей и романов. Задумываю их, записываю, каждый день прибавляю новые черты к записанному плану и тут же вижу, что всё время мое занято журналом, что писать я уже не могу больше – и прихожу в раскаяние и в отчаяние».

Практика редакторского бытия имела и человеческое измерение. Непросто складывались отношения с сотрудниками типографии – они называли нового редактора сердитым; метранпаж М. А. Александров замечал, как тяжело давались Достоевскому срочные графики, изнуряя его нравственно и физически. «Знаменитый романист не мог, конечно, не сознавать, что если будет работать так постоянно, то никогда не будет в состоянии создать крупного произведения, так как на эту мелочь, то есть на эту заказную работу, он разменивал свой колоссальный  талант...» 1

Раздражение и усталость накапливались: сердитый, но добросовестный редактор вынужден был сменить квартиру, чтобы быть ближе к типографии и вовремя вычитывать все корректуры. Через три-четыре месяца он понял, что редакторские хлопоты и вечная суета давят на него и что ему долго придется отдыхать после «проклятой должности». «Эту работу ставят ни во что. А что она стоит, сколько берет времени, доводит до одурения и отупения. Решительно, я становлюсь совсем злым». Работа в «Гражданине» становилась кабальной и каторжной, мучила кошмарами, лихорадкой, крайним раздражением нервов...

Осложнились – и, видимо, не могли не осложниться – отношения с В. П. Мещерским. Письма и телеграммы князя с требованием срочно поместить его нечаянные статьи, когда номер журнала был уже сверстан, казались Достоевскому, даже и при дружеском тоне издателя, бесцеремонными, обидно наставительными. Эти внезапные присылки отнимали все силы.

«Прошлую неделю начал писать статью и должен был бросить из уважения к Мещерскому, чтоб поместить внезапно присланную им статью о смерти Тютчева, – безграмотную до того, что понять нельзя, и с такими промахами, что его на 10 лет осмеяли бы в фельетонах. Сутки, не разгибая шеи, сидел и переправлял, живого места не оставил. Напишу ему прямо, что он ставит меня в невозможное положение».

Тяжелее были идейные разногласия. При всем консерватизме обоих Достоевский знал меру, имел вкус: когда князь в охранительном порыве перешел грань допустимого, Ф. М. проявил твердость. Сетуя на разобщенный, замкнутый образ жизни студенчества, подверженного дурному влиянию, Мещерский предложил устроить специальные дома с дешевыми квартирами для студентов – общежития, дескать, облегчат правительству «труд надзора». Достоевский возмутился и резко возразил: «Семь строк о надзоре, или, как Вы выражаетесь, о труде надзора правительства, я выкинул радикально. У меня есть репутация литератора и сверх того – дети. Губить себя я не намерен».

Поднадзорный Достоевский не мог подписать в печать статью, предлагавшую ввести профилактический надзор над всей студенческой молодежью. Неприемлем был даже сам термин – и Мещерский правку принял, статья вышла без упоминания о надзоре. Для князя (ему тоже не было резона себя губить) это была наука: восемнадцатью годами моложе «цельного и полного консерватора» Достоевского, Мещерский счел за лучшее прислушаться к словам писателя. «Новый редактор, человек пожилой и больной, к которому – потому что он Достоевский – я не могу относиться иначе как с величайшей деликатностью» 2,– писал Мещерский М. П. Погодину в январе 1873 года.

«Ваш ответ “С.-Петербургским ведомостям”, – советовал князю Достоевский в другом случае, – очень мило и дельно написан, но резок, заносчив (хочет ссоры) и – может быть, тон не тот. Вместо насмешливого тона не лучше ли спокойный, ясный? Я именно так думаю: больше будет достоинства. А потому и посылаю Вам мой ответ». Мещерский исправлял написанное и получал одобрение: «На Вашу обделку ответа я вполне согласен, это очень ловко; всё то же сказано, но несравненно неотразимее, чем в виде прямого обвинения (которому никто из читателей и не поверил бы, так что во всяком случае, с нашей стороны, был бы холостой заряд)».

С оговоркой, что не хочет «беспрерывно грызться и противоречить», Достоевский вмешивался и тогда, когда нужно было защитить Мещерского от внешних нападок, когда оппоненты нарочито искажали мысль издателя – то ли по грубости, то ли по тупости: «Согласитесь, любезнейший князь, каково мне помещать такую пасквиль на нас и на журнал наш в нашем же журнале».

Принимая должность, Ф. М. полагал, что будет гораздо самостоятельнее, – но часто потом ощущал, что руки связаны, а в иных случаях от него вообще мало что зависит. В октябре 1873-го за передовую статью «О голоде» «Гражданин» получил цензурное предупреждение и был запрещен к розничной продаже; в ноябре его как редактора вызвали в Цензурный комитет и внушали, что о голоде в российских губерниях писать можно, но без тенденциозности и паники.

Редакторское поприще оказалось – буквально! – чревато сумой и тюрьмой. «Редактор газеты “Гражданин” отставной подпоручик Федор Михайлович Достоевский, находящийся на свободе, обвиняемый в том, что 1873 г. января 29-го, в № 5 газеты “Гражданин” поместил статью под заглавием “Киргизские депутаты в С.-Петербурге”, в которой напечатаны слова, обращенныегосударемимператоромкдепутатам,иначалоречи одного из них без разрешения министра императорского двора, что составляет преступление, предусмотренное 1024 статьей Уложения о наказаниях» 3.

Автором статьи был издатель, но к суду, состоявшемуся 11 июня 1873 года без участия присяжных, привлекли редактора. Не признав себя виновным, Ф. М. был приговорен к двум суткам ареста с содержанием на гауптвахте и к 25 рублям штрафа. При содействии А. Ф. Кони, прокурора Петербургского окружного суда, арест был произведен в удобное для осужденного время, 21 и 22 марта 1874 года. Мещерский (камергер его величества, который как раз и должен был знать все юридические крючки) написал редактору извинительное письмо и распорядился, чтобы штраф выплатили из кассы «Гражданина». Но гауптвахта дожидалась не князя, а отставного подпоручика.

«Я, – вспоминала А. Г. Достоевская, – тотчас отвезла туда небольшой чемодан и постельные принадлежности. Времена были простые, и меня тотчас к мужу пропустили. Федора Михайловича я нашла в добродушном настроении: он стал расспрашивать, не скучают ли по нем детки, просил дать им гостинцев и сказать, что он поехал в Москву за игрушками».

Добродушие Достоевского можно было понять: анекдотической отсидкой заканчивалась, наконец, его редакторская страда. Там, на Сенной, у него было прекрасное чтение – лондонское издание «Les Misе'rables», без пропусков; книга, которую накануне дала ему почитать Тимофеева. Спустя несколько дней, зайдя в типографию, он рассказывал девушке, что благодаря «мизераблям» ему в тюрьме было «превесело»: «Не шутя говорю, – очень было мне там хорошо. Офицер дежурный – преумнеющий. О романе моем “Преступление и наказание” говорил и вообще разговаривал со мной по душе. Навещать меня туда приходили, и кормили даже отлично. А кроме того, еще этот роман. Я читал его с наслаждением».

В дни избавления от кабалы Достоевский признавался Тимофеевой: «Точно камень с души свалился. Свободы хочу. Свое писать начал...» Большой роман с героем в образе ростовщика, «который мстит этим обществу», писатель примерял к «Отечественным запискам», а «Дневник писателя» планировал продолжать в виде самостоятельного периодического издания.

Уже лет шесть, как журнал Краевского перешел в руки Некрасова – и вряд ли Ф. М. забыл его давний приговор: «Достоевский вышел весь. Ему не написать ничего больше». Теперь отделом беллетристики «Записок» заведовал М. Е. СалтыковЩедрин; среди ключевых сотрудников был критик Михайловский, статьи которого о «Бесах» печатались как раз тогда, когда в «Гражданине» шли очерки Достоевского против «старых людей» – Белинского и Герцена... Казалось, между Достоевским и «современниками» пролегла непроходимая пропасть.

«Федор Михайлович за время своего редакторства вынес много нравственных страданий, так как лица, не сочувствовавшие направлению “Гражданина” или нe любившие самого князя Мещерского, переносили свое недружелюбие, а иногда и ненависть на Достоевского. У него появилась в литературе масса врагов, именно как против редактора такого консервативного органа, как “Гражданин”» (А. Г. Достоевская).

Но времена менялись, и слух о том, что Достоевский слагает с себя звание редактора «Гражданина», взволновал противоположный лагерь. В конце концов и Салтыков, и Михайловский не отказывали Достоевскому в огромности таланта, признавая за ним и громадный запас идей, и прекрасные образы. И Достоевский ведь тоже не упустил написать в «Гражданине» о Михайловском: «Я всею душою убежден, что это один из самых искренних публицистов, какие только могут быть в Петербурге... Смею уверить г-на Н. M., что “лик мира сего” мне самому даже очень не нравится».

А ведь этот «самый искренний публицист» тремя месяцами раньше обратился к Достоевскому со страниц «Отечественных записок» с пламенным упреком: «Россия, этот бесноватый больной, вами изображаемый, перепоясывается железными дорогами, усыпается фабриками и банками, – и в вашем романе нет ни одной черты из этого мира! Вы сосредоточиваете свое внимание на ничтожной горсти безумцев и негодяев! В вашем романе нет беса национального богатства, беса, самого распространенного и менее всякого другого знающего границы добра и зла. Свиньи, одолеваемые этим бесом, не бросятся, конечно, со скалы в море, нет, они будут похитрее ваших любимых героев. Если бы вы их заметили, они составили бы украшение вашего романа. Вы не за тех бесов ухватились... Рисуйте действительно нераскаянных грешников, рисуйте фанатиков собственной персоны, фанатиков мысли для мысли, свободы для свободы, богатства для богатства» 4.

Достоевский не сомневался, что «ухватился» за тех самых бесов, за каких следовало ухватиться. Просто его бесы не исключали наличие многих других... Случайно ли он рассказал Тимофеевой, что пишет большой роман про мстителя-ростовщика, и просил ее «как-нибудь узнать» у сотрудников «Отечественных записок», найдется ли для него место в их журнале? Тимофеева вспоминала, как она задала этот вопрос соредактору журнала Г. З. Елисееву (он вел «Внутреннее обозрение») и как тот, узнав, что Ф. М. пишет новый роман, доброжелательно ответил:

«Пусть, пусть присылает. Место для него у нас всегда найдется».

Вопрос о месте был не праздный. По-прежнему процветал

«Русский вестник» с его безотказными авансами и коварной цензурой. Достоевскому, оставшемуся без редакторского жалованья, предстояло (и это после истории с «усекновенной» главой!) снова запродаваться Каткову и просить, как всегда, крупный аванс на год жизни. Ф. М. вынужденно возвращался к «системе всегдашнего долга», которая теперь, после опыта «кабальной должности», манила желанной свободой. Случилось, однако, непредвиденное, внезапное: журнал, редактор и аванс пришли к писателю сами.

«В одно апрельское утро, – вспоминала А. Г. Достоевская, – часов в двенадцать, девушка подала мне визитную карточку, на которой было напечатано: “Николай Алексеевич Некрасов”. Зная, что Федор Михайлович уже оделся и скоро выйдет, я велела просить посетителя в гостиную, а карточку передала мужу. Минут через пять Федор Михайлович, извинившись за промедление, пригласил гостя в свой кабинет». Анна Григорьевна, посвященная в историю отношений мужа с другом юности, ставшим литературным врагом, понимала, что визит «врага» не праздный, и решила проявить непохвальное любопытство – стала за дверью, которая вела из кабинета в столовую, и подслушала разговор. «К большой моей радости, я услышала, что Некрасов приглашает мужа в сотрудники, просит дать для “Отечественных записок” роман на следующий год и предлагает цену по двести пятьдесят рублей с листа, тогда как Федор Михайлович до сих пор получал по ста пятидесяти».

Казалось, лучшего нельзя было и ждать. Достоевский просил две недели, чтобы снестись с «Русским вестником», а также предупредил Некрасова, что под свою работу всегда берет аванс в две-три тысячи. Некрасов охотно и без промедления согласился.

Через несколько дней Ф. М. уже был в Москве – переговоры с Катковым имело смысл провести с глазу на глаз, хотя исход их, кажется, был вполне предвиденным. «Катков был очень любезен и просил отложить ответ до воскресения. Ясно, что хочет посоветоваться с Леонтьевым. Но не думаю, чтоб согласился, хотя я его, по-видимому, и не удивил: сам мне сказал, что Мельников тоже 250 руб. просит. Боюсь, что на 250 согласятся, а на выдачу вперед не решатся. (Может денег не быть.)».

Так и случилось: Катков, подумав, согласился поднять гонорар до 250 рублей за лист (столько же просил сверхпопулярный тогда Мельников-Печерский за очерки «В лесах»), но отказался выдать аванс – страницы журнала были забронированы другим романом на год вперед.

Пройдет несколько месяцев, и Достоевский с горечью напишет жене: «Не очень-то нас ценят, Аня. Вчера прочел в “Гражданине”... что Лев Толстой продал свой роман в “Русский вестник”, в 40 листов, и он пойдет с января, – по пятисот рублей с листа, то есть за 20 000. Мне 250 р. не могли сразу решиться дать, а Л. Толстому 500 заплатили с готовностью! Нет, уж слишком меня низко ценят, а оттого, что работой живу. Теперь Некрасов вполне может меня стеснить, если будет что-нибудь против их направления: он знает, что в “Русском вестнике” теперь (то есть на будущий год) меня не возьмут, так как “Русский вестник” завален романами. Но хоть бы нам этот год пришлось милостыню просить, я не уступлю в направлении ни строчки!»

Ему было обидно, как и всегда прежде: с теми, кто независим и обеспечен, считаются куда больше, чем с такими пролетариями, как он; изменить подлую издательскую логику было выше человеческих сил.

В конце апреля Ф. М. дал окончательное согласие Некрасову и получил обещанный аванс. И тут же пришло письмо из Москвы: «Русский вестник» одумался и соглашался на выдвинутые условия. «Вы могли бы теперь уже получить часть денег. Романом же торопить Вас мы не стали, чтобы приступить к печати не раньше, как значительная часть его была бы написана» 5.

Это было некоторое утешение: Катков не хотел терять постоянного автора, а Достоевский мог с чистой совестью ему отказать – дескать, аванс получен в другом месте, так что вы, Михаил Никифорович, опоздали и свет клином на вас не сошелся.

Только теперь можно было подумать о здоровье. Необходимость выезжать из дома во всякую погоду, многими часами сидеть в натопленном и душном корректорском закутке сделала свое дело: Ф. М. часто простужался, обострился кашель, усилилась одышка. Лечение сжатым воздухом по совету профессора Д. И. Кошлакова в лечебнице доктора Симонова, где нужно было сидеть под аппаратом по два часа три раза в неделю, принесло неплохие результаты, но продолжить курс лечения ему все же советовали на водах в Германии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю