355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луиджи Пиранделло » Записки кинооператора Серафино Губбьо » Текст книги (страница 3)
Записки кинооператора Серафино Губбьо
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:10

Текст книги "Записки кинооператора Серафино Губбьо"


Автор книги: Луиджи Пиранделло



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

II

События четырех последовавших за этой идиллической, бесхитростной, трогательной жизнью лет, мне известны в самых общих чертах.

Я давал уроки Джорджо Мирелли, но при этом сам был студентом – бедным студентом, состарившимся в ожидании, когда же представится возможность завершить образование; многолетняя помощь, которую родители из последних сил оказывали мне, невольно научила меня рвению и прилежанию, затаенному в сердце кроткому послушанию, непреходящему чувству стеснения, которое было живуче, несмотря на то что ожидание продолжалось годы.

Но возможно, это время было потрачено не зря. В ожидании, когда появится пресловутая возможность учиться, я занимался самостоятельно и много размышлял – с гораздо большей пользой, чем если бы то было в школе; так, я сам освоил латынь и греческий в надежде перейти от технических наук, с которых начал образование, к гуманитарным, с мыслью, что это поможет мне при поступлении в университет.

Безусловно, эти занятия больше соответствовали моим склонностям. Я отдался им с такой страстью, что в двадцать шесть лет, когда на меня неожиданно свалилось маленькое наследство от дядюшки-священника (он умер в Пулии [7]7
  Пулия – область в Южной Италии, «шпора» и «каблук» итальянского полуострова. Известные города этой области – Бари, Бриндизи, Таранто.


[Закрыть]
, давно забытый моей семьей) и я смог поступить в университет, я долго раздумывал, не стоит ли мне похоронить в ящике письменного стола диплом технического института и не податься ли в лицей, получить тамошний диплом и поступать в университет на философско-филологический факультет.

Верх взяли советы родителей, и я отправился в Льеж, где, с бесом философии в крови, глубоко, изнутри изучил все машины, придуманные человеком для достижения счастья.

Из этого я извлек, как видите, большую пользу. С инстинктивным ужасом я отпрянул от действительности – такой, какой ее видят и ощущают другие, но не сумел при этом создать, внутри и вокруг себя, собственной реальности, ибо мои расшатанные чувства пошли по ложному пути, и я никак не могу найти ни смысла, ни ценности своего зыбкого, лишенного любви существования.

Отныне я смотрю на все, в том числе на себя, как будто издалека и ниоткуда не получаю ни малейшего намека подойти, приблизиться с доверием или хотя бы с надеждой на утешение. Жалостливых намеков – этих хоть отбавляй, я их вижу в глазах людей, в облике множества мест, они подталкивают меня не получать и не давать утешения, ибо не может дать утешение тот, кто не может его получить; жалость – это пожалуйста. Но передать жалость и получить ее – не так-то легко, я знаю.

Вернувшись в Неаполь, я долго не мог найти работы. До поры до времени вел богемную жизнь «растрепанного» [8]8
  «Растрепанные» (ит.scapigliati) – литературнохудожественное движение, зародившееся на севере Италии в 1860-е гг. и быстро распространившееся по всей стране. В круг «растрепанных» входили Пуччини, Понкьелли, Верди, Арриго Бойто и др. Их эстетика развилась в знаменитый итальянский «веризм». Позднее идеями искренности и правды вдохновлялись декаденты, футуристы, авангард, а также сам Пиранделло.


[Закрыть]
в компании молодых художников и артистов, пока еще оставались последние крохи небольшого наследства. Как я уже говорил, случаю и дружбе старого приятеля по учебе я обязан местом, которое теперь занимаю. Занимаю (долой ложную скромность) с честью, и за свою работу получаю приличное вознаграждение. О да, меня тут все считают отличным оператором: чуткий, обладающий безукоризненной бесстрастностью.Если я благодарен Коко Полаку, то и Полак, в свою очередь, должен благодарить меня за благосклонность, которую испытывает к нему босс, г-н Боргалли, гендиректор и член совета директоров киностудии «Космограф», ведь стараниями Полака предприятие приобрело такого ценного кинооператора, как я.

Господин Губбьо не приписан ни к одной из четырех артистических трупп художественного отдела, все они пытаются заполучить его для съемок самых сложных полнометражных фильмов.Господин Губбьо, не в пример остальным пяти операторам кинофабрики, работает больше положенного, правда, за каждый удавшийся фильмполучает дорогой подарок, а нередко и дополнительное вознаграждение. Короче говоря, я должен радоваться и быть доволен. Я же скучаю по голодным неаполитанским дням и безумным временам в компании молодых художников.

Едва вернувшись в Неаполь, я свиделся с Джорджо Мирелли, который проживал там уже два года. Незадолго до того он представил на художественную выставку две странные работы, которые вызвали жаркие споры среди критиков и публики. В нем была наивность и пыл прежних шестнадцати лет; его не заботило, как и во что он был одет, не заботили ни взъерошенные волосы, ни первые редкие волоски, спиральками пробивавшиеся на подбородке и болезненно худых, бледных щеках. Он и вправду был болен, болен той божественной болезнью, которая превращала его в жертву томительного, беспрестанного поиска, вот он и не замечал всего того, что для других было обычной будничной реальностью; он был готов в любую минуту броситься на какой-то таинственный, далекий, только ему понятный зов.

Я справился у него о домашних. Он ответил, что дедушка Карло недавно умер. Я с удивлением отметил, с каким видом он говорит об этом: казалось, его ничуть не трогает утрата. Но, видно прочитав в моем взгляде призыв вернуться к этой боли, он сказал: «Бедный дед…» – с такой жалостной улыбкой, и я понял: в той бурной жизни, что клокотала у него внутри, не оставалось места для личной боли.

А что бабушка Роза? Ничего, с ней все нормально – насколько может быть нормальнопосле такой утраты, бедная старушка. Теперь каждое утро нанизывает по две ветки жасмина, одну для недавнего покойника, другую – для давнишнего.

А Дуччелла, Дуччелла-то как?

Ах, какие искорки смеха зажглись у него в глазах в ответ на мой вопрос.

– Хорошеет! Хорошеет!

И он рассказал, что она уже год как помолвлена с молодым бароном Альдо Нути. Свадьба должна состояться в скором времени, отложили из-за смерти дедушки Карло.

Но большой радости в известии о свадьбе я не почувствовал; напротив, он усомнился в том, что Альдо Нути – именно тот, кто нужен Дуччелле. Вскинув в воздух ладони, он зашевелил пальцами и издал рвотный звук, как делал всегда, когда я пытался втемяшить в него правила второго греческого склонения:

– Сложно! Все очень сложно! Чертовски сложно!

Удержать его после этого нельзя было уже ничем. И, как мальчишкой он выскакивал из-за стола и убегал, так же и теперь сбежал от меня восвояси. Я потерял его из виду больше чем на год. От его товарищей по искусству узнал, что он отправился писать на Капри.

Там он встретил Варю Несторофф.

III

Теперь-то я хорошо знаю эту женщину, в той, по крайней мере, степени, в какой ее вообще можно узнать, и только теперь многое понял из того, что долгое время не поддавалось никаким объяснениям. Боюсь, правда, что мое разъяснение многим покажется путаным и туманным. Но какое мне дело до других! Себе, а не другим я пытаюсь объяснить. И не стремлюсь никоим образом оправдать Варю Несторофф.

Да и перед кем ее оправдывать?

Я остерегаюсь людей добропорядочных профессий, как чумы.

Не верю, чтобы плодами своих злодеяний не пользовался тот, кто с холодным расчетом эти злодеяния осуществляет. Но если подобного рода несчастье выпадает на чью-то долю (и она, должно быть, ужасна), в смысле, если человек не может воспользоваться плодами своих злодеяний, то презрение к таким злодеям, как и ко всем остальным несчастным, можно, неверное, преодолеть или хотя бы смягчить только жалостью. Говорю об этом во избежание кривотолков, как человек вполне добропорядочный.

Господи Боже мой, да нам всем надо признать: каждый из нас, кто в большей, кто в меньшей степени, злодей; только мы не пользуемся плодами своих злодеяний, оттого и несчастны.

Может ли такое быть?

Все охотно признают, что все мы глубоко несчастны; однако ни один человек не скажет, что он злодей. Несчастье наше, дескать, беспричинно, мы к нему руку не прикладывали; между тем немедленно находятся сотни причин, сотни отговорок и оправданий для любого мелкого злодеяния, которое мы совершили и на которое указывают нам другие либо наша собственная совесть.

Хотите посмотреть, как незамедлительно мы реагируем, возмущаемся, с каким гневом отвергаем неоспоримый факт нашего злодеяния, из которого мы тем временем успели извлечь выгоду?

Произошли два события (я не отклоняюсь от темы, ибо кое-кто сравнил Варю Несторофф с прекрасной тигрицей, недавно приобретенной «Космографом»). Произошли, стало быть, два следующих события.

Стая перелетных бекасов – самки и самцы – после длительного перелета опустилась на римские поля передохнуть и чего-нибудь поклевать. Место, которое выбрали птицы, оказалось неудачным. Один бекас, побойчее других, говорит товарищам:

– Вы тут пока посидите, а я схожу погляжу. Если найду что получше, позову.

Ваш приятель, инженер по профессии и в душе искатель приключений, член Географического общества, принял приглашение отправиться в Африку, уж не знаю (поскольку вы и сами точно не знаете), в какую такую научную экспедицию. Еще не успев добраться до места, он послал с дороги почтовую открытку, которая вас несколько смутила и озадачила, поскольку в ней друг писал об опасностях, поджидавших его при переходе через неведомые чащобы и обширные пустыни.

Сегодня воскресенье, вы поднимаетесь спозаранку, собираясь на охоту. С вечера вы уже все заготовили, рассчитывая на знатную добычу. Выходите из поезда в приподнятом настроении. Идете по свежим зеленым полям, стелющимся легким туманом, ищете подходящее для перелетных птиц местечко. Ждете полчаса, час; затем начинаете томиться, достаете из кармана газету, купленную на вокзале до отхода поезда. И вдруг настораживаетесь: словно послышался шорох крыльев в ветках пролеска. Бросаете газету и тихонько, пригнувшись, подкрадываетесь и стреляете. Ух ты, бекас!

Да, бекас, тот самый, который оставил своих товарищей под прикрытием зарослей, а сам отправился исследовать новые места.

Мне известно, что вы не едите дичь и добытое отдаете друзьям. Все удовольствие в охоте для вас – подстрелить то, что вы называете дичью.

День не обещает большой удачи. Но вы, как любой охотник, человек суеверный: стоило вам взяться за газету, как клюнула удача. Поэтому возвращаетесь на прежнее место и листаете газету. На второй странице натыкаетесь на сообщение, что ваш друг-инженер, отправившийся в Африку по заданию Географического общества, пробираясь через какие-то неведомые заросли и обширные пустыни, погиб в результате несчастного случая: его подстерег дикий зверь, напал на него и сожрал.

Вы с содроганием перевариваете газетное сообщение, но вам даже не приходит в голову провести сравнение между диким зверем, растерзавшим вашего друга, и собой, убившим бекаса – такого же, как и ваш друг, исследователя неизвестных краев.

А между тем сравнение это безупречно, и боюсь, с перевесом в пользу дикого зверя, ибо вы убили ради удовольствия и не рискуя собственной жизнью, а зверь – нужды ради, ему хотелось есть, и при этом он рисковал, ведь ваш друг наверняка был вооружен.

Риторика, говорите? Увы, дорогой! Но не стоит так бурно реагировать, я тоже согласен – риторика, ибо все мы, милостью Господней, все-таки люди, а не какие-то там бекасы.

Вот бекас, не боясь впасть в риторику, вполне мог бы провести сравнение и потребовать, чтобы люди, выходящие на охоту прихоти ради, не смели называть хищниками диких животных.

Мы – ни за что! Мы никак не можем согласиться с подобным сравнением, ибо здесь человек убил животное, а там – животное человека.

В крайнем случае, любезный бекас, мы можем пойти тебе на уступку и сказать, что ты был бедной, безвредной птахой, вот! Довольно с тебя? Но ты, будь любезен, не вздумай делать из этого вывод, будто наша жестокость превосходит звериную. В особенности же не вздумай утверждать, что, назвав тебя безвредной птахой и прикончив тебя, мы лишились права считать хищником зверя, загрызшего человека, на том основании, что зверь был голоден, а не потому, что ему хотелось получить удовольствие.

В каких же случаях, спрашиваешь ты, человек становится хуже дикого зверя?

Да-с, делая выводы, надо быть предельно бдительными, а то часто логика поджимает хвост и улепетывает неизвестно куда.

IV

Варе Несторофф не раз выпадало на долю видеть, как люди становятся хуже зверей.

Тем не менее она их не убивала. Охотница в той же степени, в какой вы – охотник. Бекаса вы убили. Она же не убила никого. Правда, один из-за нее покончил с собою сам: Джорджо Мирелли. Но не только из-за нее.

Зверь между тем убивает, потому что такова его природа, и не чувствует себя при этом – насколько нам известно – несчастным.

Несторофф, как можно заключить по многим признакам, глубоко несчастна. Она не вкушает плодов своих злодеяний, которые совершает с холодным, точным расчетом.

Если бы я открыто сказал об этом своим коллегам – операторам, актерам и актрисам с кинофабрики, они бы тотчас же сочли, что и я влюблен в Несторофф.

Но меня не волнует их мнение.

Несторофф питает ко мне, как и прочие ее товарищи по искусству, почти инстинктивную неприязнь. Я не отвечаю взаимностью, ибо я с ней пересекаюсь только при исполнении служебных обязанностей, у своего аппарата, и тогда, вертя ручку, я таков, каким мне и полагается быть: абсолютно невозмутимый и бесстрастный. Яне могу ни любить, ни ненавидеть – ни ее, Варю Несторофф, ни кого бы то ни было. Я рука, которая вертит ручку.Когда наконец я опять становлюсь самим собой, то есть когда заканчивается мое истязание быть толькорукой и я вновь могу ощутить собственное тело и удивляться, что на плечах у меня есть голова и, следовательно, я вновь могу предаться излишествам,которые никуда не девались, но с которыми я на весь день обречен расстаться в силу своей профессии, тогда… да, тогда чувства и воспоминания пробуждаются во мне, и они не из тех, разумеется, которые способны убедить меня в том, что я мог бы полюбить эту женщину. Я был другом Джорджо Мирелли, и среди самых дорогих мне воспоминаний – маленький домик в деревне возле Сорренто, где до сих пор живут и страдают бабушка Роза и бедная Дуччелла.

Наблюдая, я изучаю. Продолжаю изучать, ибо это, вероятно, и есть самая сильная моя страсть: вскормленная нищетой, она была поддержкой моим юношеским мечтам и грезам; это единственная моя утеха теперь, когда все мечты и грезы столь плачевно развеялись в прах.

Изучаю бесстрастно, но пристально эту женщину, которая, хотя и демонстрирует, будто понимает, чту делает и почему, не обладает той утрамбованной «системностью» понятий, чувств, прав, обязанностей, мнений и привычек, которые мне ненавистны в других.

Ясным ей представляется только зло, которое она может причинить другим; и она причиняет его с холодной и строгой расчетливостью.

А это, с точки зрения людей «системных», лишает ее зло всякого извинения и оправдания. С моей точки зрения, она и сама не может оправдать себя за зло, которое – она это знает – совершила намеренно.

В этой женщине есть что-то такое, чего другие не могут понять, да и она сама не понимает как следует. Распознать это можно хотя бы по той зверской манере, с которой она играет порученные ей роли.

Лишь она одна относится к ним серьезно, и тем серьезнее, чем более они неправдоподобны, вычурны, противоречивы, полны пафоса и гротеска. Обуздать ее невозможно, как невозможно смягчить зверскую манеру игры. На нее одну пленки расходуется больше, чем на актеров четырех трупп, вместе взятых. Каждый раз она выходит за границы поля действия,очерченного объективом кинокамеры. Когда же – редчайший случай – она остается в пределах кадра, игра ее до того нелепа, до того изломанны и неестественны позы, что, когда мы переходим в зал кинопроб, оказывается: почти все сцены с ее участием непригодны и подлежат пересъемке.

Любая другая актриса, лишенная особого расположения великодушного кавалера Боргалли, была бы уже давно изгнана.

– Вот, вот, вот это! – безапелляционно восклицает великодушный кавалер Боргалли при виде того, как по экрану просмотрового зала скачут ее несуразные образы. – Вот, вот, вот это… Да вы что, на что это похоже?.. Господи, ужас какой… Убрать, убрать, убрать!

И нагоняй получает Полак, а заодно помощники режиссера, которые не выпускают из рук сценария и лишь время от времени двумя-тремя словами подсказывают актерам, что должно происходить в той или иной сцене, поскольку в кинопавильоне невозможно снять за раз все эпизоды. Вот и получается, что актеры часто даже не знают, на какой роли они заняты в фильме,и порой на съемочной площадке можно услышать, как какой-нибудь актер вдруг спрашивает:

– Полак, не обессудьте, я кто – муж или любовник?

Полак напрасно негодует и возражает, что он как следует растолковал мадам Несторофф ее роль. Кавалер Боргалли и без того знает, что виноват не Полак; и это настолько верно, что он дал ему другую примадонну, Згрелли, дабы не провалить все фильмы,доверенные труппе Полака.

Но и мадам Несторофф, в свою очередь, негодует, когда Полак отдает главные роли только Згрелли или чаще Згрелли, чем ей, настоящей примадонне.Злые языки судачат, что она делает это намеренно, чтобы погубить Полака, да и сам Полак так думает и говорит об этом во всеуслышание. Но все не так. Ни о какой гибели, кроме как о гибели пленки, речи не идет. Несторофф сама в отчаянии от того, что происходит, и, повторяю, она сама не понимает, что происходит, и явно не желает этого. Она растерянна, ужасается при появлении самой себя на экране – до чего искажена, обезображена. Там она видит ту себя, которую знать не знает. Ей не хочется узнавать себя в ней, но хочется ее постичь. Возможно, годы напролет она носится в погоне за этим неузнаваемым «я», которое живет в ней и ускользает от нее и которое она пытается поймать; поймать, остановить ту особу и спросить, чего ей надо, почему она страдает и что надобно сделать, чтобы умиротворить ее.

Никто не сомневается, что все обстоит именно так, – кто не ослеплен другой страстью и кто видел ее на выходе из зала кинопроб после просмотра этих кадров. Она и вправду трагична: вид испуганный, отсутствующий, в глазах мрачное удивление – то удивление, которое бывает у человека в состоянии агонии; ей с трудом удается сдержать конвульсивные судороги, сотрясающие ее тело.

Знаю, что бы я услышал в ответ, если б в эту минуту обратил чье-нибудь внимание на нее:

– Ее душит злость, злость, злость!

Да, это бессилие злости, но оно не оттого, что, как все думают, фильмне удался. Холодная, холоднее бритвы злость – вот настоящее оружие этой женщины против всех ее врагов. Но Коко Полак ей не враг. Будь он враг, она бы не позволила себе так дрожать, но расквиталась бы с ним самым хладнокровным образом.

Ее врагами становятся все мужчины, с которыми она сближается, дабы они помогли ей уловить то, что постоянно от нее ускользает, – ее саму, да-да, ту самую, которая живет и страдает, так сказать, без ее ведома.

Но никого, в общем, не заботит то, что ей всего важнее; все ослеплены ее роскошным телом, добиваются его и ничего другого знать о ней не желают. И тогда она их наказывает холодной злобой и целится именно в то место, куда устремлены их желания. Сперва она доводит до кипения их желания, используя самое коварное искусство соблазна: тем более жестокой будет впоследствии месть. Она мстит внезапно и хладнокровно, швыряя свое тело тому, кто менее всего на это надеется; вот так, запросто, дабы продемонстрировать, сколь презирает она то, что они больше всего в ней ценят.

Не думаю, что можно как-то иначе объяснить внезапные перемены в ее любовных связях, которые всем поначалу кажутся необъяснимыми, ибо невозможно представить, чтобы она поступала в ущерб себе.

А вот другие, обдумав на досуге ситуацию и оценив, с одной стороны, достоинства тех, с кем она сошлась раньше, а с другой стороны – достоинства тех, в чьи объятия перебросилась, утверждают, что с первыми она не могла находиться, поскольку ей не хватало воздуха,а к другим ее влекло сродство с «канальей»; и этот внезапный, неожиданный прыжок от одного к другому объясняют желанием человека, который долго задыхался, вынырнуть гдеи какугодно, только бы глотнуть воздуха.

А что, если все как раз наоборот? Что, если, ради того, чтобы дышатьи получить ту поддержку, о которой я говорил, она сблизилась с первыми, но вместо этой помощи, этого глотка свежего воздуха, на которые она уповала, но которых не получила, приобрела лишь еще большее презрение и тоску? Презрение и тоску, усиленные и отягощенные вдобавок разочарованием и безразличием к потребностям чужой души, присущим людям, которые только и знают, что холят и лелеют собственную ДУШУ – вот так, всю сплошь из больших букв? Никто этого не знает. Но на подобную низость способны те, кто слишком высоко себя возносит и кого остальные почитают за высшее существо.А посему… а посему лучше каналья, который за каналью себя и выдает; даже если он и бесит тебя, то, во всяком случае, не разочаровывает. Порой, так чаще всего и бывает, в нем обнаруживается какая-нибудь положительная черта, то там, то здесь проявляется наивность, которая тебя веселит и освежает жизнь, а об этом ты давно уже не мечтаешь и давно уж этого не ждешь.

Второй год мадам Несторофф живет с сицилийским актером Карло Ферро, который также имеет ангажемент на «Космографе», и влюблена она донельзя. Ей известно, чего можно ждать от подобного типа, и большего она не требует. Но, судя по всему, он дает ей больше, чем иные могут себе вообразить.

Посему я с некоторых пор с большим интересом присматриваюсь, в том числе, к Карло Ферро и посвящаю себя изучению этого человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю