Текст книги "Жан Оторва с Малахова кургана"
Автор книги: Луи Анри Буссенар
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
ГЛАВА 7
Часовые и пленники. – Трибунал. – Жестокий жребий. – К смерти! – Дружба крепнет. – Прощайте! – Письмо. – А Роза? – Последний туалет. – Расстрельная команда. – Пли! – Братья!..
Бедного Оторву тотчас увели в другой каземат. Новая тюрьма лучше, чем прежняя, защищена от бомб, лучше укреплена и исключала всякую возможность побега.
Обстановку в камере смертника составляли походная кровать, столик, традиционный кувшин с водой и три стула.
Почему стульев три? Потому что Оторва отныне будет под присмотром двух часовых, которым приказано не спускать с него глаз. И поскольку комендант не хотел зря утомлять своих людей, им разрешили сидеть. Разрешено это и Оторве, так что пленник и часовые составляли сидячее трио. Оторве хотелось бы поболтать с ними, стряхнуть с себя кошмар заключения…
Но они не понимали друг друга и только переглядывались, правда, без всякой неприязни, скорее даже с симпатией.
Что вы хотите? Французы и русские встречались на аванпостах, в бою, в лазарете; они обменивались жестокими ударами, но как только потасовка заканчивалась, угощали друг друга добрым глотком, табачком… словом, братались, потому что они – храбрые солдаты и умеют относиться к противнику с уважением.
Желая засвидетельствовать это уважение, один из стражей произнес мягким славянским голосом два слова, которые стали под Севастополем общеупотребительными:
– Боно французин!
На что Оторва ответил обязательным:
– Боно московец!
Русские, улыбаясь, закивали головами, а зуав подумал: «Да, это так: боно французин и боно московец… все люди – боно, и тем не менее все убивают друг друга!»
Второй страж попытался объясняться жестами.
О, ничего веселого, солдатская правда простодушна и жестока. Он посчитал на пальцах до двенадцати, сделал вид, будто выстраивает людей в ряд и зарядил ружье. Потом, указывая рукой на зуава, как бы прицелился в него и издал звук:
– Бах!
– Да, я понял, – ответил Оторва. – Двенадцать человек… расстрельная команда… и расстрелянный – это я… бах! Не особо смешно, старина казак!.. Но мы еще посмотрим.
Часы шли, наступила ночь. Наш герой, ничуть не тревожась, вытянулся на своей постели и заснул сном праведника. Он спал так крепко, что даже не слышал, как сменились в камере часовые.
Новые часовые были словно отлиты по тем колодкам, что и предыдущие. На рассвете они разбудили заключенного, произнеся сердечное: «Боно французин!»
Оторва проснулся, потянулся, зевнул и ответил тем же:
– Боно московец!
Формулировка неизменна, других слов они не знали. Но на сей раз у нее оказалось приятное добавление – четвертка водки и большая краюха хлеба, которыми солдаты запросто, по-товарищески, поделились с узником.
Жан, не поморщившись, проглотил свою долю спиртного, сжевал за обе щеки черный осадный хлеб и, в знак благодарности, пожал руки славным воякам. В восемь часов шум шагов за стеной и бряцание металла заставили его вздрогнуть. Тяжелая дверь со скрипом отворилась.
– О-о, это что-то новое! – сказал Оторва.
В приоткрытую дверь он увидел двенадцать человек команды под водительством сержанта.
Зуав почувствовал, как по его телу пробежала дрожь, однажды уже испытанная, и подумал: «Неужто меня расстреляют просто так, без лишних слов? Без суда, без приговора? Хотя с приговором или без приговора – не все ли равно!»
Сержант знаком приказал ему выйти. Смело, но не рисуясь, француз с достоинством последовал за начальником конвоя.
Позади собора находилось здание, на фронтоне [249]249
Фронтон – треугольное поле, часто с украшениями или надписями, под двускатной крышей здания, на фасаде.
[Закрыть]которого реял русский флаг. Это здание почти не пострадало от обстрелов и служило местом сбора дежурных офицеров.
Оторву провели в большой зал, в глубине которого сидели за столом члены трибунала.
Сердце зуава сжалось невыразимой болью, когда он увидел, что председатель трибунала – его друг майор Павел Михайлович.
Да, дисциплина иногда предъявляет жесткие требования!
Майор был бледен. Отважный француз понимал, как страдал этот храбрый солдат, который относился к нему с такой симпатией. Какой ужасный жребий выпал его преданному другу – волей случая стать судьей при таких суровых обстоятельствах, когда следовало быть неумолимым.
Оторва отдал судьям честь. Грудь колесом, голова вскинута, твердый взгляд – таков наш зуав в ожидании вопросов суда.
Председатель начал допрос, его голос, несколько неуверенный, постепенно окреп.
– Назовите ваше имя и звание, возраст, место рождения.
Зуав ответил:
– Меня зовут Оторва, сержант Второго зуавского полка, мне двадцать три года. Что касается моего настоящего имени, извините, господин майор, но я отказываюсь его назвать.
– Почему? Я уверен, что это славное имя.
– Поэтому я и не хочу его открывать. Я знаю, что буду приговорен к смертной казни… ну что ж… но ради чести моей семьи, чести моего имени… я хочу быть расстрелянным как Оторва. Моя смерть, таким образом, будет почти анонимна. В полку меня будут считать пропавшим без вести или погибшим в плену… и никто не узнает там… в доброй старой Франции, что я казнен. Такая смерть может быть плохо истолкована… может нанести ущерб моей памяти.
– Я ценю и уважаю ваши чувства… Итак, продолжим. Вы признаете, что напали на восьмерых солдат его величества императора и убили шестерых?
– Да, господин майор! Но я сражался честно, лицом к лицу с противником.
– Не сомневаюсь, но это не извиняет вас и не мешает квалифицировать ваш поступок как вооруженное сопротивление.
– Я в плену… и хотел выйти на свободу. Я знал, на что иду, и действовал в здравом уме и твердой памяти.
– Солдаты, ваша охрана, как-то провоцировали вас?
– Нет, господин майор. Они хотели воспрепятствовать моему побегу… они выполняли свой долг… и я первым нанес удар.
– Вы ни о чем не сожалеете?
– Нет, господин майор, ни о чем… Это война, а я – солдат!.. В другой раз я поступил бы так же. Солдат должен сражаться до последнего вздоха… Кроме того, я не давал слова отказаться от свободы.
– Я знаю. Трибунал все взвесит. Вы ничего не хотите добавить в свою защиту?
– Нет, господин майор.
– Хорошо. Трибунал удаляется на совещание.
Прошло десять минут, и пятеро офицеров возвратились в зал заседаний. Председатель стоя – еще более бледный – медленно произнес:
– Сержант Оторва, с прискорбием объявляю вам, что трибунал единогласно приговорил вас к смертной казни… за мятеж и убийство солдат его величества. Устав не предусматривает в этом параграфе смягчения наказания. Вы будете расстреляны в течение двадцати четырех часов.
Зуав бесстрастно поднес руку ко лбу, молча отсалютовал трибуналу, а про себя подумал: «От судьбы не уйдешь!»
Офицеры встали: вежливо ответили на его приветствие и грустно ушли. Майор остался наедине с осужденным, если не считать охраны.
– Оторва!.. Мой бедный друг! – воскликнул русский офицер, протягивая зуаву обе руки. – Я в отчаянии! У меня такое чувство, что, посылая вас на казнь, я совершаю чудовищный поступок… Как будто убиваю брата… все мое существо восстает против этого… У меня разрывается сердце… Никогда со мной не было ничего подобного, и я ощущаю неодолимую потребность сказать вам это! Но вы – наш враг… враг опасный, упорный, умышленно нарушивший законы моей страны… Я судил вас по совести… в соответствии с этими законами… суровыми, но справедливыми… и я хотел бы иметь возможность вас оправдать… вернуть вам свободу. О, будь проклята война, которая стравливает людей, созданных, чтобы дружить друг с другом…
При этих теплых, исполненных волнения и приязни словах суровое выражение лица Оторвы смягчилось, его руки сжали руки майора, и он сказал прерывающимся голосом:
– Господин майор… ваше сочувствие… оно кажется мне невероятным… и глубоким… в самом деле братским… Такое ощущение, словно я знаю вас с давних пор… знал всегда… нас связывает таинственная близость, которая делает наше положение еще более мучительным… а то, что предстоит, становится ужасным… Да, будь проклята война… это нечестивое дело, которое разрешает убийства и сеет повсюду горе, траур и слезы!
Держась за руки, лицом к лицу, два отважных воина долго смотрели друг на друга увлажнившимся взглядом, взволнованные, с бьющимися сердцами, и не могли проронить ни слова. Жан первым нарушил горестное молчание.
– Господин майор!
– Да, дорогой мой Оторва?
– Окажите мне огромную услугу… последнюю услугу.
– Друг мой, располагайте мной как братом.
– Завтра… в девять часов… будьте рядом со мной… на месте казни… помогите мне по-братски в эту страшную минуту… Чтобы я умер не одиноким… брошенным всеми…
– Обещаю, – с трудом произнес Павел Михайлович.
– Благодарю вас… Ничего другого я и не ждал. Сегодня ночью я выражу свою последнюю волю… напишу другу моей семьи… близкому человеку… и попрошу его подготовить к страшной вести… моего старого отца… мою бедную матушку… Я оставлю письмо на столе… А когда все будет кончено… когда меня не будет… возьмите крестик с моей груди и вложите его в письмо… а потом переправьте его туда… во Францию. Вы обещаете это мне, правда, господин майор?
– Клянусь!
– Я рассчитываю на вашу скромность.
– Ваше желание для меня священно.
– Обещайте также, что в моем полку никто не узнает, что меня расстреляли.
– Все будет так, как вы хотите.
– Еще раз и от всего сердца благодарю вас!
Последний раз они заключили друг друга в объятия, и осужденного увели в каземат.
Солдаты зорко следили за ним, и Оторва снова принял беззаботный вид.
Ему принесли обильный завтрак, который он поглотил с большим аппетитом. Икра, холодное мясо, бутылка вина, кофе, сигары… «Настоящий пир смертника», – подумал зуав, которому давно не приходилось сидеть за таким столом.
Забыв о солдатах, он зажег сигару и принялся мерить шагами свою камеру со сводчатым потолком. Ничто не нарушало спокойствия этого солнечного утра, которое для Оторвы будет последним.
Хотя что касается спокойствия, оно относительно, поскольку яростная бомбардировка продолжалась по всей линии огня – от Корабельной до Карантина. Но все так давно привыкли к артиллерийской канонаде, что непрерывный грохот воспринимался как нечто обыденное, а тишина вызывала недоверчивое удивление. Часы бежали с пугающей быстротой. Надвигалась ночь. Осужденному снова принесли еду, еще более обильную и разнообразную, чем в первый раз, потом выдали бумагу, конверты, сургуч, чернила и перья. Зажгли лампы. В камере стало светло как днем.
Быстро покончив с трапезой, Жан собрался с мыслями.
Он придвинул к себе лист бумаги, взял перо и начал писать: «Дорогой отец… дорогая матушка… дорогие мои обожаемые родители…»
Внезапно перо выскользнуло у него из рук, сердце забилось все сильнее, рука задрожала, слезы выступили на глазах, и рыдание вот-вот готово было вырваться из груди. Оторва, человек из железа, почувствовал, что его неукротимая воля слабеет. Ах, если б он был один! Но русские смотрели на него. Русские, которые знали, что его ждет, восхищались выдержкой и достоинством пленника.
Что ж, на глазах у врага негоже выказывать недостаток самообладания… надо утаить от них как нечто постыдное минутную слабость, такую естественную и человечную. Оторва сжал зубы, тяжело вздохнул и проглотил слезы. Потом закурил сигару и снова принялся спокойно писать.
Он писал долго, стопка исписанных листочков росла. Душа отважного и нежного солдата изливалась в тысяче прелестных подробностей. Немало слез прольют его близкие, читая это. Зуав медленно перечитал письмо, которое дышало любовью, и поставил свою подпись. Потом, не думая больше о том, смотрят ли на него русские, поднес письмо к губам, как делал это, когда ребенком писал матери: «Прими мой крепкий поцелуй, который я кладу в конверт!..»
Молодой человек красиво, не без щегольства, выписал адрес на конверте:
«Господину Мишелю Бургею
Командиру эскадрона в отставке
в Нуартер (Эр и Луар)
Франция
(Заботами майора Павла Михайловича)».
Какое-то время Жан сидел в задумчивости и тихонько бормотал про себя:
– А как же Роза?
Он машинально протянул руку к бумаге, как бы собираясь снова писать. Но тут же передумал. «Зачем? Я исчез более шести недель назад… На войне это долгий срок… Он наводит на мысли о вечной разлуке. В полку наверняка считают, что я убит… Милая Роза!.. Она уже оплакала меня и не надеется на встречу… Стоит ли заново причинять ей страдания и писать о том, как велика моя любовь и как разрывается мое сердце при мысли, что я теряю ее навсегда! О-о, как я мечтал о нашем с ней будущем!.. Великолепная жизнь!.. Офицерский чин!.. Эполеты!.. Воинская слава! Прекрасные мечты, у которых – увы! – нет будущего, которые через несколько часов уничтожит смерть. Что ж, приходится смириться! Да, лучше промолчать! Дочь солдата, она собиралась стать женой солдата и должна была быть готова к славной, но полной риска жизни».
Оторва сидел, облокотившись о стол, подперев руками лоб, с блуждающим взглядом, не замечая, как бегут часы. Вот уже и рассвет встал над городом, проникая за решетки каземата.
«Вот и день! Что ж, я уже не стану ложиться. Бессонная ночь!.. Если и не первая в моей жизни, зато наверняка последняя… А потом отдых… навсегда!»
Тут он заметил, что его мундир в пыли и грязи.
При мысли о том, что он предстанет перед расстрельной командой в обличье пьяницы, подобранного на улице, его охватил стыд.
Безупречный солдат, он хотел быть начищенным и надраенным, как на параде.
Знаками Жан попросил своих стражей принести ему щетки, ваксу, мыльную воду. Солдаты превосходно поняли француза и поспешно предоставили в его распоряжение все свои туалетные принадлежности. Гетры, ботинки, шаровары, пояс, куртка, феска – он все внимательно осмотрел, почистил щеткой, надраил с той ловкостью и тщательностью, с какой это делают старые служаки.
Работа спорилась: и вот уже снаряжение засверкало, как новенькое. Потом зуав старательно, с мылом вымыл руки, шею и лицо и снова стал самым блистательным из зуавов всех трех зуавских полков.
Русские в восторге наблюдали за этим великолепным солдатом, олицетворявшим собой французскую армию. Для человека, которому предстояло вот-вот расстаться с жизнью, он держался с необыкновенным достоинством.
И все же морщина пересекала его лоб. Час казни приближался, а майор Павел Михайлович еще не появлялся. Неужели что-то могло ему помешать выполнить обещание, нарушить взятое на себя священное обязательство присутствовать при казни?
Несомненно, произошло что-то серьезное. Несчастный случай?.. Ранение? Или хуже? Вполне возможно, тем более что союзные армии удвоили интенсивность огня, словно французы и англичане решили устроить зуаву кровавые похороны.
На колокольне собора часы пробили девять. Каждый из девяти ударов сопровождался залпом картечи.
Наступила роковая минута.
В каземат быстрым шагом вошел унтер-офицер, поприветствовал Оторву и жестом предложил ему следовать за собой.
Жан встал, положил письмо на видное место на столе и последовал за унтер-офицером. У выхода, с оружием к ноге, выстроились солдаты. Прозвучала короткая команда. Солдаты окружили зуава, вскинули ружья на плечо и тяжелым шагом тронулись в путь.
Снаряды, бомбы сыпались градом. Двигаться следовало осторожно, используя для прикрытия оборонительные сооружения, чтобы не попасть под обстрел.
Для казни осужденного выбрали ход сообщения, расположенный позади третьей линии укреплений.
Через пять минут команда была на месте. Хотя земляные работы только еще заканчивались, маленькая группа уже оказалась прикрыта от огня. Оторва прислонился спиной к откосу и бросал тревожный взгляд на дорогу. Он думал о своем друге майоре:
«Его все нет… Господи, что же с ним произошло?»
К Жану подошел унтер-офицер и знаками показывал, что ему не будут завязывать глаза и связывать руки.
Это свидетельство уважения со стороны великодушного противника глубоко тронуло Оторву. Он не знал, как ему поблагодарить унтер-офицера, и ограничился тем, что крепко пожал ему руку, добавив к этому обычное:
– Боно московец!
Потом зуав, подставив лицо солнцу, застыл в воинской стойке в ожидании смерти. Он ни на что больше не надеялся.
Унтер-офицер повернулся к своей команде, стоявшей неподвижно в пятнадцати метрах от зуава. Прозвучала команда зарядить оружие. Звякнули затворы, щелкнули взводимые курки.
– Не пришел! – грустно прошептал Оторва, стараясь держаться потверже, несмотря на чувство ужасного одиночества, охватившего его в этот последний час.
Снова послышалась короткая команда, заглушенная грохотом разрывов, как заглушает гроза стрекотанье кузнечика. Солдаты, действуя с механической четкостью, прижали приклады к щеке.
Оторва отважно смотрел на стволы карабинов, из которых сейчас вырвутся свинцовые горошины, окутанные язычками пламени.
«Прощай, отец!.. Прощай, матушка!.. Прощайте, Буффарик и Питух… Прощайте, товарищи по оружию… братья… мой полк… мое знамя!.. Прощай, Роза!.. Прощай все, что я любил!..»
Сейчас унтер-офицер произнесет последнюю команду… пли!
Но в это мгновение раздался жуткий, душераздирающий вопль, от которого вздрогнули и солдаты, и сам Оторва. Солдаты рассыпались, словно сметенные ураганом.
И тут же появился майор – бледный, окровавленный, с израненным лицом, в порванном мундире. В одной руке гигант держал письмо, в другой – обнаженную саблю. Ужасный крик вырвался из его груди.
– Остановитесь!.. Тысяча чертей!.. Остановитесь! Слава Богу, я не опоздал.
Два тигриных прыжка – и он уже оказался рядом с зуавом, прикрыв его своим телом и еле выговаривая:
– Оторва!..
– Господин майор!.. Вы!.. О, благодарю вас!..
Русский офицер, сияющий, сам не свой, вымолвил, задыхаясь:
– Письмо… коменданту Бургею… Мишелю Бургею… твое письмо… Вот оно… Я хочу, я требую, чтоб ты сказал мне правду… это необходимо… Оторва… кто ты?
– Я обманул вас, – тихо ответил зуав. – Комендант Мишель Бургей – мой отец… Я – Жан Бургей…
– О, я так и думал… Если бы я опоздал… я бы убил себя… Ты будешь жить… я не позволю тебя тронуть… потому что я – твой брат!.. Ты слышишь, Жан Бургей, я – твой брат!
ГЛАВА 8
Муки матери. – Восемнадцать лет назад. – В Эльзасе. – Похищение ребенка. – Малый форт и цветник. – Нечеловеческая радость. – Мать и дочь. – О Жане Бургее, по прозвищу Оторва.
Покинем на время Севастополь, где царило кровопролитие и грохот орудий, Севастополь, который продолжал героически сражаться почти без надежды на успех, лишь из чувства долга, и которому еще предстояли серьезные потрясения.
Вернемся в англо-французский лагерь: пересечем полосу, где заканчивались саперные работы, и траншеи, где без передышки ухали тяжелые пушки и теснились солдаты в предчувствии близкого штурма.
Вот Зеленый холм, Доковая балка, батарея Ланкастра и Килен-балка, Инкерманское плато; вот Мельничный лазарет, доверенный просвещенным заботам доброго доктора Фельца, лазарет, где, вопреки всем ожиданиям, поистине чудесным образом выздоравливала Дама в Черном.
События тем временем разворачивались, подгоняя друг друга.
По воле случая в тот самый час, когда неподалеку, перед строем русских солдат майор Павел Михайлович вне себя кричал Оторве: «Я – твой брат!..», Дама в Черном узнала о простом на первый взгляд обстоятельстве: перед Форт-Вобаном разбит цветник с рождественскими розами.
Этот факт, ставший известным из письма дедушки из Эльзаса, привел русскую княгиню в сильнейшее волнение. Ее бедное тело, изможденное страданиями, билось и корчилось в конвульсиях. Отчаянное сердцебиение вызвало бурный прилив крови к голове. Приступ безумия почти угасил неустойчивое сознание, началась жестокая лихорадка.
Несчастная женщина испускала пронзительные крики, прерывавшиеся бессвязной речью.
Над больной нависла угроза смертельного кровоизлияния. Следовало принимать срочные меры. Роза, мамаша Буффарик и сержант в ужасе позвали на помощь. Прибежал доктор Фельц, решительно сделал кровопускание и прописал сильные отвлекающие, чтобы снизить давление в мозгу. Добрые люди, которые с такой любовью и преданностью выхаживали больную, испытывали мучительный страх.
Но вот у них вырвался вздох облегчения. Свет разума показался в широко открытых черных глазах больной. Судороги, терзавшие ее тело, ослабели. Неровное дыхание успокоилось, болезненное возбуждение понемногу уступило место более светлому волнению.
Дама в Черном снова была спасена! Теперь женщина говорила не умолкая, словно бы не в силах остановиться. Однако она уже не мучилась, а как бы погрузилась в прошлое, и перед ней постепенно вырисовывались далекие образы, все яснее освещаемые лучами воспоминаний.
Доктор незаметно исчез, его ждали другие страдальцы.
Роза, мамаша Буффарик и сержант безотчетно придвинулись к постели больной, склонились над ней и с горячим интересом вслушивались в слова, время от времени переглядываясь и все больше заражаясь ее волнением.
– …Итак, – почти не повышая голоса, говорила Дама в Черном, – я покинула Россию и поехала во Францию… Почему во Францию?.. Не знаю… стремительное путешествие… в почтовой карете… очень быстро мы пересекли Европу… в самом деле, почему?.. A-а, вспоминаю… Мой муж служил секретарем в русском посольстве… в русском посольстве в Париже… да, верно… я ехала к нему… стояла зима… В каком же это было году? О-о, как давно это было… С тех пор… душа моя мертва, с тех пор я оплакиваю мое утраченное счастье… Прошла половина моей жизни… восемнадцать лет! Половину жизни я провела в ожидании, в скорби, в мрачном отчаянии. Восемнадцать лет!.. Значит, это был тысяча восемьсот тридцать пятый год!
– Тысяча восемьсот тридцать пятый год! – глухим голосом повторил Буффарик, нервно теребя свою бороду. – Ты слышишь, Катрин?
– Да, мой дорогой, слышу, – отвечала мамаша Буффарик, бледнея. – О, бедняжка!
– Да, я ехала в почтовой карете!.. Два экипажа следовали один за другим. В первом был сложен багаж и сидели слуги… во втором ехала я… и моя дочь… моя радость… моя любовь… моя маленькая Ольга… Ей было шесть месяцев, моему белокурому ангелочку… я обожала ее… я кормила ее… заботилась о ней… только мать знает, как сладостны тысячи милых пустяков… какую радость они приносят… и как они нужны младенцу… Наше долгое… очень долгое, но счастливое путешествие подходило к концу… Мы пересекли Баденское герцогство… Предстояло переправиться через Рейн, и мы были бы во Франции… И Кель… так это называется?.. Да, Кель… еще одно проклятое название, которое отдается в моем сердце похоронным звоном вечной печали. Цыгане… эти злодеи… украли ребенка… мою дочь! Вы понимаете… вы ведь тоже мать… они украли у меня мою дочь!.. Каким образом? Не знаю… обычное дорожное происшествие… а может быть, преступление… они устроили засаду, чтобы завладеть багажом… деньгами… Первая карета быстро проехала вперед, а наша на полном ходу опрокинулась. У меня была единственная мысль… уберечь малютку от удара… спасти это крохотное дорогое тельце… я сжимала ее в объятиях и повторяла ее имя… Ольга!.. Потом я потеряла сознание. О, почему я тогда не умерла!..
При этих словах, произнесенных глухим голосом, обе женщины и старый солдат почувствовали дрожь, пробравшую их до мозга костей, – столько муки, страданий и слез они ощутили.
– Когда, на свое горе, я очнулась, – подавляя рвущееся из груди рыдание, продолжала княгиня, – я была одна… мои руки судорожно сжимали пустоту… моя дочь исчезла! Напрасно я звала, кричала… умоляла людей… незнакомых людей, которые ставили карету на колеса и поднимали лошадей… Никто ничего не знал… Никто не мог ответить… они думали, что я помешалась от страха, а это душа моя металась в агонии!..
Роза слушала эту душераздирающую историю, и тихие слезы омывали ее глаза. Она склонилась к бедной больной и прошептала:
– Мадам, не надо больше рассказывать… Это слишком жестокое испытание для вас – воскрешать подобные воспоминания, столь дорогие вам, но и столь горестные. Ваше состояние ухудшится… Позже вы расскажете нам обо всех ваших страданиях, обо всех ваших бедах!..
Дама в Черном решительно прервала девушку:
– Не бойтесь, дитя мое, и дайте мне продолжить… я должна выговориться. Какая-то властная сила заставляет меня рассказывать вам об этих страшных событиях, которые меня убивают… Впрочем, я чувствую себя лучше, намного лучше. После этого нового удара… благодаря вашим заботам, серый туман, который заволакивал мое сознание, расходится… ко мне возвращается память, прошлое проясняется… Так выслушайте меня, мои дорогие друзья!
Дама в Черном остановилась на минуту, тяжело перевела дыхание и продолжила окрепшим голосом:
– Узнать мне удалось лишь одно: в момент катастрофы вокруг кареты толпились какие-то подозрительные люди неприятной наружности. Как только появились спасители, они убежали… Все произошло в мгновение ока… где-то между последними домами Келя и понтонным мостом [250]250
Понтон – здесь: лодка с отвесными бортами или стальная бочка, служащие, в частности, плавучей опорой для настила мостов.
[Закрыть]через Рейн. Сомнений не было – эти подозрительные люди, эти злодеи, и украли мою дочь, а потом скрылись во Франции…
Было слишком поздно, чтобы отправляться за ними в погоню… я одна, с кучером… первая карета укатила далеко вперед. Но какое это имело значение! От ушибов, полученных при падении, мне было трудно двигаться, но я не могла бездействовать… мне надо было искать мою девочку… а для этого ехать вперед, переправиться на другой берег реки… Я отдала короткий приказ кучеру… преданному и бесстрашному мужику: «Вперед! И нигде не останавливайся!» Вытянутые кнутом лошади устремляются вперед и бешеным галопом проносятся по пограничному мосту, соединяющему герцогство Баден с Францией.
Вот мы уже на левом берегу Рейна, во Франции, и мне кажется, что я спасена. Но таможенники задерживают карету. Я в полном отчаянии, а тут изволь соблюдать какую-то инструкцию… тратить время на формальности. Таможенники хотят обыскать багаж, переворошить чемоданы и кофры… По чиновничьей глупости… преступной глупости они пытаются встать на пути обезумевшей от горя матери, которая ищет своего ребенка! Почему они не задержали тех людей… злодеев, увозивших мою дочь? В ярости и отчаянии я не желаю считаться с их дурацкими правилами и кричу кучеру, чтоб он ехал дальше.
Мужик слушается. Он стегает лошадей, те ржут, встают на дыбы. Однако таможенники кидаются к лошадям и резко пресекают яростный порыв, который, быть может, спас бы мою дочь…
Лошади дрожа останавливаются, я бессильно ломаю руки, а карету берут штурмом… сундуки, чемоданы, тюки вскрываются… затем, прямо посреди дороги, эти негодяи методически составляют опись вещей…
Я кричу, умоляю, проклинаю! Они же бесстрастно продолжают заниматься своим идиотским и преступным делом. Как будто это я совершила преступление! В карете масса мелочей, за которые надо платить ввозную пошлину… Откуда мне знать все эти инструкции, мне, несчастной матери? Но негодяи не ведают жалости!.. Пропустив похитителей моей дочери, они задерживают меня из-за нескольких рублей!.. Я бросаю им кошелек и кричу: «Возьмите и дайте мне проехать… вы что, не видите, что вы меня убиваете?» Все? Нет, это было бы слишком просто. Эти люди не только не думают мне помочь или хотя бы просто дать мне уехать – нет, они обвиняют меня в контрабанде, в сопротивлении властям, в буйстве и оскорблениях. Меня арестовывают, как уголовную преступницу, препровождают в Страсбург, а там сажают в тюрьму!
Мой русский паспорт и разные бумаги, которые я везу, вызывают у них подозрение… Напрасно я объясняю обстоятельства дела с вполне простительной горячностью… меня не слышат. Меня не хотят понять… Все против меня – люди, вещи, обстоятельства. В конце концов эти негодяи обвиняют меня в шпионаже! Я, княгиня Милонова, подруга государыни, дочь и жена дипломатов – шпионка?!
Понадобилось три дня и три ночи, чтобы установить нелепость этого обвинения, признать мой титул и, наконец, привести в движение французское правосудие. Разразился громкий дипломатический скандал, и чиновники, которые грубили мне, пока чувствовали, что власть в их руках, явились ко мне с возмутительными раболепными извинениями. Русское посольство твердо вступилось за меня. Министр иностранных дел отдал соответствующие распоряжения, их поддержал министр юстиции. Судебное ведомство принялось выполнять свой долг. За любые сведения о пропавшем ребенке было обещано громадное вознаграждение. Чиновники и агенты полиции вели упорные и тщательные поиски. Методически прочесывались города, поселки, деревни, фермы четырех департаментов. А я в это время, обезумев от горя, металась по всем дорогам, призывая мою дочь.
Мне не суждено было больше ее увидеть!
День проходил за днем, один тревожнее другого, с каждым часом таяла надежда на успех.
Однажды блеснул луч надежды. Лесникам показалось, что они напали на след цыган, которые сразу исчезли после происшествия на дороге. Понимая, что их безжалостно преследуют, эти кочевники пытались перебраться в герцогство Баден, где рассчитывали оказаться в безопасности. Основной части банды это как будто удалось.
Но одна старуха цыганка была задержана. Ее подвергли строгому допросу. То угрозами, то посулами у ведьмы вырвали кое-какие признания. Да, именно ее банда выкрала девочку. Подчиняясь гнусному инстинкту хищников и грабителей, они похитили мою дочь. Преследуемые по пятам, повсюду гонимые, под страхом тюрьмы, эти несчастные в предыдущую ночь бросили ребенка, который мог послужить против них уликой. Они положили его у входа в маленький форт, расположенный по правую руку, недалеко от дороги на Кель.
«Когда это произошло?» – спросила я у старухи, которая что-то бормотала и мямлила, окидывая все вокруг взглядом загнанного животного. «Прошло ровно двадцать четыре часа», – ответила та не колеблясь, к моему восторгу. «Ты можешь меня проводить?» – «Да, могу». Мы трогаемся с лихорадочной поспешностью. Я полна радужных надежд, я верю, что скоро обрету мое дорогое дитя. Мы подъезжаем к строению. Я узнаю, что оно называется Форт-Вобан. Перед подъемным мостом разбит большой цветник с зимними цветами… с рождественскими розами!.. «Вот здесь и положили ребеночка», – показывает старуха. «Ты говоришь правду?» – спрашиваю я ее с сомнением. «Клянусь моим вечным спасением!» Вход в форт расположен в пятидесяти шагах от дороги. Я бегу туда и нахожу сторожа, старого солдата. «Моя дочь!.. Мою дочь бросили здесь… вы, наверное, слышали… видели ее… нашли… Говорите же!.. Отвечайте!.. Верните мне ее!.. Вы получите целое состояние!..» Но сторож ничего не знает!.. Он не понимает даже, о чем идет речь!.. И никаких следов моей дочери… вернее, след есть – примятые цветы, несколько сломанных стебельков, несколько увядших венчиков…
Отныне всякая надежда потеряна. Моя дочь исчезла, и я не увижу ее больше никогда… никогда!
«Нет, это здесь!» – твердит старуха. Но я уже не слышу ее. Последний удар оказался слишком тяжелым. Голову мою стягивает железный обруч, молния пронзает мозг, сердце перестает биться. Мне кажется, что жизнь покидает меня, и я падаю как подкошенная!