Текст книги "ЛИВИЯ, или Погребенная заживо"
Автор книги: Лоренс Даррелл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Не менее заинтригованный, чем мы, Феликс Чатто не пожалел времени и сил, стараясь разгадать выцветшую надпись и отыскать место, где должен бы был находиться шато – напрасно.
– Клянусь, в Провансе нет такого места, – вздохнул он, – хотя, конечно же, когда-нибудь оно проявится – в виде забытого средневекового названия. – Мы как раз сидели в кухне за дубовым столом и трапезничали. – А, может, даже лучше – не знать, я имею в виду этих персонажей, можно и дальше гадать, кто они, что они. Хотя придумать романтическую историю, достойную этого трио, довольно сложно. Кстати, вы напрасно сомневаетесь по поводу третьего персонажа – это женщина. А ногти просто не нарисованы.
Естественно, ногти ничего не доказывали, и Феликс знал об этом. И все же: зачем пыльные бархатные шторки? Эти люди были на тот момент мертвы?
Кстати сказать, три полустершихся персонажа и название, очевидно, придуманного шато изрядно повлияли на ход мыслей Блэнфорда; как неизбывные, неистребимые символы чего-то такого, к чему не было ключей, безвозвратно утерянных. И он печально сказал себе: «Если бы я верил в роман как средство воздействия, то непременно сочинил бы про это трио роман, в котором не было бы ни грана сходства с реальной жизнью. Бравдан!»
Ливия повернулась к нему лицом; она сосала цветной леденец, купленный в деревенской лавке. Быстрым движением язычка она сунула леденец ему в рот и запечатала его горько-сладким поцелуем. Вот тут-то Блэнфорд и пропал. Столь внезапное счастье было невероятно острым, почти болезненным.
Лишь теперь, по прошествии долгих лет, переворошив кучи разных писем, он может выстроить плавную кривую amor fati[64]64
Любовь к року, фатализм (лат.).
[Закрыть] – привязанность к Ливии – классический пример. Если он спрашивал, какой была ее мать, ему всегда отвечала Констанс, но однажды, при других обстоятельствах, Ливия только посмотрела на него своими черными глазами, вдруг потускневшими, как мертвые улитки, и облизнула губы, словно собираясь ответить, но так ничего и не сказала. Констанс писала в письме: «Я помню старую-престарую даму со сверлящим взглядом голубых глаз, с впалыми щеками из-за отсутствия зубов, протезы ничего не меняли, так как были плохо подогнаны. До замужества она была актрисой, довольно заурядной. А постарев, в основном, предавалась безумным сожалениям о том, что былые радости, питавшие ее больное тщеславие, канули в прошлое. Дипломатический мир – мир добреньких изворотливых миног – иллюзорный фон для ее прихотей. Она вроде бы веселилась напропалую, но у демона случайности была крепкая хватка. Она всегда гонялась за мишурой. Но вот красота поблекла, и все ей стало ненавистно – в первую очередь она возненавидела своих дочерей из-за их юной прелести. Великое предостережение о неизбежности расплаты и распада будто бы ее не касалось. Итак, она постепенно превращалась в прах, а мы постепенно расцветали. И тогда ее обуяла лютая злоба, а потом и ненависть, которой, надеялась она, с лихвой хватит, чтобы отравить нам жизнь и искалечить души – даже когда ее уже не будет в живых! Она твердила, что ее груди сделались дряблыми только потому, что она слишком долго кормила нас. Она, видите ли, испробовала все, чтобы вернуть им упругость, не решилась только на хирургическое вмешательство. Даже дурацкие ventouses[65]65
Банки (фр.).
[Закрыть] надевала, которые якобы должны были сделать их твердыми. А мы… мы лишь все сильнее ощущали эту нарастающую ненависть, ничего не понимая. Только теперь, когда все в прошлом, что-то стало проясняться. Великое дело – научиться прощать. Взгляните на Ливию!»
Он глядел на Ливию, на ее лицо, которое вызывало в нем неодолимый трепет счастья. Его даже не столько ранило, сколько удивило, когда юный Сэм заявил, что у нее глаза, как у дохлой рыбы, и что в волосах у нее перхоть, и вообще, он сам никогда не смог бы в такую влюбиться. Все дело в восприятии. Поэтическое восприятие устроено таким образом, чтоб выискивать объекты страсти. Эта влюбленность, в сущности, его сформировала, подарила ему первую короткую историю, которая оказалась самой значительной в его долгой жизни. Что и говорить, без Ливии, без тогдашней страшной встряски он ни за что не взошел бы на этот мучительный незатухающий костер, не угодил в порочный круг, в котором она была своей. Это все происходило в Париже, где Ливия в то время занималась живописью, что-то в духе кубизма. Он-то сам был до такой степени простодушен и неискушен, что не распознал в этих очаровательных, хотя и порочных персонажах их сути, а они вели себя очень осторожно, чтобы «малыш» ни о чем не догадался. Так же жила и она, наслаждаясь двусмысленностью, среди добрых друзей, гомиков и лесбиянок, безусловно, по-своему весьма обаятельных и восприимчивых. Будучи изгоями, они старались занять солидное общественное положение, что было весьма предусмотрительно, поскольку в большинстве были людьми довольно апатичными, и хорошо это осознавали. В их общении с иными людьми чувствовалась некая неуверенность… они ощущали себя какими-то плоскими, одномерными, почти непроницаемыми для импульсов извне. Перезваниваясь по нескольку раз в день, они как будто успокаивали себя: да, мы реально существуем. Еще они выпускали каталоги, где говорилось об их благосостоянии, о творческих успехах, которые были своего рода удостоверениями жизнеспособности личности.
Позднее, когда Констанс вкусила (пожалуй, даже больше, чем следовало) знаний,[66]66
Намек на изучение методик психоанализа. (Прим. ред.)
[Закрыть] она гораздо четче сумела обрисовать жестокий парадокс самоидентификации Ливии; абсолютный нарциссизм, который выражается в извращенности, порожденной недостатком материнской любви. Но вот что самое ужасное: сексуальное удовлетворение Ливия могла получить лишь в воображаемом инцесте с предавшей ее матерью, в пародии на любовный акт. Однако малейший намек на истину вызывал поток ругательств, в устах Ливии они звучали еще чудовищнее, похожие на отвратительные надрывающие сердце вопли больной птицы. Ему вспомнилась фраза из черной записной книжки, в которой он пытался зафиксировать словами кое-какие особенности ее натуры. Глядя на Констанс, и с жалостью, и с раскаяньем, и с ненавистью, его Ливия думала: «Нет, никто так не бесит, как непрошибаемые праведницы, с их естественной и беспомощной добротой». Но ведь и Констанс пришлось пережить разочарования и обманы, и далеко не сразу она сумела понять, что многое абсурдно и фальшиво. И вот что она однажды написала: «Любовь – это банановая кожура, которую насмешница жизнь бросает под ноги мужчинам и женщинам, чтобы посмотреть, как они поскользнутся и рухнут на тротуар». Самое главное, она поняла и простила свою сестру, ведь она любила ее, и так счастлива была бы видеть ее счастливой, что не переставала верить, вопреки всему: их с Ливией отношения одолеют любые невзгоды. Блэнфорд никак не мог вспомнить, когда он сделал эту запись в своем дневнике: «Боюсь, вся ее жизнь – это сплетни и курение; я женился на болтушке и снобке». Но и это было еще не самое худшее; ощущение потери нарастало, делалось все более мучительным, по мере того, как Ливия мало-помалу обретала уверенность в себе и уже не так рьяно сохраняла свою тайну.
У разума есть свои пределы, телесные пределы; стало быть, их легко достичь, вот вам простенькое умозаключение. Сам виноват, думал Блэнфорд, наклоняясь, чтобы помешать золу. Сам утроил эту подмену. Мыс Констанс слишком долго раскачивались для того, чтобы узнать друг друга получше. Ну да ладно. Ослепленный непривычным счастьем, я случайно услышал телефонный разговор Ливии и Трэш, ее милашки с острова Мартиники, и насторожился. Совершенно незнакомым мне голосом она сказала: «Просто я решила женить его на себе». Обернувшись, она увидела, что я стою в дверях, и сразу положила трубку. Я промолчал, и через мгновение она успокоилась – наверное, потому что я не стал ничего выяснять. «Это Трэш, – только и сказала она, – мы собираемся сегодня послушать оперу». Ей было прекрасно известно, что я терпеть не могу оперу. Но на этот раз, узнав, где они собираются сидеть, я тоже купил себе билет – на галерку. В театре я быстренько нашел их места, вот только заняты они оказались другими, совершенно незнакомыми мне людьми.
Подобные открытия кому-то в горе, а кому-то и в радость, все зависит от контекста. По-настоящему обидным было удостовериться в своей чудовищной неопытности. Блэнфорд только теперь это понял. Ливии была уготована трогательно-прекрасная судьба сделать из него мужчину – естественно, те, кого мы проводим через обряд посвящения, на всю жизнь получают наше невидимое клеймо – знак самой жизни. «Невинный дурачок, дитя Природы, не я ль учила тебя е…!» – могла бы воскликнуть она, как это сделал при схожих обстоятельствах Сатклифф, не преминувший вспомнить строчку из Джона Донна. Тем не менее, период пылких иллюзий обещал продлиться дольше, чем лето. Может, даже хватило бы на всю жизнь, если бы… Если бы по роковой случайности он не наткнулся на письмо, которое она забыла спрятать или порвать. И тогда все встало на свои места. Его сердце сжалось – от горя и отвращения; отнюдь не из-за попранных моральных устоев. Его поразил обман, жестокий, никому не нужный. Едва ли не в то же мгновение он возненавидел обособленную кучку бесполых монстров – les handicapés[67]67
Увечные (фр.).
[Закрыть] а заодно и Париж, который всегда казался ему чересчур гротескным, однако был теплым и живым, дарил много ярких впечатлений. Как он пережил тот август, когда невозможно было дышать от постоянных мыслей о том, что он не один, что он делит ее с парижанкой, у которой черное сердце? Блэнфорд принялся писать ей письма, оставляя их повсюду в квартире. Он переехал в меблирашку, однако свой ключ оставил у себя и приезжал работать в набитый книгами кабинет. Душа его все еще кровоточила, наслаждаясь ее красотой и воспоминаниями о ее потрясающих безумствах в постели; в то время он написал поэму, в которой очень метко нарек ее «жарким созвездием». Поэму опубликовал журнал «Критик», но Ливии он его не показал. Значит, королевой ринга была Трэш? Ему казалось, что он, упав с дерева, ударился головой… или нырнул в пустой бассейн. Однако почти автоматически Блэнфорд продолжал делать записи в черной записной книжке. («Новая модель интимных отношений будет каким-то образом замешана на смерти как на самом главном жизненном опыте. Любовники будут всплывать на поверхность животами кверху, мертвые от истощения».) Он сгоряча подробно изложил свою новую идею Констанс, но письма не отправил. Спустя много лет, обсуждая с ней то время, он порадовался, что не отправил. Констанс занималась куда более серьезными проблемами и все еще была слишком скованной по причине сексуальной неопытности. Кажется, именно в то лето она собралась выйти замуж за Сэма – что тоже стало потом предметом длительных и подробных размышлений. Однако пережитый шок отчасти благотворно повлиял на Блэнфорда. Он сразу научился видеть реальную жизнь вокруг, словно прежде его окутывал густой туман, который вдруг рассеялся. Вот это была настоящая инициация, настоящее пробуждение и вступление в зрелость. Он вдруг увидел, например, что эти две влюбленные козочки делали с мужем Трэш, вполне благочестивым мужчиной. Росточка он был небольшого, кудрявенький, коричневенький… Интересно, знал ли он, что творилось за его спиной? Наверное, догадка маячила где-то на краешке сознания, пугала его – пока в виде тревожного предчувствия. Сначала он погрузился в летаргию – обычная реакция после потери крови; обе вампирши отлично знали, как подступиться к жертве!
Однако прежде чем высасывать его кровь, они предприняли ряд отвлекающих маневров. Сделали его богатым и модным консультантом у кинозвезд, банкиров и всякой твари такого же пошиба. Они придумывали ему разные развлечения и следили за тем, чтобы он не пропускал вечеринок и премьер. Лет шесть он не имел ничего с Трэш, хотя отношения их были вполне нежными и дружескими. Однако он все раньше и раньше возвращался домой, его мучила усталость и первые смутные симптомы диабета; в конце концов он стал обедать вместе с детьми в детской, а потом сразу же укладываться в постель; он часто зевал, и вид у него был совершенно отрешенный. Покинув поле битвы, он каждый вечер оставлял champs d'honneur[68]68
Поле чести (фр.).
[Закрыть] свободным для влюбленных. Пару раз заходила речь о том, не найти ли ему замену Трэш – прелестный repoussoir[69]69
Здесь: контраст (фр.).
[Закрыть] наподобие Ливии, но где уж… у него не было сил на подобные подвиги. Настолько мастерски они провели кастрацию его чувств, что у бедняги не осталось никаких потребностей. Ну а Трэш, animatrice de petit espace,[70]70
Вдохновительница маленького кружка (фр.).
[Закрыть] так было даже удобнее: тихенький умиротворенный господин в полосатой пижаме. Собственно, она была его импресарио, ведь это она подвела его к богатству и славе – чего же еще желать мужчине? И Блэнфорд понял, что страшная судьба прирученного Загреуса ждет его самого, если он утратит бдительность. Надо было что-то делать. И он написал в одном из писем, адресованных Ливии: «Я пришел к выводу, что брак со всеми его взлетами и падениями, ошибками, искушениями, воскрешениями – для нас невозможен. Старый, порядком потрепанный на протяжении веков, брачный контракт был все-таки изобретен для тех, кто любит, и даже с благоговением. Все-таки это главное. Вся ирония в том, что ты просто не способна меня любить. Вот что меня терзает».
Он остался один на один с горой исписанных тетрадок – попытки экзорцизма. Однако дьявола изгнать не удавалось. Это было такой же нелепой затеей, как, например, организовать фонд борьбы с плохой погодой. Тем не менее, одиночество научило его самодисциплине. Нет ничего прекраснее Метода.
Теперь о Блэнфорде; прежде чем написать первые фразы первого романа из серии К, он закрыл глаза, сделал несколько глубоких вдохов и подумал о Плеядах. Для него они символизировали высшую форму искусства – его сущность, выраженную в покое и чистоте. Ничто не могло сравниться с этим созвездием, если речь шла о благородной суровости, элегантности. Он специально думал об этом идеале гармонии, чтобы совладать с довольно опасными наклонностями, которыми он наделил этот клубок конфликтующих между собой и даже взаимоисключающих черт по имени Сатклифф – писателя, перемежавшего молитвы бесконечными «черт побери», прежде чем начать свой роман.
Блэнфорд принимал слишком много снотворного, и его часто мучил один и тот же кошмар: он помогает двум нимфам со сломанными крыльями взлететь, но – увы… Еще ему виделось, как они лежат вместе на песке – лицо Ливии напоминало пустую детскую площадку в ожидании малышей, ее высокий, неопределенных очертаний бледный лоб… Длинный средний палец, который тайком добывал блаженство.
И что за радость тешиться проклятьями в адрес такой-сякой Трэш? Если отвлечься от всей этой гнусной ситуации, чем она плоха? Вполне симпатичная особа. Вот только слишком широко разевает рот, когда засовывает туда еду, просто какой-то бегемот. М-да. А ведь когда она смеялась, ее глаза молили о помощи. Тогда он лишь смутно догадывался о чудовищной душевной незащищенности, которую обе старательно скрывали, она разрушала и опустошала – она была как бы негативом его собственной опустошенности. Однажды на улице Сен-Оноре он, сидя в баре, ждал толстого американского бизнесмена (они были единственными поставщиками инвалидных колясок, эти благодетели), к нему подошел знакомый дантист, завязался разговор. Они едва друг друга знали, но господин этот буквально вцепился в Блэнфорда, словно молил его о чем-то, словно надеялся, что их разговор поможет разрешить какую-то проблему. Однако утешителями оба были никудышными. Так что там у Трэш? Он однажды сказал себе, что у нее порочное жадное личико истинной француженки, но и сам понимал, что это неправда. У него было тогда такое чувство, будто мозги остывают и капля по капле стекают вниз, в носки. Самое время сочинить оду «Слезы кастрата о благе разврата» – однако интонация была совсем не той, и он подарил идею Сатклиффу, когда тот – весьма кстати – явился ему со своими собственными жалобами и хныканьем. А потом еще надо же что учудил – вдруг возненавидел бедный Париж, несправедливо, честное слово. Начал тогда замечать немытые головы, дешевую краску, с подленькой педантичностью констатировал: слишком много медных блондинок с черными полосками у корней волос. В том августе все перестали брить подмышки… Город вонял, как большая дымящаяся от жары подмышка. Вонь была едкой, как пот танцора. А сексуальные оргии… поганые извращенцы, скопище мокриц. Ладно, сам же явился туда за чем-нибудь терпким, остреньким, так чего же теперь ныть? Хорошо бы умереть, подобно Сатклиффу, в объятиях лесбиянки-тамбурмажоретки, с тоской мечтая о нормальном смачном совокуплении: бедра к бедрам. В самом деле, он мог бы даже его перещеголять. Стать католиком, чтобы сыграть в леденящей кровь сцене последнего прощания, чтобы паук на потолке, и тени священника и нотариуса… А вот этого не надо, услышал он голос Констанс, да он и сам знал, что не надо. Эх!
Пережив шок ошеломляющего предательства Ливии, Блэнфорд неожиданно обнаружил, что может теперь читать чужие мысли. Это было как-то неловко; он поймал себя на том, что опускает глаза при встрече с новыми людьми, чтобы легче было вслушиваться в их голоса. Именно голос поставлял ему самую точную информацию. Окружающие недоумевали: что это он вдруг стал таким необычайно застенчивым? (В какой-нибудь скромной, почти убогой спаленке Сатклифф слушал, как его застывшая, точно оловянный солдатик, жена говорила: «Chéri, as tu apporté ton Cadeau Universel?» И он отвечал: «Oui chérie, le-voilà».[71]71
Милый, ты принес свой универсальный подарок? – Да, милая, вот он (фр.).
[Закрыть]
Глава третья
Бессонница консула
Заместитель консула угодил в когти демона бессонницы, королевской болезни; он лежал с плотно закрытыми глазами в своей спальне-клетушке, где были скрипучая кровать, старый комод и потрескавшееся зеркало. Его ни на миг не отпускали тревоги, похожие на мутный раствор кислоты, он лежал и словно наяву видел, как темные мысли летят стаями на множестве экранов его сознания. Томительные часы бодрствованья давили на сердце так, будто это были целые столетья. Воспоминания прорывались из самых разных периодов жизни, сгрудившись на переднем плане памяти, сражались за его внимание. У них не было формы и какого-то определенного порядка, однако они были очень живыми и изматывающими – одновременно шелковистые и колючие, как шипы. Ночь за ночью ему были обеспечены видения, приносившие с собой лишь ощущение безысходности и беспомощности. Этот красивый и получивший отменное воспитание молодой человек когда-то страстно мечтал служить в «Английском банке» (блистательные успехи в учебе вполне позволяли ему рассчитывать на это), однако был исключительно по недомыслию продан в рабство собственной матерью, обожавшей его так пылко, как обожают единственное чадо. Как такое могла случиться? А очень легко. «Ты безусловно создан для дипломатической карьеры», – изрек в один прекрасный день дядя Феликса, лорд Гален, пытаясь сыграть на его честолюбии, ловко дирижируя оркестром юношеских амбиций. Однако мнения самого юноши никто никогда не спрашивал, а он был слишком слаб, чтобы противостоять этому домашнему пирату, который после смерти отца стал любовником матери Феликса. Мальчик рос хилым и не очень решительным, и повзрослев, сделался еще более робким. Потому и оказался в Авиньоне – всего лишь в ранге заместителя консула, незавидное начало дипломатической карьеры, впрочем, на службе он особо не усердствовал. Так и прозябал, полумертвый от скуки и презрения к самому себе.
Ведомство не удосужилось – хотя бы ради соблюдения приличий – объявить эту должность почетной,[72]72
В этом случае ему бы не платили жалование.
[Закрыть] что, возможно, подвигло бы Галена назначить ему содержание. А так Феликсу платили как простому клерку в адвокатской конторе. Единственный помощник, который полагался ему по протоколу, и тот был нанят на неполный рабочий день. Он должен был следить за. незначительными расходами своего начальника и печатать отчеты, если тот писал их. Собственно, отчитываться было не в чем, ведь когда в Авиньон приезжали британские подданные, они в консульство не заглядывали. Вилла утопала в пыльных олеандрах и пуансеттиях. Если бы только его мать могла видеть его – Слуга Короны! Издав нечто похожее на язвительный смешок, он повернулся на бок. И все же она должна гордиться им. Неожиданный всплеск не совсем осознанных желаний и надежд вызвал в памяти картину, от которой у него всегда перехватывало дыхание, словно он загнал шип под ноготь. Тогда он открывал глаза и явственно видел ее, всю высохшую, кожа да кости, в инвалидном кресле. Глядя на пыльную голую электрическую лампочку, свисавшую с потолка, Феликс в тысячный раз задумался о своей жизни. Его отец умер, когда он был еще совсем маленьким; через несколько лет мать завела долгий, не нарушающий рамок приличия роман с его братом, энергичным Галеном (все чрезвычайно осмотрительно, никаких двусмысленных ситуаций). Эти отношения длились, пока прогрессирующий паралич не приковал ее к креслу-каталке, которое возил специально нанятый помощник – в перчатках, в длинном сером плаще, в шляпе-котелке. Феликс слышал знакомое шуршание узких шин на гравиевых дорожках в садах Феликстоу, Хэррогита, Борнмута и прочих курортов. Когда ее недуг стал слишком тяжким, она из гордости порвала связь с Галеном – ей было невыносимо его обременять, мешать его блестящей карьере. Гален принял ее решение с радостным облегчением, хотя и чувствовал себя предателем. Разумеется, он клятвенно пообещал, что она ни в чем не будет нуждаться. Связь с ней он поддерживал через врачей, но напрямую не написал больше ни разу, ибо этот лихой «пират» всегда испытывал суеверный страх перед бумагой и чернилами. Ему вдолбили, что письмо – это документ, который может сыграть с тобой злую шутку, если вдруг зайдет речь о суде, вот откуда эта непристойная боязнь. Но даже если бы он, вдруг расхрабрившись, написал ей, она не ответила бы, поскольку не могла держать ручку; говорила она с большим трудом, весьма нечленораздельно. Нижняя челюсть у нее отвисла и слегка перекосилась, и от этого изо рта постоянно текли слюни. В нескрываемом ужасе от своего состояния, она лишь молча смотрела черными глазами, в которых тлел смертельный страх. Ее помощника звали Уэйдом, и он украшал свой котелок перышком фазана. Теперь он был ей роднее сына и любовника. Теперь она жаждала лишь одного – умереть, избавиться от всего этого кошмара… Уэйд каждый вечер не меньше двух часов читал ей Библию.
Феликс застонал и повернулся лицом к отвратительным обоям с назойливыми, грубо нарисованными каретами. Тяжело вздохнув, он попытался словно с разбега провалиться в сон, как если бы прыгал с высокого утеса… Ничего не вышло, потому что теперь другие мысли, более приземленные, зароились в голове, как блохи, оккупировавшие его матрас, несмотря на порошок Китинга. На сей раз его изводили служебные неприятности, грянувшие, как только он попытался выписать новый флаг для флагштока, кое-как закрепленного на балконе второго этажа. Во время традиционных гуляний на Троицу, которые завершались великолепным галопом камаргских gardiens,[73]73
Стражники (фр.).
[Закрыть] какой-то кретин разрядил в воздух ружье – ип feu dejoie[74]74
Салют (фр.).
[Закрыть] и в священном английском флаге образовалось несколько дырок, так что теперь он напоминал реликвию с поля битвы в Фонтенуа.[75]75
Селение в Бельгии, где во время англо-французской войны (1744–1748) французские войска маршала Морица Саксонского разбили англо-голландские войска (1745).
[Закрыть] Феликсу больно было видеть флаг милого отечества в столь плачевном состоянии, и, составив подробный рапорт о происшедшем, он попросил у Лондона новый. Но не тут-то было! Вокруг имперского символа завертелась бурная и весьма желчная переписка; Ведомство настаивало на том, чтобы виновный был найден и отдан под суд за содеянное, и чтобы суд обязал этого злодея заменить флаг; а коль скоро этого не случится, писали из «Рабочего отдела» (Департамент обслуживания посольств), на флаг должен раскошелиться сам Феликс. Это предложение ввергло Феликса в дикую ярость. Туда-сюда летали полные яда депеши на дипломатических бланках. Лондон стоял на своем. Надо найти виновного. Феликс мрачно улыбался, вспоминая опоясанный ремешком шлема подбородок всадника, и букеты искр, которые высекал копытом рысак этого шутника из булыжной мостовой. А ведь шутник чуть-чуть не попал в Феликса, со своего балкона наблюдавшего за процессией. Чуть правее, всего на фут, и появилась бы вакансия, требуется консул… Представители Короны с удовольствием дали бы объявление в «Тайме». Феликс и сейчас, будто наяву, ощущал ветерок, поднятый пролетевшей мимо пулей, и едкий запах кордита[76]76
Бездымный порох.
[Закрыть] от боевого снаряда, явно изготовленного в домашних условиях. А как же флаг?
Да, флаг! Может быть, все же самому позаботиться о «деликатной штопке»? Ну не совсем самому, конечно. В городе недавно открылась новая мастерская, где, среди прочих, предлагали и такую услугу. Однако нелепое чувство стыда удерживало Феликса. Не унизительно ли? Консул Ее Величества в заношенном костюмчике мечется по городу с дырявым флагом, ищет, где бы его залатать. Унизительно. Однако, если все оставить как есть, назло начальству, существует опасность, что какой-нибудь консульский шпик из Марселя донесет на него. Феликс вздохнул и повернулся с боку на бок, словно хотел отвернуться от этих бесплодных терзаний. Да, ловко тогда Гален занял отцовское место, всё взял на себя, оплату школы, налог на наследство, ренту за дом, и так далее. Собственно, он и в самом деле стал ему отцом, да еще таким образцовым. Распоряжения он отдавал коротко и ясно; и подчинялись ему беспрекословно, будто он был самим Господом Богом. Потрясенному и испуганному ребенку ничего не оставалось, как слушаться дядю. Гален, на самом деле, требовал благоговейного поклонения, но Феликс был способен лишь на молчаливое повиновение маленькому человечку с множеством золотых коронок, которые ярко сверкали при свете огня в камине, когда он расписывал великолепные перспективы, кои сулит служба в Департаменте иностранных дел.
И вот Феликс тут. Прислушивается к разбойничьему свисту мистраля, набросившегося на город: он колотит в скрипучие ставни, он трясет ненадежный флагшток, играя на нем, точно на варгане. Консульский знак внизу тоже пострадал от пуль, но повреждения были не особенно большими. Первое, что приходило в голову – какой-то голодный британец пытался в отчаянии отхватить от него кусок, добиваясь защиты. «Помните, мистер Чатто, – напутствовал его министр иностранных дел, вручая соответствующие документы, – служение Британии и Короне требует самоотверженности и полной самоотдачи. Я знаю, вас ждет много испытаний; и вам придется собрать все свои душевные силы, чтобы достойно их преодолеть. Искренне желаю вам удачи». Будь он в менее мрачном настроении, наверное, сейчас бы хрипло усмехнулся, вспомнив это напутствие. Но, хотя плечи его действительно инстинктивно дернулись, будто от смеха, лицо оставалось бледным и отрешенным, как бывает при обострении гайморита, когда аспирином делу не поможешь. Из сада доносился запах пыли… пыли и мимозы. Между порывами ветра воздух тотчас наполнялся обычными шумами, в том числе и колокольным звоном в храме Святого Агриколы. К этому времени зрители уже наверняка покинули театр и заполнили площадь, и, несмотря на сильный ветер, сейчас ненадолго оживут кафе; слишком холодно для иных развлечений, остается только юркнуть в бар и выпить горячего «к grog». В сущности, еще не так уж и поздно. Подобно всем несчастным, склонным к мигреням из-за хронического гайморита, Феликс привык к бодрствованью, к черным ночам, разматывающимся перед ним лентой одиночества.
Настоящая Голгофа начиналась далеко за полночь, когда он вставал, заваривал в кружке вербену и медленно одевался, подолгу разглядывая себя в зеркале ванной комнаты или смущенно наблюдая за своими манипуляциями у зеркала в шкафу. Вот он натянул одежду, потом следовало долгое завязывание старого студенческого галстука, затем наступал черед поношенного студенческого блейзера с эмблемой на кармашке. Кто этот смутно знакомый призрак? Он чувствовал себя некой бестелесной субстанцией, когда вглядывался в свое испуганное, словно бы чужое, лицо. Он надевал черную фетровую шляпу, прятал в нагрудный карман бумажник, после чего шел в гостиную и какое-то время изучал репродукцию, висевшую над камином: пасторальный пейзаж с козами и кипарисами. Вглядываясь в картину, Феликс продолжал прислушиваться к порывам ветра, радуясь, что они становятся слабее. Возможно, минут через двадцать, мистраль опять угомонится. Феликс еще немного подождал, прежде чем отправиться на часто – слишком часто – совершаемую ночную прогулку по унылому городу, который он постепенно стал считать самым печальным городом на свете. Его высокие холмы, особая история, его древние памятники – все это опостылело консулу, он умирал от тоски и скуки; мысленно он издавал неистовые крики – один, второй, третий… хотя, разумеется, губы его оставались сомкнутыми, а лицо невозмутимым, как положено консулу и Слуге Короны.
Расчет оказался верным: ветер продолжал слабеть; откуда-то донесся бой курантов, а с реки – долгий стон баржи, похожий на мычание призрачной коровы. Лизнув палец, Феликс провел им по каминной полке. Горбатенькая горничная, которая каждое утро в течение часа прибирала в комнатах, тщетно боролась с пылью, проникавшей через неплотно закрывавшиеся ставни. Что касается пропитания, то Феликс сам стряпал что-нибудь незатейливое или, перейдя площадь, заходил в маленькое скромное кафе «У Жюля», где можно было купить бутерброды или поесть горячей рыбы с непременным красным перцем. Открыв дверь кабинета, Феликс постоял немного, глядя на своего единственного, и то лишь воображаемого гостя: на себя, пишущего отчет о флаге. Ну и мебель, поистине восхитительное уродство! Феликс прихлебывал вербеновый чай и размышлял обо всей этой мерзости запустения, водя носком замшевого ботинка по грязной плитке. В стене мыши прогрызли дыру, которую он заткнул плотным шариком из особо дурацкой депеши от лондонского начальства. Этот хулиганский поступок немного его тогда успокоил и приструнил мышь – хотя одному богу известно, чем собиралось поживиться бедное создание в его доме. Книги? Феликсу разрешалось пользоваться консульской библиотекой. Было у него и немного своих книг в чемодане под кроватью, главным образом, стихи. Он взглянул на полупустой шкаф со справочниками: в общем-то их было вполне достаточно, чтобы «оставаться на уровне». Каталог сотрудников министерства с несколькими приложениями. Сведения о давно забытых лондонских коллегах действовали на Феликса умиротворяюще. Когда же ему хотелось позлорадствовать, он вытаскивал какую-нибудь жуткую скукотищу вроде «Патера» и читал (двигая губами) скромный параграф с перечислением всех своих прежних должностей, погружаясь в постепенное диминуэндо[77]77
Музыкальный термин, означающий постепенное уменьшение силы звука.
[Закрыть] в направлении фатального назначения. Консульский агент в Адене. Феликс с трудом удержался от громкого «ура», до того он терпеть не мог «Патера», пока был вынужден «ходить в присутствие» в Лондоне. Вот и Сопвит тоже – еще одна победа здравого смысла. Феликса отправили служить в Рангун. В сравнении с ним Авиньон не худшее место. Но он не может даже съездить в Париж или Ниццу, нет денег, Гален ведь ни за что не даст ему свой большой медлительный «Гиспано», с пучеглазым черным шофером, а ведь это авто исколесило все побережье, вздымая белую пыль в молодых оливковых рощах… Так-так, чем еще могла бы поживиться тут уважающая себя мышь? «Консульскими обязанностями» в шести томах? А вот консульские штампы и выцветшие валики для нанесения краски, которые могли бы еще исправно работать, если нанести на них чернила. «Основы международного права» Вагнера – многостраничная и малопонятная компиляция. «Поведение британского подданного за рубежом» – руководство для резидентов. «Словарь трудностей английского языка» Скита. «Консульский реестр». «Малый Оксфордский словарь». И все это для того, чтобы он грамотно писал отчеты и депеши. Еще несколько учебников грамматики и детективов. Вообще все было довольно убогим, и любой, заглянувший сюда (говорил он себе), сразу понял бы, что Чатто очень беден, а лорду Галену либо нет до него дела, либо он специально держит племянника в нищете. Заместителю консула в подобных отдаленных местах платили буквально гроши, и, естественно, они не получали консульские frois, то есть деньги на дополнительные расходы, которые можно было бы промотать на развлечения. Более того, у Феликса вообще не было иных источников дохода, и он постоянно ломал голову над тем, как уложиться в смехотворное жалованье. Даже когда кто-то приглашал его, Феликс отказывался прийти – из боязни, что не сумеет ответить должным образом. Нищета придает человеку невероятно затравленный вид; и хуже всего нищета при баснословно богатых родственниках, которые не могут не «опекать», даже если постараются. В провинции при столь скудном бюджете все становилось кошмарной проблемой: визит к врачу, операция, зубные коронки, разбившиеся очки, зимнее пальто. Эти мысли не давали Феликсу покоя, лишали уверенности в себе, отравляли ядом выпадавшие изредка скудные радости.