355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лоренс Даррелл » ЛИВИЯ, или Погребенная заживо » Текст книги (страница 13)
ЛИВИЯ, или Погребенная заживо
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:28

Текст книги "ЛИВИЯ, или Погребенная заживо"


Автор книги: Лоренс Даррелл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Благословенный спазм не утолил его и даже не ослабил чувство сексуального голода, которое должен был ослабить. Теперь он понял (не без отвращения), что это был акт неудавшегося возмездия. Однако кожа ее была глянцевой, как листья плюща, дыхание – свежим, как новенький кокон, так что не ему гневить судьбу, тем более после второго стаканчика болиголова. Позже он обнаружил, что ей удалось украдкой опустошить его бумажник; к счастью, он был хитрым, как все рантье, и предвидел нечто подобное, так что две трети своих fric засунул в задний карман брошенных в изножий кровати брюк, которые не выпускал из поля зрения. Чудненько. Оставалось лишь подцепить родной триппер, и все, можно будет считать, что загул удался на все сто процентов. Рядом лежал черный аспид, искусительница змея, тихонько дыша, ожидая, когда он восстановит свои силы, и осторожно его лаская, на всякий случай: вдруг manivelle[161]161
  Рычаг (фр.).


[Закрыть]
снова сработает. Словно взывая к его мужской силе, она пару раз поцеловала его – оставив крошечные suçons[162]162
  Засосы (фр.).


[Закрыть]
– в плечо и шею. Хейхо! Так вот, значит, какова творческая жизнь столицы, если смотреть с изнаночной стороны? Он чувствовал себя в некотором роде посвященным, хотя его разум все еще продолжал флиртовать со злостью и печалью.

Возникла новая проблема – его сильно шатало, что было ему непривычно. Когда же он стал спускаться по лестнице, его вдруг ослепили странные вспышки, и ему казалось, будто он падает назад в призму желтого света. Раздраженный и немного напуганный – поскольку голова была совершенно ясной, только ноги не желали слушаться ни законов тяготения, ни приказов разума, – он вцепился в перила, чтобы быстрее одолеть ступеньки. Хотя он точно ничего не заказывал, на его столике появился еще один стаканчик болиголова – пришлось выпить, потому что отказываться было как-то неудобно. В зеркалах мельтешили разнообразные лица, другие девушки тоже были не прочь уделить ему часик. Он инстинктивно зажал рукой задний карман брюк, дав волю своей алчности. Сделав несколько глубоких вздохов, он напряг слегка сбрендившее зрение и с королевским величием проложил себе путь в ночь, ласково отводя обвивавшие его, как гибкий плющ, руки и цепкие пальчики и крепко держась за портфель с драгоценным дневником.

В «Дом» во внутреннем обеденном зале толпа людей сгрудилась возле радио, из которого вылетали один за другим чудовищные риторические пассажи, произносимые голосом, слишком уже хорошо знакомым всему миру. Барменша, привлекательная вдовушка, несколько поблекшая, но удачно поработавшая над собой, включила радио, чтобы развлечь посетителей, хотя отлично знала, что никто из них не понимает по-немецки. Забавлял скрипучий лающий голос, а не то, о чем он вещал. Всем и так все было ясно. Из приемника раздался грохот аплодисментов. Блэнфорду вспомнилась Ливия. Почему его занесло именно сюда, а не в какой-нибудь другой бар? Это жажда виновата, нестерпимая жажда. Оказывается, «перно» в больших дозах тоже коварно, подумал он и заказал пинту шампанского. Жажда не исчезла, правда, шампанское было холодным и взбодрило. Однако теперь он был вдребезги пьян, и дальнейшие свои подвиги помнил уже довольно смутно. Во время этих похождений он потерял портфель и зонтик. Слава богу, хватило ума оставить в квартире паспорт и другие еще более ценные, чем дневник, бумаги… Он едва не свалился с моста, очарованный сочной беседой величественных клошаров с буйными гривами, в конечном итоге его сбило такси на Вандомской площади. Напуганный водитель был человеком гуманным и мобильным (в силу профессии), он запихал несчастного на заднее сидение и помчал во весь опор в американский госпиталь в Нейи, где Блэнфорда довели почти до полной невменяемости, напичкав еще и обезболивающим, чтобы проверить, нет ли переломов.

Блэнфорд очень серьезно сообщил врачу: – На меня навалился опыт всего человечества, и я еле дышу. Так давит груз ответственности, просто невыносимо. Лишь невежество, оно одно, может спасти от депрессии.

Ему приказали заткнуться и спать сию минуту, однако утешили, сообщив, что все кости целы, что у него сильное «сотрясение», потому и в голове звенит, динь-динь-динь.

Deus absconditus[163]163
  Темный бог (лат.).


[Закрыть]
косматый бог всех пьяниц завладел им, и вот уже в самых-самых тайных мыслях он бродил по вечнозеленому Югу рука об руку с той Ливией, которую он посмел нафантазировать, которой никогда не существовало в реальности, а потом сидел за старым, сплошь в пятнах, столом в саду и исписывал в тетради страницу за страницей, причем тетрадь была вроде бы не его, а Сатклиффа. Вектор времени постоянно менялся: пишущий то оказывался в своем скучном провинциальном прошлом, то в туманном будущем, тоже вполне бессмысленном. Писатель, l'homme en marge,[164]164
  Человек маргинальный (фр.).


[Закрыть]
кропающий «Мемуары маргинальной личности». На титуле он вывел витиеватым крупным, несколько нервозным почерком: «Не ищите здесь размеренной точной достоверности». Радио громыхало над его головой, орало нестерпимо громко. Обезьяна сквозь рупор заманивала в надежный капкан – Европа затаила дыхание. Он ниже наклонил раскалывающуюся от боли голову и написал: «У меня нет биографии; как истинный художник, я живу жизнью одного из персонажей». С. продолжил: «Первый опыт общения с публикой состоялся еще в детстве, когда я, пухлый подросток, играл царя, не Эдипа, конечно, а жирненького узурпатора – в школьном спектакле. С тех пор меня преследовал такой сон: будто я один в пустой школе (жизни?), где полно пустых комнат, распахнутых дверей и чистых классных досок; да, вот такая жизнь ждет тех, кто учится дышать. Приятель, продолжи эту поэму симпатическими чернилами, и тогда можешь спросить себя: „Почему у далай-ламы нет эдипова комплекса?“. – „Глупец, у него же нет родителей…“»

Пару раз завывали сирены, как огромные коты, вышедшие en chasse.[165]165
  На охоту (фр.).


[Закрыть]
Это были пока учебные тревоги, но от них сжималось сердце. Выйти замуж для нее все равно что выпить дешевого вина из бумажного стаканчика. Ему нужно было совсем другое… запах теплого филея, запах жаркого в светлых волосах, пропитавший их, пока она колдовала над плитой, аромат сельдерея в подмышечных впадинах. Как будто позади у них дюжина жизней – в одном и том же домике. И как память о давних годах – и надолго – царапины на двери от когтей пса, требующего, чтобы его впустили, царапины от ее ключа вокруг замочной скважины.

Вдруг ему послышался голос Сатклиффа, предостерегавший:

– Обри, ваш ум похож на жирную отбивную. Или молчите, или обольщайте на всю катушку. Чтобы никакого занудства.

Бедняга никак не мог быть в лучшем настроении, чем его повелитель и раб, однако продолжал в том же игривом тоне – хотя временами от усталости его голос звучал не громче комариного писка. Великий человек с чувством продекламировал:


Как вялый артишок земля суха,

Ласкать ее уж нету сил…

Острый кактус первородного греха

И честь ее, и душу погубил.

Блэнфорд, обычно не способный придумать сходу ответ, откликнулся очень живо:

– Роб, вам ли разевать рот на глянцевое райское яблочко, вы напоминаете старый прохудившийся футбольный мяч, полный гниющей слизи.

Как-то во время оксфордских военных учений он услышал выражение «omega[166]166
  Последняя буква греческого алфавита.


[Закрыть]
grey», оказалось, что это научное определение темно-темно-серого оттенка, предшествующего уже черному; и теперь, погрузившись в беспокойное наркотическое полузабытье, менявшее все вокруг, все формы, цвета и звуки, он вдруг увидел, что за окнами белой палаты все выкрашено в этот самый цвет – предельно серый, почти черный цвет смерти. «Предельно серый, предельно серый», – крутилось в его голове, то ли во сне, то ли наяву… Преображенная дурманом реальность, пропущенная сквозь сетку обрывочных ощущений, недавно пережитых, налагалась на жуткие картины. Он видел тело своей матери, изображенное каким-то эпигоном кубизма в виде ню с дельфиньей головой, целая серия ню. У нее были темные зубы, а десны рыхлые, как желатин. А потом она сильно раздулась и зависла над Темзой, чтобы защитить ее от вражеских самолетов; и еще она была вся серая, камуфляжно-серая, предельно серая, то есть на грани черной духовной ночи, настигнувшей их всех, словно очередная ледниковая катастрофа. Видно, он уже не успеет достичь того замечательного душевного равновесия, которое ассоциировалось у него (и совершенно напрасно) с актом созидания. Что он делает тут, в плавящейся от жары постели, пьяный от всякого пойла и от лекарств, когда уже полыхает Рим? Он должен молиться вслух, громко молиться, старательно перебирая четки.

Он нажал ладонями на веки, и над глазными яблоками брызнули искры. Как же он не сообразил! Он ведь как раз сейчас почти сподобился того блаженного состояния, которое считал уже недостижимым! Вот оно, неизреченное и неопределимое, но уже наливающееся соками, чтобы сформироваться в некую субстанцию. Он напоминал себе растяпу, который никак не может найти очки, а они у него на голове. Вот он, долгожданный позыв, они, наконец, исторгаются… слова, соединенные лишь свободными ассоциациями… они поплыли под его виденьями, наподобие субтитров к непостижимому фильму, написанных сумасшедшим. (Иногда словарный запас пьяницы ничуть не уступает словесному изобилию мудреца.) Он увидел Ливию, прижимающую палец к губам.


Погода заметно меняется, милая киска,

Но карты не скажут о том, что осенние звезды сулят…

В своих грезах он сказал ей: «Ищи не ищи, найдешь только то, что суждено. Вот что сводит меня с ума. Ты отчаянно стараешься получить то, что, в сущности, у тебя уже есть, просто ты этого пока не видишь. Медитируя, ты входишь в рискованное состояние, чрезмерной концентрации, ничего общего с обыкновенным дневным сном. Это было бы даже забавно, не будь столь опасно». На что она очень мило ответила, беспечно покачав изящной, как у косули, головкой: «А ты все время говори себе, что это еще не предел, могло быть и хуже, и тогда будет не страшно». Откровенная софистика! Он видел улицы, мимо плыли лица прохожих, предельно серые взгляды над предельно серыми тротуарами. Прохожие шли и шли куда-то, и ничто не загораживало дороги, но всюду, невидимые, подстерегали ловушки, в любой момент поднятая решетка могла опуститься…

Очередная картина: подвал в Вене. Он точно откуда-то знал, что это Вена, хотя сроду там не бывал.

Где-то зазвучали скрипки, и сквозь полузакрытые веки он увидел скрипачей, исполняющих священную божественную арабеску, и девушек, расчесывающих длинные волосы. Оплывшие, в зазубринах воска, свечи, мерцавшие в полумраке, придавали им не розовый и не карминный цвет, но все тот же гнусный оттенок – предельно серый, свинцовая униформа его видений… Медленно разворачивающаяся мелодия из какой-то фуги окутывала их всех темным покрывалом меланхолии. Там было человек десять-двенадцать, но он узнал лишь Сатклиффа и Пиа. Что-то настораживающее было в их напряженном внимании, и он понял, что они прислушиваются не столько к музыке, которая на самом деле лилась из радиоприемника, а к отдаленному треску ружей и пулеметов с редкими вкраплениями глухих ударов миномета… где-то очень далеко. Они говорили, что такое творится почти каждую ночь, и приходится сидеть по вечерам дома – обыватели сами установили негласный комендантский час. Начались все эти кошмары не так давно, а вот травля евреев уже набрала силу.

Неожиданно сцена «оборвалась», как это происходит в фильмах, и Сатклифф с Пиа теперь опасливо брели по пустым площадям, в страхе шарахаясь от городских скульптур, которые смутно маячили сквозь легкий весенний снежок, застилавший небо. Они направлялись в ту часть города, где жили в основном представители интеллектуальной элиты – медики, актеры, музыканты и прочие творческие личности. Здесь были студии для занятий, откуда доносились гаммы, разыгрываемые на фортепьяно, отрывки из классических произведений, звонкие трели сопрано, которым вторили басовитые тубы. Фашисты уже сюда наведались, едва стемнело, их выставили полицейские, а, может быть, они пошли в другие кварталы, где добыча более пугливая и доступная. Но они и тут успели порезвиться: два огромные костра из горок медицинских книг, облитых бензином. Все окна были открыты, и квартиры, из которых эти книги выкинули на улицу, теперь пустовали. Во всех окнах горел свет, яростно, оскорбленно, однако ни одного человека не было видно там, внутри. В какой-то момент Пиа разглядела старомодный диван, половину его, качавшуюся в распахнутом окне на третьем этаже, и закричала от ужаса. Здесь располагались приемные кабинеты, которые врачи могли снимать очень дешево, благодаря субсидиям университета. Диван! Теперь Пиа поняла: это старый кабинет, который стесненный в средствах Фрейд поначалу делил с Блейлером, тогда они делали свои первые робкие шаги в разработке теории бессознательного. Этот старый кожаный монстр был близнецом дивана в теперешней приемной Фрейда, на который профессор (кажется, сто лет назад) пригласил ее прилечь. На нем, извиваясь, мечась, словно в горячке, она угодила в приключение, которое, казалось, никогда теперь не кончится; одно обещание исцеления следовало за другим, но после ремиссии неизбежно наступал рецидив. И это столь памятное орудие пытки зависло над их головами, словно изувеченный крокодил.

В диком вопле Пиа прозвучало не просто узнавание, но и злоба, и, безусловно, почтительность, которые вызывал в ее душе этот потрепанный символ психоанализа, высунувшийся – весьма опрометчиво – из окна; он напоминал толстуху, которая высунулась по пояс, но никак не могла втиснуться обратно, и спасти ее могла разве что пожарная команда. Пожарных уже было слышно где-то на соседней улице, хотя вой их сирены отчасти заглушал чудовищный скрежет гусениц по бетону. Легкий танк пересек улицу за несколько кварталов от них. Вскоре подошла небольшая группа студентов-медиков, очень возбужденных, словно они крепко выпили, прежде чем идти сюда.

В окне, на котором висел диван, показался мужчина – дворник, судя по зеленому фартуку, или консьерж. Видно, обходил дом, чтобы выключить свет и закрыть распахнутые двери. Подойдя к дивану, он нерешительно остановился, не зная, что предпринять. Большая часть диванной туши была снаружи, так что втаскивать его внутрь было бессмысленно, хотя консьерж сначала добросовестно попытался это сделать. Задние ножки дивана висели над горящей улицей. Студенты яростно жестикулировали и что-то друг другу кричали, видимо, не представляя, что делать с искореженными фонарями и с пылающими книгами. А консьерж в окне все-таки принял решение. Поднапрягшись, он освободил остававшиеся в комнате ножки старого уродливого крокодила и выбросил его на улицу, так что тот угодил в один из костров. Вой пожарных сирен приближался. «Быстрей! – крикнула Пиа, вне себя от волнения, потому что диван уже начинал загораться с боков. – Быстрей!» Окружающие начали недоуменно переглядываться, и тогда она метнулась к огню и сама ухватилась за спинку старого крокодила, она тянула изо всех сил, пока не вытащила его из огня. «Мы должны спасти его, – сказала она. – Ради бога, Роб…». Он неловко подбежал, не совсем понимая, что ей нужно, и стал сбивать пламя. Тут на помощь подоспели студенты, которые с неистовым азартом сумасшедших подняли диван и торопливо оттащили его в ближайшее укрытие. Все происходило спонтанно, без предварительных обсуждений. Если бы не крик Пиа, не ее непонятная самоотверженность, диван остался бы в костре. Но она бросилась к этой махине, будто в каком-то трансе. Несомненно, эта рухлядь была очень ей дорога. И невольным зрителям ничего не оставалось, как принять участие в акции спасения. Диван оттащили к стене и поставили под деревом. Все тяжело дышали, однако были очень довольны. С другой стороны на площадь въехали полицейские и пожарные, поистине с оперным драматизмом. Пора было уносить ноги. А диван остался стоять под легким снежком.

События разворачивались с такой скоростью, что спасатели сами удивлялись: неужто все это на самом деле было? «Что ты собираешься с ним делать?» – крикнул, пыхтя, Сатклифф, понимавший, что в крошечном номере это чудище не поместится, Пиа на миг задумалась, ее бледное лицо стало потерянным. Они шли очень быстро, почти бежали, к своему отелю, стараясь выбирать безлюдные улочки и держаться подальше от патрулей. Их дожидались друзья, в том числе, и славная славянка. Они заказали кофе в крошечную слегка обветшавшую комнату отдыха, где, как обычно, обсуждали последние новости – городские и мировые – внешний мир нависал над их ежедневной жизнью, как грозовая туча. «Что бы ни случилось, мы должны его спасти», – вдруг решительно заявила Пиа, хотя разговор шел о чем-то другом; но он-то сразу понял, что она имеет в виду идиотский старый диван, на который ему самому было наплевать. Спятила она, что ли? Он так у нее и спросил, но она уже рассказывала о своих подвигах подружке, лицо которой даже разрумянилось от радостного сопереживания и восхищения. До чего же обе суеверные, подумал он, настоящие дикарки. Что еще они придумают?

А дальше было то, чего Сатклифф не мог бы представить и в страшном сне. Откуда-то набежали студенты-медики, закадычные друзья славянки, они бурно приветствовали средневековую выходку Пиа. (Скоро, видимо, начнут продавать индульгенции!) С юной горячностью они решили во что бы то ни стало сберечь кожаный тотем. Проблема заключалась в одном – куда его девать? Предложений было несколько. Кто-то вызвался приютить его в своей квартире, кто-то придумал, что его надо отвезти на факультет и поставить в холле – однако факультетское начальство, вряд ли даже слышавшее о Фрейде, не одобрит это. Неожиданно голос подала Пиа, и с такой запальчивостью, что все поняли – последнее слово за ней. «Это мой диван, – сказала она, – и я собираюсь забрать его себе. Отправлю брату в Авиньон. Я уже решила». Решила так решила, осталось лишь обсудить проблемы доставки. Какой транспорт выбрать? Разумеется, поезд. Правильно. А как доставить его на вокзал? И тут один из студентов, подрабатывавший в похоронном бюро, сказал, что попробует одолжить для священной реликвии катафалк. «Да! Да! – крикнула Пиа и радостно захлопала в ладоши. – Так и сделаем. Сегодня же позвоню брату».

Вот так и получилось, что в пять часов утра мистер Сатклифф, с трудом веря в реальность происходящего, сидел в большом черном катафалке, лицезрея то, что обычному прохожему могло показаться трупом какого-то великана, завернутым в коричневую оберточную бумагу. Диван в самом деле обернули в несколько слоев коричневой бумаги, чтобы лучше держались ярлыки. Оказалось, что переправить диван железной дорогой было очень просто. Теперь реликвия будет ждать, когда ее привезут в Авиньон.

Блэнфорд все видел будто сквозь туман, не в силах вырваться из тяжелых сетей сна, он, тем не менее, тоже, как мог, одобрил ценное приобретение учащением пульса. Однако ему очень хотелось, чтобы такая редкая вещь досталась Констанс, а не Пиа, и чем больше он вникал в суть вполне уже обросших реальностью проблем, тем больше верил, что ему удастся убедить Сатклиффа доставить груз не в Верфель, а в Ту-Герц. Когда он высказал свою просьбу, Сатклифф, как ни странно, возражать не стал – настолько он был равнодушен к реликвии. И, к тому же, успел возненавидеть науку психочтобытамнибыло, которая обещала луну с неба, а сама трещала по всем швам, разваливаясь на глазах.

– Отлично, maître,[167]167
  Мэтр (фр.).


[Закрыть]
– с иронией произнес великий человек, – как скажете. А что Париж?

– Приятный приапизм правит бал, – произнесло его непоследовательное alter ego или summum bonum[168]168
  Высшее благо (лат.).


[Закрыть]
 – Круассаны темны, как красное дерево.[169]169
  Намек на фигурку Приапа (древнегреческая мифология), бога плодородия с огромным эрегированным фаллосом. (Прим. ред.)


[Закрыть]
Я видел, как она в сумерках читала в общественном саду, и мне захотелось подойти к ней и спросить, где она пропадала – почти целую неделю. Но я не решился. Сел на соседнюю скамейку и сказал себе, что это не она, это другая, просто похожа. Она читала один из моих ненаписанных романов – с почти благоговейным азартом. Рядом лежал пакет с недоеденным круассаном. Она была погружена в глубокие раздумья, я видел это и, наверняка, вызвал бы у нее раздражение. Тогда я закрыл глаза и стал ждать. Когда, наконец, она поднялась, я понял, что это в самом деле не она, но сходство действительно сильное. Пакет остался на скамейке. Скормив птицам остатки круассана, я отправился домой мимо озера, чтобы она не подумала, будто я слежу за ней. Но конечно же дома, как всегда, никого не оказалось.


Щепотка шарма,

Горстка зерен страсти

Писателя, конечно, завлекут.

И это ли не счастье?

Неодолим чудесный зуд.

Который сердце рвет на части.

Все «девушки в соку», отлейте мне немного.

Обоюдным возлияньем сотворим мы бога.

ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА!

Он все глубже и глубже погружался в ночные кошмары, которые расползались во все стороны до самого горизонта, и чувствовал, как его мозг терзала двойная горячка – и от алкоголя и от обезболивающих. Темные улицы Вены сменил Париж. Там повсюду бродят те, кому не спится, племя хмурых анахоретов, не умеющих любить, словно поэты, мысли этих бродяг слиплись от усталости – в ожидании утра. Разбитые очки, косолапая походка, огромные изуродованные артритом большие пальцы. Он размахивал руками, пытаясь отогнать зловещие образы, но они не слушались, они наседали.

Ему ничего не оставалось, как покорно принять вынужденную выписку из больницы, посталкогольная депрессия и легкий шок не давали повода и дальше валяться на уютной больничной кроватке. Его несколько раз навещал сердобольный таксист, тот, который его сшиб, и даже вызвался бесплатно отвезти домой. Молодой врач, которого звали Брюсом, не возражал. Не дрогнув, в больнице обналичили его чек, но оставили ему довольно щедрый остаток, чтобы он мог сызнова начать достойную цивилизованного гражданина жизнь. Назад, в пустую квартиру, милостиво сохраненную его доброй мучительницей, документ об аренде она оставила в «Дом». Однако, переступив порог, он едва не рухнул от слабости и неловко опустился на неубранную кровать; одиночество продолжало посылать ему разрозненные образы утраченной возлюбленной, однако теперь они были не такими щемящими, стали более эфемерными. Но где все-таки найти покой? Торчать одному в крохотной квартирке было невыносимо. Если он вернется в «Дом» или в «Сфинкс», опять начнется пьяная круговерть, и тогда он погибнет. И он отправился в соседнюю киношку, чувствуя, как между ляжек больно кусаются блохи вожделения, когда на экране возникают амурные сцены с самым гениальным из всех комиков, с Уильямом Филдсом. «Дорогой банан, где твое чувство юмора? Восхитительный ямс, а тобой я пообедаю». Ему было не очень понятно – титры почти не читались из-за старости, – как это можно перевести. Разве что дать свою версию. «Clafoutis imberbe! Potiron dи jour!»[170]170
  Здесь: «Пирог непропеченный! Тыква пареная!» (фр.).


[Закрыть]

Когда, наконец, ему удалось встать на ноги и добрести до выхода из кинотеатра, на дворе уже была ночь, лилово-красная ночь, насыщенная светом фонарей и мерцающим белым свечением, хорошо заметным на фоне сине-черного, как дешевый мех, неба. Ему хотелось есть, и он отправился в «Дом», где с жадностью проглотил яичницу с беконом, брезгливо поглядывая на всех этих эстетов и ремесленников от искусства. Львиная гордость, завывающая речь, поэтические причуды… Нет, он уедет подальше, он будет мазать жидкую грязь на хлеб в далеких турецких ханствах. Подальше, подальше от унавоженных алтарей нонконформизма. Он закажет клистир для всех приходских Прустов с Чэринг-Кросс-роуд. Он… Стоило ему кивнуть, и официант снова наполнил бокал. Он понял, что все еще отчаянно пьян, рецидивное опьянение. Кровь стремительно бежала по жилам. Вокруг гомонили крикливые африканцы с красивыми буйнокудрыми головами. Все они приехали в Париж набираться культуры. Они требовали аперитива, чтобы, так сказать, заморить червячка и в душах, и в кишках. А почему бы и нет?

Огромные симпатичные турбины из черной плоти с аппетитом отправляли в рот то кусочек Китса, то ломтик Рембо, смакуя интеллектуальный ужин. Здоровый каннибализм, если вдуматься. О Grand Sphincterie des Remains![171]171
  О великая римская содомия! (фр.).


[Закрыть]
О терпкие пряные пути поэтической мысли, что ведут в инфернальные пространства, к порогу сублимации. Эти помпезные метафоры, витиеватые изгибы прозы и стихов. Ветер воет в старой трубе – назовем его «отцовские кишечные ветры». Пора стать современнее, идти в бизнес.


Облегчившись, учредим меню бизнес-ланча:

Пинта пива и к нему – все для бранча.[172]172
  Brunch (англ.) – составное от «breakfast» (завтрак) и «lunch» (второй завтрак).


[Закрыть]

Он так хитро заказывал напитки, самые разные, что подсчитать их по количеству блюдец из-под стаканчиков было невозможно, поэтому официант принес несколько бумажек с небольшими суммами. На одной Блэнфорд написал несколько цифр, пытаясь сосредоточиться и выяснить, сколько у него остается денег, если утром он действительно уедет из Парижа, как только что надумал. Когда настал момент окончательного расчета, официант решил сразу привести в порядок стол для очередного клиента и – порвал бумажки. И только после заметил, что на них что-то написано. «О Monsieur! – воскликнул он, вне себя от огорчения, – j'ai déchiré vos brouillons.[173]173
  Я порвал ваши листочки! (фр.).


[Закрыть]
» Бедняга, весь побелев, подумал, что нечаянно разорвал черновики какого-то гениального иностранца. Его смущение было настолько трогательным, и настолько искренним было его облегчение, когда Блэнфорд объяснил, что это никакие не черновики… Только в этот момент он осознал, как пламенно любит Париж. Ему бы не помешало поучиться у парижан, необыкновенные люди, с таким трепетом относятся к творческой личности, для них слово «художник» воистину святое.

Воспрянув после трапезы духом и окрепши телом, он отправился в гараж, где оставил свой автомобиль. Что там у них с ремонтом, к шести утра машина будет готова? Он решил отправиться в путь спозаранку, чтобы заночевать в Лионе. К счастью, пока все складывалось отлично.

На прощанье он опять отправился в «Сфинкс»: выпить последний бокал и проститься с девушкой с Мартиники. Учитывая теперешнее свое крайне неопределенное положение – с матримониальной точки зрения, он решил сообщить о своем отъезде. Вдруг Ливия объявится и пожелает узнать, где его можно найти. Однако чернокожей чаровницы в этот вечер не было, она ушла в кинотеатр, правда, никто почему-то не знал, в какой именно. Он оставил ей записку, которую Мама (так величали мадам сутенершу) приняла с королевским величием. Выпив стаканчик, он поплелся в свою печальную квартирку, показавшуюся ему еще более пустой, чем прежде… как будто даже воспоминания о том, что здесь когда-то происходило, успели захиреть и выветриться.

Уснуть тоже не удалось – образы переполняли его, не давая забыться. Схватив увесистую палку, он охотился в темном доме на огромную крысу чувств, крадучись перебегая с лестницы на лестницу, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Отовсюду неслись вопли кошек, пировавших на кучах мусора, вырывая друг у друга объедки: потрепанные, все в шрамах кошки – весьма подходящий символ храмовых прислужниц, главное – когти, сообразительность и цибетин,[174]174
  Цибетин – ароматическое вещество из желез циветты (мелкий хищный зверек, дальний родственник кошек).


[Закрыть]
мордочка дело десятое. Он открыл окно и уставился в небо – необозримое пространство, пресыщенное, как актриса, которая постоянно и бездумно афиширует себя. Ему бы уйти из «Сфинкса», где доверчивая маленькая Бензедрин Пападопулос раздвигала свои тонкие изящные ножки, чтобы видно было черное пушистое устье с красной шелковой полоской посередине. Прощай, Ливия, и все жалкие, холодные убогие слова, не способные отразить силу страстного желания – четыре буквы в каждом, и каждое начинается с «L».[175]175
  Видимо, речь о словах «love» (любовь), «lust» (похоть), «lips» (губы) и т. п. (Прим. ред.)


[Закрыть]
От авиньонских воспоминаний исходили мир и покой, значит, завтра он снова отправится в путь.

Окружающий мир завяз в проблемах, а у Блэнфорда все было более или менее в порядке; квартирка автоматически возвращалась к хозяину – из-за неуплаченной ренты. Надо разобраться с мелкими долгами, газетному киоскеру, оплатить счета за свет и воду… Он покидает Париж, странное чувство – зияющей пустоты. Проходя мимо «Дом», он проверил, нет ли ему писем. На полочке была куча посланий, терпеливо дожидавшихся, когда их заберут. От нее не было ничего, да и глупо было чего-то ждать. Он, сам не зная зачем, переписал из записной книжки стихотворение, вложил листок в конверт и написал на нем ее фамилию. Это было своеобразным прощальным жестом, он чувствовал щемящую тоску из-за их разрыва, из-за ее отъезда, из-за того, что их союз оказался таким непрочным и никчемным. И еще он страшно за нее боялся – потому что до сих пор был очень к ней привязан, не смотря ни на что.


ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННАЯ

Посвящается Ливии

Стихи, затопленные влагой,

В которой плещется она,

Как будто в озере.

До строф самих ей нету дела,

Вода их беспощадно топит,

Как жалкий островок из поцелуев,

Из слов, в которых я искал спасенье.

Сверив числа по лунному календарю,

Нимфа эта все мчится по дороге вожделенья,

Холодная, как кукла, набитая опилками,

Но я, да и любой другой

Глаз оторвать не в силах

От этого божественного тельца,

От глаз ее сощуренных

В надменной улыбочке тигрицы,

Которая так ей идет…

Втайне невинная, о жертва

Страданий вечных,

Укрывшаяся в келье ледяной,

Где только свечи да букеты лилий,

Такою близкою казалась…

Увы. Ни солнцу летнему, ни ласкам мужа

Не одолеть ее суровой стужи.

Люби, любуйся, сам же ты – не нужен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю