Текст книги "ЛИВИЯ, или Погребенная заживо"
Автор книги: Лоренс Даррелл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Поодаль от них прятался в тени Феликс Чатто со своим нелепым старым автомобилем, которому предстояло перевезти нас через реку в унаследованный Констанс полуразрушенный замок. Феликс тоже недавно покинул стены Оксфорда, он пламенно мечтал сделаться банкиром, но покорившись семейному диктату, стал всего лишь консулом. Его дядя, знаменитый лорд Гален, владел большим поместьем возле деревни Тюбэн, в которой и находился замок Констанс. Сам же Феликс совсем недавно получил назначение в Авиньон. Тем летом и Феликс, и его дядюшка часто нас выручали, ведь пришлось изрядно повозиться, чтобы придать Ту-Герц более или менее цивилизованный вид. Впрочем, я преувеличиваю. Старый замок был еще весьма крепким, хотя, конечно, очень запущенным, не пригодным для обитания. Взять, например, воду: в насосе, стоявшем на артезианской скважине, не хватало какой-то штуковины, вместо которой (опять выручил Сэм) пришлось искать что-то подходящее. На краю поместья находился заросший лилиями пруд, в котором водились карпы. Ветряк, качавший воду из артезианской скважины, выглядел очень живописно на фоне вечернего неба, однако, несмотря на постоянный ветер и безотказно работавшие крылья, вода в башню не поступала, соответственно, и в кухню старого дома. Несколько дней нам пришлось носить воду ведрами, разумеется, из пруда с лилиями, утешало то, что можно было заодно и поплавать в ледяной воде, когда становилось жарко от подобных хлопот. Ключи, которые привез Феликс, подходили к замкам, но не открывали их. Далеко не сразу мы сообразили, что ключ надо поворачивать в противоположную сторону, против часовой стрелки. Потом мы настолько привыкли к этому, что пытались на провансальский манер открывать другие замки.
Первые несколько ночей мы спали на террасе, залитой светом луны. А в порядок стали приводить первым делом кухню, надо же было готовить еду. У нас имелась повозка и маленькая лошадка, и мы время от времени наведывались в Тюбэн, где было достаточно магазинов, чтобы удовлетворить наши скромные потребности. И опять изобретательный Сэм утер всем нам нос, вместе с Констанс они баловали нас вполне приличной едой. В сумрачных комнатах с высокими потолками стояла тяжелая, пыльная, безжизненная мебель, и нам пришлось выставить все это старье во внутренний дворик, чтобы выбить из него пыль и хорошенько отчистить. Деревянные полы приятно поскрипывали, но между дощечек было полно блох, и, конечно, требовалось протереть щели керосином. Обои висели клочьями. Крутые садовые террасы были облюбованы большими и страшно любопытными зелеными ящерицами, которые дружно вылезали поглядеть на нашу работу; было очевидно, что их постоянно подкармливали, и они стали почти ручными. Шкафы в спальнях были полны постельного белья, посеревшего от пыли, а на большом обеденном столе, покрытом красной скатертью, все еще стояли тарелки и бокалы – как будто званый обед был неожиданно прерван, а всех гостей утащил дьявол. Короче говоря, старая дама заболела совершенно неожиданно, на ее счастье, у нее гостила подруга, которой удалось отыскать врача. Бедняжку увезли в авиньонскую больницу, откуда она уже не вернулась.
«Все-таки собственнический инстинкт неистребим, это атавизм, – сказала как-то Констанс. – Я обожаю этот дом, потому что он теперь мой. Но он ужасен. Мне бы в голову никогда не пришло его купить. И вообще, я по натуре совсем не собственница. И мне стыдно, что я так сильно его люблю».
Мы лежали в пруду среди лилий, по шею в воде, и болтали. На ней соломенная шляпка, сдвинутая на затылок. Волосы мокрые. Каждый вечер мы проводили примерно так же, по крайней мере, когда светила луна. Хилари и Сэм играли на террасе в маленькие шахматы – Хилари заодно присматривал за обедом. Мы открыли для себя местную анисовую настойку – здешний вид pastis; уникальный напиток, он растекается по нёбу, отчего вкус хорошего вина и хорошей еды совершенно меняется.
В башне жили совы, среди деревьев, попискивая, шныряли летучие мыши, а когда из нагретой высокой травы устремлялись в вечернее небо тучи мошек, тут как тут чуть ли не над нашими головами появлялись ласточки, проносившиеся туда-сюда со скоростью стрел и настигавшие добычу с поразительной точностью и проворством. Слышно было, как время от времени щелкали их клювики, захватывая насекомых. И конечно же цикады… постоянно тучи цикад на огромных платанах и каштанах в парке. Ближе к ночи всё подчинялось, постепенно умолкая, полной луне, которую приветствовали только собаки, да изредка вторившие им козодой и маленький трогательный сыч по прозванию Менестрель. Жители холодного севера, мы не уставали восхищаться красотой и богатством здешней земли. В поместье был всего один работник, да и тот жил далеко – в долине; но уже через неделю он привел старую слепую лошадь и приспособил ее ходить по кругу, чтобы поднимать воду из почти обмелевшего колодца. Звали его Мэтью, и он был совсем глухой.
* * *
Бедняга Блэнфорд! Размечтавшись, он до того погрузился в прошлое, что не заметил, как замолчал телефон. Резким движением он швырнул трубку на рычаг и позвонил Кейду, чтобы тот пришел вымыть чашку. После этого Блэнфорд, передвигаясь с опаской, будто неповоротливая кукла, добрался до библиотеки, которую они с хозяйкой делили много лет; здесь он оставлял свои книги на время путешествий – Ту предоставила ему два огромных шкафа, ключ от которых был только у него. Еще с давних пор он стал отдавать ее письма переплетчикам, не желая расставаться со столь важным Для его душевной жизни, для его развития, свидетельством дружбы и любви. Постепенно набралось несколько изящных томиков в великолепных переплетах из венецианской кожи, на которой были вытиснены символы, подходящие столь личной переписке; они хранились в футлярах из дорогой кожи. Отперев один, он достал пару томиков, чтобы полистать в тишине. Теперь, подумалось ему, когда она «ушла», наверное, только ее письма он и будет читать. С неумолимой жестокостью вновь предстанут перед ним все превратности его карьеры, начиная с первого успеха и заканчивая К-романами.[60]60
К – квинтет, или форма квадрата с четырьмя точками по углам и точкой посредине (quincunx).
[Закрыть] Ту была его самым давним и преданным другом; и, перечитывая некоторые по-доброму ироничные пассажи, он будто наяву слышал ее вечно живой голос.
А его собственные письма? Они тоже были тут, в обширной коллекции книг и рукописей, ведь он был не единственным, кого она знала в «творческих» кругах. Бог весть как ей это удавалось… Констанс водила дружбу с некоторыми очень крупными современными знаменитостями. При мысли об этом он почувствовал укол ревности. Ведь ей не пришло в голову переплести его письма; они лежали в обычных папках, словно дожидались последней сортировки. К тому же, ее несколько неряшливые книжные шкафы оказались незапертыми. Наклонившись, Блэнфорд взял наугад одну из папок и, открыв, наткнулся на недавнее письмо, отосланное из города – по-видимому, в прошлом году. У него была дурная привычка не ставить даты на письмах. Поворошив кочергой поленья, Блэнфорд сел, и, положив папку на колени, стал читать, пытаясь представить, что он – Ту, только что получившая это послание.
«Опять я в Авиньоне и один, гуляю по пустым улицам, вспоминаю прежние приезды, думаю о Ту-Герц и о вас. Да, опять я здесь, где, если верить картам, разложенным моим чудовищем Кейдом, мне предстоит умереть от собственной руки на пятьдесят девятом году жизни. Значит, у меня еще год-два календарного времени, однако что если то, о чем говорит Кейд, началось уже давно?
Как бы это объяснить? Писатель всегда твердо знает: то, что можно называть продуктом творчества, плодом вдохновения, эстетическим воплощением, приходит к вам, его читательнице и Музе, из-за плотного занавеса, за которым скрыто гипотетическое самоубийство – спросите у Сатклиффа! В самом деле, искусство возникает, когда сам вроде бы исчезаешь. Автору совсем не обязательно испытывать всё на себе. Но искусство его должно быть правдивым, если сработанный им товар вообще имеет право называться искусством. То-то!
Констанс, поэту не дано выбирать. Поэт не думает о славе, ибо даже те голоса, которые разносятся дальше остальных, всего лишь эхо прошедшего, эхо полузабытого прошлого. Поэтическая реальность, о которой говорю я и которую Сатклифф мог бы сплести в своих ненаписанных книгах, скорее соответствует школьному определению сети: «множество дырок, соединенных вместе веревкой». Нечто, что невозможно потрогать, вот суть нашего писательского ремесла. Искусство существует всего лишь как напоминание.
Полагаю, если Кейд не ошибается, мне хватит времени, чтобы продумать этот проект; а уж потом пусть Сатклифф облекает его в плоть и заполняет подробностями. Ну же, давайте купим немного времени для наших часов – хороший сочный кусок времени. Должен сказать со всей искренностью, что моя идея напугала Сатклиффа. Когда я изложил ее, он всполошился: «Но, Обри, неизвестно, куда это заведет». На что я ему ответил: «Конечно. Никаких ограничений. Пишем, что хотим, и я и вы». Да. Его напугала идея абсолютной свободы, без всяких наметок и предписаний. Как обычно, его понесло, ведь болтая о том о сём, он выгадывал время, чтобы подумать. В конце концов он поинтересовался: «Что я получу, если напишу книгу, доказывающую, будто великий Блэнфорд всего лишь вымысел, творение одного из своих творений? А?» Ответ вам известен не хуже, чем мне, однако я не удержался и произнес его вслух. «Высшую награду, Робин Сатклифф, немедленное бессмертие. Вам это подходит?» Он задумался и почему-то приуныл. Он же лентяй, ему не хочется ни во что ввязываться. Моего честолюбия, заставляющего меня двигаться вперед, у него нет.
Да, моя дорогая Констанс, мы задумали создать классический квинтет – К; возможно, в нем будет звучать эхо «Tu Quoque». Мы постараемся оживить поэзию, подтолкнуть ее ближе к сердцевине обыденной жизни.
А потом, когда удар будет нанесен, и я исчезну со сцены, поэзия выполнит свой долг – от и до, во имя моей звездной пятиконечной пирамиды. Вечно преданный вам, О.».
Глава вторая
Робкие начала
Блэнфорд в раздражении бродил по дому, разговаривая с самим собой, но не выпуская из мыслей Констанс – ему еще многое надо было ей сказать. И вот уже его пальцы ползут по полке с римскими и греческими поэтами, приближаясь к томам, в которых были ее и его письма. «Я знаю, что вокруг поэтов больше всякой шумихи, зато прозаики создают персонажей, которых по-настоящему любишь или ненавидишь». Он пролистал томик с разрисованными страничками, прочитал вслух: «Ваш Сатклифф весьма меня заинтриговал. Пожалуйста, побольше подробностей. Надеюсь, он не превратится в провинциального Хитклиффа?»
Он ответил: «Вы спрашиваете о Сатклиффе? Трудно сказать, сколько лет он пролежал молча, спящей личинкой в коконе моей старой черной записной книжки. Я не знал, что с ним делать – хотя продолжал копить о нем записи. Естественно, он должен был стать совершенно непохожим на меня – чтобы я мог посмотреть на него со стороны, с дружеской объективностью. Но он, насколько я понимаю, представляет мою сущность – ту ее часть, которая воспринимала жизнь в черном цвете, однако, благодаря вам, поверила в то, что в космическом масштабе это просто нелепо. Он – это я, но здравомыслящий до безобразия. Частенько я целовал вас его губами, чтобы узнать, каково это. А он даже ни разу не соизволил сказать мне спасибо».
Он сел, положив книгу на колени, и вновь загляделся на пламя, в извивах которого видел змей, огненные лестницы, сгорающего на костре крестоносца, скорпиона, распятие.
Чего только не бывает. Вот и Сатклифф мог бы родиться где-нибудь к северу от Лонгборо, скажем, в семье почтенных квакеров. Или мельников? Он был умным мальчиком, заслужив стипендию, отучился в Оксфордском университете, а потом, подобно множеству других, угодил на рынок невольников-педагогов. Он отредактировал несколько подстрочников, но их «зарезал» крикливый зануда-профессор – шанс стать переводчиком был потерян. Надвигалась нищета, а так как у него не было цели, ради которой стоило бы голодать, то он принял первое же предложение, отправившись преподавать французский язык и музыку в школу для девочек в Гимендейле. В этом благотворительном религиозном заведении учились сироты. Преподавательский состав наполовину состоял из монашек. С этого началось его падение. Монашки захаживали к ученым мужам, ученые мужи – к монашкам, дальше – ближе, голова кругом… Он действительно не виноват…
Гимендейл находился недалеко от Борнмута, южного морского курорта, который уже в те времена облюбовали отошедшие от дел священники, адвокаты, учителя и колониальные чиновники. Изгороди из бирючины, подглядывания из-за занавесок, претензии на родовитость; тихие улицы, просыпающиеся только когда появляется позвякивающий бидонами маленький фургон молочника. Отличное место для развития недюжинных способностей, мрачно говорил он себе, мрачно выходя на ежедневную прогулку: дважды вокруг орошаемых полей, а в дождь один раз – туда и обратно – вдоль скал. Ох, уж этот вечный дождь! Восемь часов в неделю Сатклифф проводил со своими болезненно тощими ученицами, у них были прилизанные волосы и вялые мозги. Que cosa fare?[61]61
Что делать? (ит.).
[Закрыть] Уже тогда он считал себя страшным неудачником, поскольку судьба поймала его в этот благостный капкан. Тягомотная рутина. И он по мере сил соответствовал предписанному образу учителя. Но иногда горожане слышали, как он громко хохочет. Хриплый злобный смех был предназначен грязно-серым, набрякшим от воды небесам. Пабы здесь закрывались рано, да и в них нечем было дышать от едкого, дерущего горло табачного дыма. А еще имелись один приличный книжный магазин «Комминз», библиотека, в которой давали книги на дом, и конечно же два кинотеатра. Сатклифф погружался в чтение. Слава богу, он неплохо владеет французским языком и может забыться за книгами. Попробуем представить толстого близорукого мужчину в бесформенном твидовом пиджаке с множеством дырок от сигарет и трубки. У него была твердая, чинная походка, предполагающая уверенность в себе, которую он вовсе не ощущал. Увы, он совершал ошибку, вечно стараясь что-то наверстать.
Одиночество привело его к яростным спорам с самим собой, а это, в свою очередь, к весьма эксцентричному поведению, во всяком случае, с точки зрения местного общества. Например, эти воскресные представления… Утром, когда его подопечные строились во дворе, чтобы гуськом тащиться в церковь по пустынным улицам, Сатклифф (в мантии с капюшоном во главе процессии) любил воображать, будто он участвует в других, куда более романтических событиях. Так, однажды он якобы вел на поле игроков в крикет, чтобы вырвать победу у австралийцев; он втягивал носом воздух, смотрел на солнце, слюнявил по-скаутски палец, чтобы определить направление ветра (прежде чем выпустить игроков). Откашлявшись, он сделал несколько знаков невидимым судьям, указывая положение прикрытия… и т. д. А через неделю он решил побыть вождем африканского племени в тигриной шкуре, он размахивал увесистой дубинкой, ритмично подпрыгивая и еле слышно подпевая неслышным барабанам. Он был предводителем юных охотников, и они собирались заполучить льва – ни больше ни меньше! Был и такой вариант: священник, который провожает жертв Террора к гильотине. Стук колес крытой двуколки по камням парижских мостовых – будто настоящий – доносился до ушей мечтателя. Что и говорить, выразительная мимика и странная жестикуляция вызывали у начальников Сатклиффа тревогу. Однако в них лишь отражалась его интенсивная и бурная внутренняя жизнь.
Говорить Сатклиффу было не с кем, вот он и привык разговаривать с самим собой – постоянно вести безмолвный монолог. Окружающие видели только его гримасы, иллюстрировавшие мысли, которые метались у него в голове, как стаи рыб. Отрешенный взгляд, губы трубочкой, то вскинутые, то сдвинутые брови. Сморщенный нос. Часто (видно, из-за пагубного влияния пудинга на почечном жире и пирога с патокой) он разделял воображаемую толпу на три категории: Чесоточники, Кровопускальщики и обычные Крикуны. На прогулки он брал с собой потрепанный зонт и надевал огромные башмаки с крючками и петлями. «Меня сформировал доктор Арнольд,[62]62
Арнольд, Томас (1795–1842) – легендарный директор одной из старейших английских привилегированных мужских школ в г. Рагби, был смелым реформатором педагогических методик. (Прим. ред.)
[Закрыть] – обыкновенно говорил он себе, – а его жена бывала в восторге от меланхоличного, долго не затихающего рычания своего мужа, когда того что-то осеняло». Порою Сатклифф не знал, куда деваться от депрессии, и тогда отправлялся в город. За десять шиллингов и «Девонширский чай» покупал у Эффи мимолетную любовь, которая лишь усиливала его отчаяние и чувство одиночества. Эффи служила барменшей в «Трех перьях» и была вполне милой крошкой, очень непритязательной. Она и вправду была прелесть, вот только яблочный пирожок между бледных лягушачьих ляжек совсем остыл. Чувствуя себя виноватым за то, что сбивает ее с пути истинного, Сатклифф покупал ей подарки – она действительно была хорошей девушкой, а не шлюхой. Ее часто донимал цистит. Однако этот городишко, эта монотонная жизнь, дождь и местные жители могли довести и не до такого. Его совершенно покоряла одна ее привычка: как она оттопыривала мизинчик, когда с показным аристократизмом бралась за чайную чашку… Она и в постели вела себя так же, видимо, желая облагородить аристократизмом любовный акт. Это приводило Сатклиффа в восторг. По какой-то причине, науке неизвестной, он всегда носил в кармане своих широченных брюк два презерватива. Они были очень дорогими, и он берег их исключительно для Эффи; после свидания Сатклифф тщательно их мыл и клал для просушки на каминную полку. На пакетике было напечатано слово «сверхпрочный». Эффи настаивала, чтобы он предохранялся, и на эту не столь уж великую заботливость отвечала ему искренне пылкими ласками. Ей нравился этот мужчина, который частенько обмораживал то уши, то пальцы, который порою с загадочным видом зачем-то крался на цыпочках неизвестно куда. Она бы, наверное, мечтала стать его женой, если бы он не был из джентльменов.
Как учителю Сатклиффу полагалась комнатка с камином и отдельным выходом во двор – и он страстно мечтал тайком привести сюда какую-нибудь женщину. Но кого? У него была маленькая, страдавшая астмой фисгармония, и экземпляр сорок восьмого опуса Баха, который он играл для собственного удовольствия, стараясь не очень шуметь. Отдыхая, он читал партитуры опер и ел яблоки, время от времени морща лоб и издавая мелодичный рев, когда оркестр должен был бы играть на полную мощь. Постепенно, незаметно для него самого, у него зрел план написать новую биографию Вагнера. А почему бы и нет? Иногда во время прогулок он видел на горизонте темную движущуюся точку, которая то расширялась, то исчезала, то появлялась вновь. Корабль! Сатклифф размахивал зонтиком и кричал «ура». Монотонность провинциальной жизни, возможно, неплохая пища для поэта, а если у человека нет талантов? Иногда Сатклиффу становилось до того одиноко, что он готов был поджечь собственную кровать. Вероятно, сестра Роза страдала из-за того же, не исключено, что еще сильнее, потому что приехала в Англию из какого-то неведомого края. Она была хорошенькой, со смышленым личиком, светленькая мулатка. Когда он перехватил в церкви ее изучающий взгляд, она густо покраснела. Сатклифф улыбнулся, она тоже улыбнулась, и он сразу понял, что ее весна не в далеком прошлом. В тот день что-то случилось в шестом классе, и его вызвали к директрисе, которая прямо спросила, правда ли, что он «преподавал» ученицам Малларме?
– Сделал обзор соответствующего периода, – ответил на это Сатклифф.
Матушка-настоятельница подняла белый пальчик и произнесла:
– Мистер Сатклифф, я знаю, что могу положиться на вас, ведь вы не допустите ничего слишком французского и непристойного. Мы доверяем вам настолько, что вручаем вам шестиклассниц. Ведите их по беспорочным стезям, даже если вам придется лишь упоминать классиков вместо того, чтобы заниматься ими подробно.
– Вы имеете в виду цензуру?
– Да, можно сказать и так.
– Отлично, – мрачно проговорил Сатклифф и удалился.
Он уже подготовил препарированного Малларме – для подобной оказии. «Le chien est triste. Hélas! Il a lu tous les livres,[63]63
Пес грустит. Увы! Он прочел все книги (фр).
[Закрыть]» – написал он на классной доске. Чем плохая тема? Англичане, обожающие животных, наверняка пожалеют бедного песика. Однако он нюхом чуял беду. Здешние праведники терпеть не могут свободолюбцев. Он размышлял об этом, когда… Впрочем, это требует отдельного параграфа.
Бедняжка сестра Роза тоже изнемогала от скуки. Английским языком она владела плохо, вся надежда была на Сатклиффа, что он может говорить на пиджин, который принят в Конго, ведь он, как ей было известно, преподавал французский. И она мысленно призывала его, поднимая к нему милую курносую мордочку. Ее губы изнутри отливали фиолетовым, зато зубки были ровными, а улыбка очаровательной – во всяком случае, так думал трепещущий магистр искусств. От тоски с кем только не уляжешься, вздыхал Сатклифф, понимая, что возникшее чувство несколько надуманное. Стоило ему закрыть глаза, и он видел ее на своем жалком ложе в алькове, как она лежит на спине, обнаженная, с опущенными веками. Ее темная кожа напоминает ром, черную патоку, имбирь… и так далее.
Ну а сама сестра Роза вздыхала от уныния, ей было тошно часами украшать большой алтарь искусственными фруктами. Однако это занятие давало ей доступ к церковной скамейке Сатклиффа, вот что самое главное. Перед началом следующей службы он обнаружил цветок на подушечке для колен и весьма красноречивую закладку в книге церковных гимнов. Ох уж эта женская изобретательность! От удовольствия Сатклифф покраснел. Всего секунды хватило на то, чтобы по-французски написать на пустой странице магические слова: «Как? Когда? Где?». Если он не прибавил «Сколько?», то только потому, что не хотел обидеть ее своими чересчур французскими манерами. В конце концов, она все-таки, черт бы ее побрал, монахиня. Затем последовала короткая пауза в переписке, причина которой была ему непонятна – естественные законы женского организма, возможно, или испугалась, что зашла слишком далеко, или установленный начальством порядок? Трудно сказать. Как бы там ни было, он оставил еще одну записку, приглашающую к более близкому знакомству, и старался раззадорить ее громким пением тех гимнов, слова которых могли быть восприняты двояко (например, «Господь с теми, кто дает ближнему»).
Наконец она сдалась – правда, у нее был такой почерк, что он еле-еле разобрал: «Сегодня. Комната 5». Сатклиффа переполняли гордость и страсть. В тот вечер он, с едва скрываемым нетерпением, играл Баха, не жалея соседских ушей. Ему еще не приходилось бывать в том крыле, где жили монахини, а так как он предполагал, что они отходят ко сну довольно рано, то решил подождать: пусть спокойно улягутся, прежде чем он совершит штурм, прихватив «сверхпрочное» свое средство защиты. По правде говоря, его несколько пугала необходимость пробираться по темным монастырским коридорам.
Сатклифф пересек двор и вошел в притихший дом, окунувшись в непроглядную тьму. Вытащив из кармана электрический фонарик, он двинулся по лестнице на второй этаж. Номера на дверях были кое-где сбиты, кое-где стерты, к тому же, шли не по порядку – или ему так показалось. Наконец он добрался до комнаты с вроде бы нужным ему номером, нажал на ручку двери, и на него пахнуло теплом. Оказавшись внутри, он постоял, давая глазам привыкнуть к темноте. Фигурка на кровати слегка пошевелилась, и он услышал нечто, принятое им за приглашение.
– Сестра Роза, – прошептал он и включил фонарик.
В немом ужасе на него смотрела мать-настоятельница; и она наверняка стучала бы от страха зубами, если бы не сняла протез, который насмешливо скалился на него из стакана, стоявшего рядом на тумбочке. Перепуганный Сатклифф пролепетал нечто бессвязное. Парик тоже лежал рядом с кроватью, на подставке, а голову настоятельницы покрывал чепец. Сатклифф повернулся было, чтобы сбежать, но тут она включила свет и воскликнула:
– Мистер Сатклифф, что вы здесь делаете?
Как объяснить? Он вытянул руки, изображая лунатика, после чего с некоторой нарочитостью вздрогнул и спросил:
– Где я?
Получилось неубедительно.
Со временем эта история обросла множеством подробностей и обрела новые сюжетные линии, в зависимости от обстановки, в которой ее излагали, и воображения рассказчика; некоторые варианты принадлежали самому Сатклиффу, у которого уже появилась сочинительская привычка украшать, это были первые всходы тех произведений, которым в дальнейшем предстояло выйти из-под его пера. Так, в одной из версий матушка наставила на него инкрустированный жемчугом револьвер и прострелила ему пальто – на самом деле, никакого пальто не было. В другой не менее экстравагантной версии она широко развела руки и ноги и закричала: «Наконец-то Ты пришел за мной!» – таким манером принудив его к неподобающему, нечестивому соединению душ и тел. Но другого способа сохранить за собой место у Сатклиффа не было. Что произошло на самом деле? Она вскричала:
– Мистер Сатклифф, немедленно покиньте мою комнату!
И он тотчас подчинился.
Утром его вызвали в попечительский совет и приказали убираться, не дожидаясь ланча, – практически не оставив ему времени на сборы перед лондонским поездом. Ему было тошно еще и потому, что он предал Розу. Дело в том, что по пути на вокзал Сатклифф успел разглядеть, как она, напряженно выпрямившись, сидит в черном школьном автобусе (который порою служил и катафалком), между двумя картезианками с гранитными лицами. У нее огнем горели щеки, а глаза были опущены.
Вернувшись в Лондон, Сатклифф отправился в то явно не процветающее агентство, которое нашло ему работу, и поведал об обстоятельствах своего увольнения менеджеру, маленькому кокни, который то сморкался, то кашлял, пока Сатклифф разглагольствовал. Услыхав, как Сатклифф оплошал, он печально покачал головой.
– Глупо как-то вышло, – повторил он в десятый раз. – Знаете, что бы я сделал на вашем месте? Поехал бы к врачу и попросил лекарство, которое выписывают лунатикам. – Он картинно вытянул руки вперед. – И тогда начальство не могло бы придраться.
Сатклифф присвистнул.
– Мне это не пришло в голову, – сказал он.
– В следующий раз будьте похитрее, – посоветовал человечек.
– И подальше от женских чар.
– Безусловно.
И сообразительный кокни снова склонился над замызганным каталогом вакансий, водя по строчкам большим пальцем со сломанным ногтем.
Итак, наш герой познал долгие мучения на голгофе культуры, прежде чем (после многих унижений) сподобился славы и богатства. Разумеется, благодаря своим блистательным заслугам. И все же, оглядываясь потом назад, некоторые из тогдашних своих достижений он вспоминал с удовольствием. На вопрос о том, какими были последние слова Верлена, он отвечал любознательным отроковицам: «Счастье – это пахучий поросенок».
* * *
Оставив в покое Сатклиффа с его лихими юношескими авантюрами, Обри Блэнфорд снова начал вспоминать о самой первой встрече с Францией и с Провансом. И эти воспоминания были поразительно яркими – словно все происходило только вчера:
Вот они лежат в пруду, среди раскрывшихся лилий, прохладная вода плещется у самого подбородка, и они надышаться не могут тихим заброшенным садом, в котором, как и в доме, было полно неведомых существ, вроде призраков, только не всегда видимых. Двери открывались и закрывались по собственному усмотрению, на главной лестнице в полночь слышались шаги. Едва слышные голоса до того тихо шептали имена, что их можно было принять за шелест плюща под порывами изменчивого ветра. При колебаниях температуры, когда кухонный жар поднимался на второй этаж, все шкафы начинали со скрипом распахивать дверцы, будто открывая объятия. Среди густой листвы мелькали какие-то мерцающие очертания, видимые лишь краешком глаза. Но стоило обернуться и присмотреться, ничего примечательного не было заметно. И еще на дорожке возле огорода была одна отошедшая плитка, которая каждую ночь издавала характерный звук: словно кто-то шел мимо и наступал на нее.
Иногда открываешь дверцу подвала, а оттуда выскакивает черный кот, не отзывающийся ни на имя, ни на уговоры, ни на ласку. Не обращая ни на кого внимания, он проходил по коридору и исчезал за боковой дверью. Был это настоящий кот? Или только призрак кота? Целый портфолио изысканных поз – любая бы украсила модное декоративное блюдо.
Уже намного позже Хилари рассказал, что однажды видел девушку в белом вечернем платье, она прогуливалась у пруда с лилиями и читала какое-то письмо; больше всего его поразило то, что черные дрозды будто не видели это создание – и пролетали сквозь нее… во всяком случае, ему так показалось. Потом она свернула на тропку между деревьями, ведущую к дому, и он, весь обмерев, ждал ее появления, выйдя на балкон. Но она так и не появилась. Днем рядом с небольшим каретным сараем кто-то выбивал пыль из невидимого ковра. Казалось, тамошняя тишина была наполнена вещами и людьми, только и ждавшими случая, чтобы материализоваться. И это ожидание витало в воздухе постоянно. Констанс это нравилось; вечерами она всегда выключала свет и сидела в темноте, надеясь что-нибудь «увидеть». А вот Ливию это нервировало, раз в несколько дней она находила предлог, чтобы немедленно отправиться в поход или погостить в соседнем Авиньоне, где Феликс предоставлял ей крошечную гостевую комнату.
А еще портретная галерея, – три головы! Эта длинная галерея была продолжением дома: широкие почти во всю стену окна, на потолке мощные светильники в виде панелей; густые деревья оберегали ее от прямых солнечных лучей. Тогда она пустовала, потому что старая дама давно продала все портреты, особой ценности не представлявшие. Однако сохранила три сильно потемневших изображения, выполненных в типичной манере осторожных академиков прошлого столетия. Краски на картинах почти осыпались. Подписи тоже были едва различимы, хотя под портретом хрупкого бледного юноши с чахоточным лицом мы все-таки разобрали имя Пьер, а под портретом темноволосой, полной внутренней силы девушки, по-видимому его сестры, – Сильвия. Третий портрет пострадал еще сильнее, невозможно было даже определить, мужчина на нем или женщина – но точно это был кто-то со светлыми волосами и прозрачными голубыми глазами – как у Хилари. Все три портрета были задрапированы черным бархатом, и это производило довольно странное впечатление, ведь никто не знал – почему. То ли этих людей кто-то оплакивал? То ли занавески означали особый религиозный обряд? Что-то вроде посвящения? Кто же все-таки эти трое? У нас не было возможности это узнать. На обратной стороне одной из картин желтоватыми выцветшими чернилами было написано: «Шато де Бравдан». Рассмотреть портреты можно было только дернув за золотой шнур, чтобы разошлись черные шторки.