Текст книги "Изменники Родины"
Автор книги: Лиля Энден
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Глава 7
Самое страшное
Октябрьский ветер сдул с деревьев листья и прикрыл ими пожарища. Осень была холодная, но сухая, даже пыльная.
В один из ясных ветренных дней, вскоре после того, как советская власть вторично ушла из Липни, Лена, проходя по улице, увидела большую группу людей, которые напряженно всматривались вдаль, в сторону Вяземского большака, уходившего на восток. Заметив среди этих людей Пашу, Самуйленчиху и еще нескольких знакомых женщин, Лена подошла к ним.
– Не разглядишь, немцы идут или еще что… – проговорила, заслоняя глаза от солнца, высокая старуха.
– Может, скот гонют? – предположила другая, маленькая и толстая.
– Да, какой там скот!.. Люди идут…
– А шинели-то как у наших, не немецкие… У немцев шинели зеленые, а эти рыжие…
– Пленных гонют, бабочки, пленных! – в толпу штопором ввинтилась маленькая, кругленькая, еще молодая «бабочка» со вздернутым носом, несмотря на осень густо покрытым веснушками. – У нас в Завьялове вчера гнали тысяч, наверное, десять… или двадцать… страшные, черные… говорят, их вторую неделю гонют, и ничего есть не дают…
– Как можно, чтобы есть не давали?… Немцы добрые, они и нам супу дают и хлеба, – заспорила худая баба с ребенком на руках.
В ответ послышались голоса:
– Добрые они, когда спят!..
– Дадут они хлеба, дожидай!..
– Догонят и добавят!..
– Сами по дворам ходят: «млека, млека, яйки, яйки»…
– А вот же дают! – доказывала баба с ребенком. – У меня все погорело, живу у людей… у нас по соседству кухня немецкая… я туда кажный день хожу… пойду с котелком, повар и нальет… суп у них густой, хороший… и хлебца давали, и конфет детям…
Но ее никто не слушал; все смотрели на медленно приближавшуюся огромную толпу.
Вскоре не осталось никаких сомнений в том, что Завьяловская бабенка была права: через город гнали пленных, именно «гнали», а не вели…
По бокам шли немногочисленные немецкие солдаты, с автоматами за плечами и толстыми палками в руках, а в середине – темная туча людей, оборванных, грязных, страшных…
Почерневшие лица, покрытые толстым слоем грязи, глаза, сверкающие голодным волчьим блеском, у многих – повязки, бурые от засохшей крови… Кто в шинели, кто в гимнастерке, кто в одном белье, большинство босые; шли они, шатаясь от слабости, как пьяные, некоторые держались под руки, поддерживая друг друга…
– Лос!.. Лос!.. Раус!.. Аб!.. Цурюк!.. – резкими голосами кричали конвоиры, замахиваясь палками то на пленных, то на подходивших к ним слишком близко женщин…
– Тетеньки!.. Мамаши!.. Хлебушка!.. Десятый день не евши!.. Хотя бы напиться!.. Воды дайте!.. – послышались из колонны хриплые голоса.
Высокая девушка в пестром платочке, с двумя полными ведрами воды на коромысле, решительно подошла к пленным.
– Эй, пан! – обратилась она к ближайшему немцу. – Пусти-ка, я им воды дам!.. Воды… пить…
И она знаками показала, что она хочет сделать.
Невысокий рыжеватый солдат остановился, как бы раздумывая; потом посторонился и подпустил ее к колонне.
Тут началось нечто невообразимое.
Пленные бросились к воде; несколько человек припали к ведрам, другие полезли через их головы с кружками и котелками, третьи наперли сзади. Обезумевшие от голода и жажды люди с хриплыми криками и руганью лезли друг на друга, били своих же товарищей, боясь, что им не достанется воды… Одно ведро опрокинули, разлили и затоптали ногами, другое подняли над головами и пили из него, толкаясь, вырывая из рук, расплескивая драгоценную воду… Один красноармеец лизал языком мокрое дно ведра, другой сосал облитый в свалке рукав собственной шинели, третий упал на колени и ладонями пытался собрать с земли вылитую воду сместе с грязью…
Вся это неразбериха длилась всего одну минуту – во вторую налетели немцы.
Криками, ударами палок по головам они хотели заставить сбившихся в кучу пленных идти дальше, но безуспешно: свалка продолжалась, хотя воды уже не было ни капли.
Тогда высокий худой немец с погонами фельдфебеля крикнул что-то, конвоиры быстро отскочили в сторону, и высокий дал в упор из автомата три очереди подряд…
Два немца с палками встали около бесформенной кучи тел, не подпуская к ней никого, пока пленные медленно двинулись дальше.
Колонна шла или, вернее, ползла по городу, и конца ей не было видно; вероятно, прошло более десяти тысяч человек…
Один из пленных, обессилев, упал ничком, и конвоир тут же прострелил ему затылок; через несколько минут упал другой, и тоже был застрелен…
Потом послышались крики и выстрелы на другой стороне улицы: двое пленных, видимо, более сильные, чем их товарищи, бросились через поваленный забор в разросшийся сад; обоих пристрелили в кустах смородины…
Наконец, показался хвост колонны; последние, самые слабые, еле тащились, держась друг за друга. Немец, замыкавший колонну, был без палки; он с деловитым видом держал нагатове автомат, и почти ежеминутно короткий сухой треск извещал, что еще один человек упал в изнеможении на пыльную землю, и уже никогда больше не встанет…
Колонна прошла.
На всем ее пути, через каждые двадцать-тридцать шагов как мешки лежали тела, почти все ничком, уткнувшись лицом в землю, а на углу Красноармейской и Пролетарской улиц лежало друг на друге одиннадцать русских солдат и красивая девушка в пестром платочке, которая хотела своими двумя ведрами напоить десять тысяч изнемогших от жажды и голода людей. Одно из ведер было раздавлено в лепешку, другое откатилось в сторону и лежало на придорожной траве; последняя струйка воды, вытекая из него, провела в пыли темную дорожку к буро-красной луже крови из-под мертвых тел…
Лена стояла на пригорке, притиснутая к забору, и через головы женщин смотрела; глаза ее были широко раскрыты, и в них в первый раз за четыре месяца войны отразился ужас…
Она умела шутить, смеяться, работать и даже спать, когда кругом грохотали разрывы бомб и пылали пожары, но то, что пришлось ей увидеть сегодня, было самым страшным…
Через два дня к Липне опять подошла большая колонна пленных. Уже темнело. Пленных загнали ночевать на территорию полуразрушенного кирпичного завода.
Утром колонна ушла дальше, сильно поредевшая; заметив это, несколько конвойных вернулись на место ночевки…
В развалинах обжигательной печи, в кладках кирпича, в глиняных ямах, в кучах угля и шлака они нашли спрятавшихся более ста человек…
Их окружили и под конвоем привели на Красноармейскую улицу, на пожарище, напротив дома Ложкиных.
Лена, услышав шум, подошла к окну и не уходила от него, смотря теми же расширенными глазами, какими она смотрела на растрелянную девушку с ведрами и тех, кого эта девушка хотела напоить.
На пожарище стоял большой сарай. Прежде здесь был дом ветврача Калинова; ветврач с семьей уехал, дом сгорел при первом обстреле, а сарай уцелел.
В этот-то сарай и загнали немцы своих пленных беглецов и, став в дверях, строчили из автоматов в темную внутренность сарая до тех пор, пока стиснутая в нем толпа не затихла и не перестала шевелиться.
Покончив с этим делом, конвоиры посидели на уцелевшей в Калиновском саду скамеечке, отдохнули, выкурили по сигарете, нарвали большие букеты отцветающих, но все еще пышных ярко-розовых флоксов и отправились скорым шагом здоровых и сытых людей догонять свою еле ползущую колонну.
Лена тихо отошла от окна.
После этого прошло несколько дней. Стояла теплая погода бабьего лета, и запах гари с угаснувших пожарищ отступил перед другим – тяжелым запахом разлагающихся трупов.
Несколько пожилых немцев из какой-то хозяйственной части пошли по домам собирать местных жителей на «работу».
На Калиновском огороде была вырыта огромная яма; в нее бросали друг на друга собранных со всего города, начинающих разлагаться мертвецов…
Когда среди многих живых людей появляется один мертвый, ему уделяют много внимания: его оплакивают, его убирают и наряжают, укладывают в гроб, торжественно провожают на кладбище – иногда с молитвой, иногда со знаменами и музыкой… некоторые даже бояться его…
Но когда мертвых оказывается слишком много – порою больше, чем живых – страху и почтению не остается места; покойников уже нет – есть трупы, их тащат за ноги, швыряют в ямы, стараются как-нибудь поскорее от них избавиться, чтоб они не отравляли воздух…
Когда сарай опустел, под горой трупов были обнаружены два живых человека.
– Вег!.. Нах хаузе!.. – крикнул наблюдавший за работой седой немец, показывая знаком «уходи!».
Один из живых, более сильный, смог пойти и скрыться за первым же углом, другой, раненый и истощенный, сделал несколько шагов, зашатался и упал; к нему подошел Марк Захарович Иголкин, поднял его и повел в свой дом. Немец отвернулся.
Пленные шли каждые два-три дня, все такие же голодные и измученные, их гнали без пищи, они падали без сил, их пристреливали…
Некоторые падали нарочно, притворяясь вконец обессиленными, чтоб их пристрелили и избавили от этой муки; многие пробовали бежать в кусты, огороды, развалины – их преследовали, и мало кому удавалось уйти…
И конца не было видно страшным колоннам голодной смерти…
В народе говорили, что сдалась в плен полностью армия маршала Тимошенко, но никто и ничего не знал достоверно…
Многоликая война повернулась своим самым страшным ликом…
Но в самую темную ночь привыкший глаз начинает различать предметы, у самых отъявленных негодяев бывают добрые минуты, в самом безвыходном положении человеку свойственно искать и находить выход…
Для многих обреченных нашелся выход, причем самый неожиданный.
Началось это где-то в деревне: одна из местных женщин узнала среди пленных своего мужа и бросилась к конвоирам, доказывая, что «это мой»…
Немцы отдали ей мужа.
И вот быстроногая молва, опережая медленно двигающиеся колонны, возвестила матерям и женам, что «своих» отдают…
И сотни баб встречали пленных в надежде найти мужей, сыновей, братьев; а когда своих не оказывалось, они нередко опознавали первого попавшегося и уводили домой к себе…
Некоторые конвоиры, более добросердечные, воспользовавшись каким-то мимолетным указом не слишком высого начальства, распускали по домам уроженцев той местности, через которую они проходили, и нередко под видом местных ухитрялись уйти из колонн уроженцы Сибири и Кавказа, Москвы и Дальнего Востока.
* * *
Снова шла колонна пленных.
На это раз был дождь; полураздетые, мокрые, босые пленные шлепали по холодным лужам.
Лена Соловьева не раз за эти дни слышала от соседок рассказы о том, как многие женщины выручали из плена совершенно незнакомых людей, выдавая за своих родных.
И в этот день она вышла на улицу, навстречу колонне, со смутным намерением тоже кого-нибудь выручить.
Но когда перед ней опять замелькали почерневшие лица и сверкающие голодные глаза, она растерялась: можно взять только одного, но кого выбрать из тысячи?
Некоторые пленные, как только отдалялись конвоиры, сами просили всех встречных женщин: «тетенька, сестрица, помоги – скажи, что «мой», что тебе стоит?»…
Но Лена подумала, что этих возьмут и без нее – надо спасать того, кто не просит, не набивается: таким труднее…
Но пока она раздумывала, из толпы послышался голос, показавшийся ей знакомым:
– Леночка!
Она обернулась.
Прямо к ней, поперек движения колонны бросился человек, вернее, хотел броситься: его слабость была так велика, что, изменив механическое движение вперед и свернув вбок, он чуть не упал и удержался на ногах, только ухватившись за шинель товарища; на него коршуном налетел немец с палкой.
Но Лена уже узнала пленного и, не теряя времени, подбежала к нему, крепко обняла и поцеловала, стараясь возможно ествественнее разыграть встречу с близким человеком; она почувствовала, что он, чтоб не упасть, всей тяжестью оперся на ее плечо.
Немец опустил палку.
– Дас ист майн манн, – сказала Лена твердо.
– Ди фрау канн дейч шпрехен? – улыбнулся конвоир.
– Я, я! Дас ист унзер хауз! – она показала на Ложкинский дом.
– Гут, гут!.. Аб!.. Нах хаузе! – весело крикнул немец и, послав Лене воздушный поцелуй, пошел дальше.
Под огнем завистливых взглядов его товарищей Лена оттащила обессиленного пленного на тротуар.
– Прощай!.. Теперь цел останешься!.. Повезло человеку!.. – послышались ему вдогонку голоса.
Лена ввела неожиданного гостя в свою квартиру и, закрыв дверь на щеколду, бросилась к окну, за которым слышалось резкое лающее «Аб! Аб!».
Ей хотелось теперь, чтоб колонна обреченных скорей прошла мимо; ей казалось, что, хотя один конвоир и отпустил пленного, но какой-нибудь другой, выше его чином, может ввалиться в дом и выгнать обратно или попросту пристрелить отпущенного. Но, как на зло, пленные все шли и шли, и конца им не было видно.
Наконец, хромая, держась друг за друга проковыляли последние, самые слабые – те, которым суждено было вскоре валяться на обочине дороги…
Промелькнула за окном пилотка последнего конвоира.
Тогда Лена со вздохом облегчения отвернулась от окна и взглянула на человека, которого она только что выручила.
Он сидел на самом краю большого горбатого сундука, опершись кулаками в колени, в неловкой напряженной позе, которую ему, видимо, не под силу было переменить; глаза его смотрели прямо перед собой в одну точку.
Этот невероятно худой, грязный, оборванный, обросший темной бородой, еле державшийся на ногах человек был – Николай Сергеевич Венецкий.
Лене вдруг стало неловко: она вспомнила, что по существу была с ним почти незнакома… Она тряхнула головой, стараясь отогнать эту неловкость – не все ли равно?.. Ведь другие женщины брали из колонн совершенно незнакомых людей, а комедия, разыгранная ею перед немецкими солдатами, ни к чему не обязывала.
– Я сейчас затоплю плиту, сварю картошки, – сказала она и принялась за хлопоты: сперва побежала в сарай за дровами, потом полезла под пол за картошкой, затем оказалось, что мало воды, и она пошла с ведрами к колодцу.
Только, когда в плите уже пылал огонь, а на ней стояли два чугунных котелка – поменьше с картошкой и побольше с водой для мытья, она снова подошла к своему гостю, который по-прежнему сидел на сундуке.
– Сейчас картошка сварится, вода нагреется – помоетесь и покушаете, – сказала она, чтобы как-нибудь начать разговор.
Николай медленно перевел на нее свой оцепеневший взгляд и, в первый раз после прихода в дом, пошевелился и приподнял руку.
– Простите меня, Елена Михайловна! – тихо проговорил он виноватым тоном и попытался улыбнуться. – Я вам… столько хлопот наделал… Я даже не знал, куда они нас ведут… привели в какой-то погорелый город…. я не сразу узнал его… вдруг увидел нашу стройку… льнокомбинат… и понял, что это Липня… я стал смотреть по сторонам, искать знакомых… никого не было… Я подумал, что Липня – это последняя надежда… если здесь не удасться уйти – тогда конец… А тут вы стояли на улице… я позвал… Простите меня!..
– Очень, очень хорошо сделали, что позвали! Я вас могла не узнать, – сказала Лена. – Уйти удалось, теперь надо вас переодеть, только я не знаю, во что…
– Не надо!.. Не затрудняйтесь!.. Спасибо!.. За все спасибо!.. Что не побоялись сказать немцам, что я… Больше ничего не надо!..Я постараюсь добраться домой…
Он встал, сделал два шага, пошатнулся и схватился за стену, чтоб не упасть.
Лена подбежала, подхватила его и с силой посадила опять, на этот раз на стул.
– Никуда вы не пойдете!.. Вас в этой шинели, да еще такого страшного, первый же встречный немец стащит в комендатуру… Вас надо переодеть, превратить в гражданского человека.
– Тогда… может быть, вы сможете дать знать моей жене… она принесет мне, во что переодеться… мы жили на Второй Зареченской, дом двенадцать…
– Все три Зареченские улицы почти полностью выгорели – не думаю, что ваш дом уцелел. А ваша жена, насколько я знаю, эвакуировалась еще в июле… Я сама поищу, во что вас переодеть. А пока – мыться, есть и спать!.. А там – утро вечера мудренее!
Венецкому пришлось подчиниться столь категорическому приказу своей избавительницы.
– Сразу не отмоешь всю гефангенскую грязь! – попробовал пошутить он, садясь за стол после мытья, в старых брюках Титыча, извлеченных со дна горбатого сундука, и в собственной Лениной трикотажной майке, сиреневой, с черными рукавками и воротником.
Ужин состоял из горячей вареной картошки с толченым льняным семенем: анархия изобилия в Липне давно кончилась, наступала анархия нужды и нищеты; но Николаю казалось, что он никогда в жизни не ел ничего вкуснее этой картошки….
Через час он уже крепко спал.
Лена в сумерках несколько раз подходила к спящему и вглядывалась в его исхудавшее, измученное лицо.
Этот мало знакомый человек, сегодня спасенный ею, неожиданно сделался ей особенно дорогим и близким, хотя еще накануне она даже не вспоминала о его существовании.
Потом она легла и вскоре тоже заснула.
Ночь прошла спокойно.
Утром следующего дня шинель пленника, при содействии оборотистой Паши и ее свекра Захарыча, была обменена на старый ватный пиджак и кепку.
Венецкий после картошки и спокойного сна в теплой комнате почувствовал себя гораздо крепче и решил пойти на Заречье, выяснить судьбу своей семьи и квартиры.
Лена отправилась с ним вместе, что оказалось очень кстати, так как на мосту пришлось объясняться с патрульным немцем, которому вздумалось их остановить.
– Ведь учил же я в школе немецкий язык – а хоть бы что-нибудь в голове осталось! – с досадой проговорил Венецкий, когда мост и немецкий часовой остались позади. – Что он у вас спрашивал?
– Да так, всякую ерунду!
– Нет, не еренду!.. «Кригсгефангене» – это и я понимаю, «манн» – тоже… Он догадался, что я – пленный, и вам опять пришлось меня в мужья записать?
– Ну, и записала!.. Он же не будет проверять… Лишь бы отвязался!..
Они свернули на Вторую Зареченскую.
Улица выгорела вся целиком. От дома, где раньше жил Венецкий, оставалась только печка с трубой.
Николай прошел на пожарище, обошел вокруг печки, зачем-то заглянул в черную топку, копнул ногой кучу золы, из которой торчал искривившийся остов железной кровати, и медленным шагом вернулся к своей спутнице.
– Вот и дом! – сказал он, низко опустив голову. – Не у кого даже спросить, живы ли мои…
– Пойдем в те хаты: может быть там соседи что-нибудь знают.
Лена указала рукой на три уцелевших домика в переулке.
Не успел Венецкий переступить порог первого из домиков, как его встретила маленькая толстая старушка.
– Сергеич!.. Голубчик!.. Да вы живой!.. Худой-то какой, страх глядеть!.. Садитесь!..
Это была его бывшая квартирная хозяйка Васильевна.
– Не знаете, где мои? – спросил Николай.
Васильевна вдруг смутилась.
– Уехали они… с эшелоном уехали… и мы ехали тогда с ними… только…
– Что только?
– Разбило наш эшелон бомбежкой за Коробовым… Мы-то в заднем вагоне ехали, мы целы остались… жили в деревне… а как и туда немцы пришли, мы в Липню обратно и воротились… а тут все погорело без нас… ни дома, ничего нет… хорошо еще, что Пахомовы нас пустили…
– А мои где?… Миша?…
Васильевна молчала.
– Да говорите же, не тяните! – взмолился Венецкий. – Что с ними случилось?
– Убило Мишеньку вашего, – тихо сказала старуха. – Головку ему оторвало и ручку… а сам был в синенькой рубашечке…. так тельце отдельно лежало… Такой мальчик был хороший!..
Она вытерла слезы передником.
Лицо Венецкого окаменело.
– А Валентина? – спросил он глухо и равнодушно.
– Уехала она, уехала на машине с военными… Сперва все плакала, а потом подхватила чемодан – и на машину!.. и Мишеньку хоронить не осталась… торопилась очень… боялась… мы Мишеньку уж без нее закопали…
– Спасибо, Васильевна! Прощайте!..
Он вышел на улицу. Лена, стоявшая у двери во время всего разговора, последовала за ним.
– Куда же теперь деваться? – сквозь зубы проговорил Николай.
Лена взяла его за руку.
– Идемте назад! Пока побудете у меня, а после придумаем, что делать дальше.
– Вас потянут в комендатуру за то, что вы прячете пленного!
– Чепуха! – Лена махнула рукой. – А если и потянут – я их не боюсь!.. К тому же, вы здешний гражданин и имеете все права на проживание в Липне…
Идем!
Когда они шли обратно через мост, немец приветствовал их, как старых знакомых, трудно переводимым выражением:
– Маль цайт!
* * *
Глава 8
Гражданские дела военного времени
.
По Липне прошел слух: агрономша Ленка Соловьева приняла к себе «в зятья» Венецкого.
Никто этому не удивлялся: очень многие женщины в городе и в деревнях принимали пленных «в зятья» или, вернее, в мужья.
Среди этих «зятьев» бывали люди всех национальностей и областей: сибиряки, москвичи, украинцы, грузины, татары…
В данном случае разница была только в том, что Венецкий жил в Липне еще до войны, и все знали и его самого, и его прежнюю жену.
Но знали так же, что эта жена уехала из Липни и не возвращалась, и все считали вполне в порядке вещей, что теперь у Венецкого другая жена, раз эта другая сумела его взять из колонны пленных.
У других зятьев тоже в большинстве случаев были, как говорилось, «родные» жены, а у принявших их женщин были в Красной Армии или еще где-нибудь «родные» мужья – но все это было за границей фронта, в другом мире.
В маленькой, отрезанной от всего света Липне почта не работала, газет не было, радио молчало; и что творится на свете, как развертывается война, где фронт, где русские, где немцы – никто ничего не знал.
Знали только, что фронт откатился далеко на восток, бомбежки прекратились, артиллерии не было слышно; колонны пленных тоже больше не появлялись.
Лена и Маруся не раз пробовали что-нибудь узнать у немцев, но те давали самые противоречивые сведения.
В городе ни одно предприятие не работало; торговли не было с самого июля. Люди жили тем, что копали свою и чужую картошку; у некоторых еще сохранились запасы времен первого фронта, к другим уже подбирался голод.
В двадцатых числах октября в притихшей Липне, через которую за три месяца прокатилось три фронта, наконец были сделаны первые попытки отрегулировать гражданскую жизнь.
Немцы ходили по домам и приказывали всем мужчинам явиться на собрание к комендатуре, которая помещалась в здании школы-десятилетки. Многие женщины тоже пошли, хотя их и не приглашали, некоторые – именно потому, что не приглашали, из духа противоречия.
Когда на улице перед школой собралась большая толпа, на крыльцо вышел немецкий офицер, рыжеватый блондин средних лет и среднего роста, в сопровождении чернявого парня в немецком солдатском кителе без всяких нашивок; парень оказался переводчиком.
– В городе установлена германская власть!.. Все жители должны подчиниться комендатуре!.. – немец говорил высоким резким голосом отрывистые фразы, переводчик повторял их на плохом русском языке, без всякого выражения, по-видимому, совершенно не думая о смысле слов.
– Все жители, имеющие оружие, должны немедленно сдать его в комендатуру!..Кто будет хранить оружие, будет расстрелян!.. Население должно содействовать германской армии!.. Кто окажет сопротивление германской армии, будет расстрелян!..Кто будет скрывать советских солдат, будет расстрелян!.. Кто будет скрывать евреев, будет расстрелян!..
– Вирд эршоссен, вирд эршоссен! – шепнула на ухо Лене оказавшаяся с ней рядом Маруся Макова. – Я уже вызубрила, как по-немецки «будет расстрелян»…
– Обогащаешь словарь?
– А что? Теперь время военное, как раз такое слово может понадобиться… Постой, что он говорит?
– Все жители должны явиться в комендатуру со своими документами, чтоб получить аусвайс… это… – переводчик замялся, подыскивая нужное слово. – Ну… паспорт… кто не будет иметь немецкий паспорт…
– Вирд эршоссен! – шепотом подсказала Маруся.
– … Будет расстрелян!..
– Патронов не хватит всех расстреливать! – буркнул кто-то в толпе.
– Кабы такая гроза да к ночи! – добавил местную поговорку другой.
– За паспорта взялись, а то мы уже позабыли, какие они бывают – паспорта…
Комендант и переводчик продолжали:
– Выдача паспортов начнется завтра в восемь часов утра. В городе должен быть наведен порядок… Вечером ходить по улицам воспрещается!..Кто будет ходить по улицам вечером, будет расстрелян!.. Жители должны выбрать бургомистра… Комендант спрашивает, кого вы выбираете бургомистром?
После целого града громовых указов, кончавшихся словами «будет расстрелян», этот демократический вопрос прозвучал так неожиданно, что его не сразу поняли; только, когда комендант, уже с некоторым раздражением, задал его вторично, в толпе произошло движение.
– Бургомистра?… Это старосту, значит?.. Был же Розинский… Да Розинский уехал… Все равно кого… Пан комендант, вы сами назначайте!..
– Кого вы избираете бургомистром? – в третий раз повторил комендант, в упор обращаясь к группе стариков, стоявших у самого крыльца.
Старики нерешительно топтались на месте.
– Да вот… хоть Сальников пущай будет… – сказал один из них, подталкивая к ступенькам лысого старика с красным носом.
Немец ухватился за первую же кандидатуру.
– Зальников?… Ви ист ди наме? Зальников Петер?… Яволь!.. Зальников Петер золль айн бюргермайстер зайн…
– Зальников Петер будет бургомистром, – перевел чернявый парень, сохраняя немецкое произношение фамилии и имени.
– … Бургомистр будет управлять городом; во всех вопросах он подчиняется германской комендатуре! Жители со всеми нуждами должны обращаться к бургомистру…
– Аллес! – закончил комендант и, круто повернувшись, ушел в здание школы.
Люди расходились по домам, оживленно обсуждая собрание.
– … Ну, и выбрали!.. – слышались голоса. – Это Спиридоныч-то будет городом упроавлять?… Этот науправляет!.. Он же первый пьяница!.. Жулик, каких мало!.. Хотя бы грамотный был человек, а то еле расписаться может… Какой из него староста?… Неужто получше не нашли?…
* * *
На следующее утро, еще затемно, порядочная кучка людей собралась у дверей комендатуры. Одной из первых пришла Маруся.
Этой ночью первый мороз сковал большими глыбами грязь на улицах; в воздухе порхал легенький пушистый снежок.
Дверь комендатуры была закрыта. Прошел час, медленно потянулся второй, но немцы не подавали признаков жизни.
– Вот тебе и «ахт ур ам морген», – бормотала Маруся, ежась от холода и постукивая одной о другую ногами в высоких резиновых ботиках. – А еще говорят, что немцы – «пюнктлих»…
В эту минуту из калитки выглянул какой-то немец.
– Кальт? – спросил он не то участливо, не то насмешливо.
– Кальт, кальт! – сердито передразнила его Маруся. – Варум заген: «ахт ур ам морген»?.. Бальд цен ур!..
Немец поднял руку и показал свои часы; на них было без двадцати восемь.
– Дёйче цайт! – сказал он и, повернувшись, пошел обратно во двор.
Маруся охнула.
– Вот так штука!.. Дёйче цайт!..
– Что он сказал-то? Скоро они откроют? – спросила стоявшая рядом старуха в большом сером платке.
– Он сказал: немецкое время; по немецкому времени еще нет восьми…
Ровно в восемь часов по немецкому времени, а по русскому – в десять часов утра, дверь в комендатуру открылась.
В большой комнате за загородкой, на которой была прибита дощечка «Айнганг ферботен», сидело три человека: рыжеватый комендант, немец, который говорил с Марусей у калитки, и чернявый переводчик Конрад.
У загородки выстроилась очередь.
Конрад взял у первой в очереди женщины ее паспорт, долго и внимательно его разглядывал, потом сел и начал что-то переписывать с паспорта на листочек бумаги с напечатанным на машинке текстом.
Хотя листочек был совсем маленький, Конрад возился с ним очень долго, потом разорвал его в клочки, взял второй и снова, пыхтя и сопя, без конца в нем копался; пока он отпустил первую клиентку, прошло добрых полчаса.
То же повторилось со вторым паспортом.
Комендант подошел к трудившемуся в поте лица переводчику, посмотрел на его труды, покачал головой и прекратил работу.
Все три немца отошли в глубину комнаты и о чем-то быстро и неразборчиво говорили.
Немец, подходивший утром к калитке, осмотрел очередь, и взгляд его остановился на стройной фигурке Маруси, которая стояла, небрежно облокотившись на загородку и с явной насмешкой наблюдала все происходящее.
– Эй, паненка, комм сюда! – крикнул немец и сделал ей знак войти за загородку.
– Каннст ду дёйч шрайбен? – спросил комендант, когда «паненка» без всякого стеснения вошла в огороженную немецкую территорию.
Маруся ответила утвердительно.
Тогда ее посадили за стол – переделывать Конрадову работу.
– Конрад не может писать ни по-русски, ни по-немецки! – ворчал комендант.
Это замечание было верным: Конрад, происходивший из поволжских немцев, был малограмотен на обоих языках и нарисовал на листочках такие каракули, что на них страшно было смотреть.
Маруся разглядела бланки немецких паспортов: это были маленькие, даже очень маленькие кусочки бумаги, сделанные из разрезанных плакатов. Видимо, на бумагу был дефицит.
На задней стороне этих бланков были куски рисунков, а на лицевой было напечатано на машинке: сверху – «Аусвайс», ниже графы «Наме», «Фамилиеннаме», «Геборен», «Беруф», «Адрессе»; ниже всего стояла подпись «Ортскоммандант»; графы о национальности, к удивлению Маруси, не оказалось.
– Вас ист дас «Беруф»? – осведомилась она.
Ее калиточный знакомый, которого комендант называл Гансом, достал из шкафа и вручил ей новенький пузатый словарь.
Дело пошло. Вскоре уже было выписано несколько десятков ауйвайсов.
Больше всего возни было с пунктом «Беруф» – Марусе пришлось искать в словаре плотника, печника, уборщицу и целый ряд других профессий, причем искать не по алфавиту, а по догадке, так как словарь был немецко-русский, а не русско-немецкий.
Перед обедом комендант просмотрел пачку уже готовых документов, сказал: «шён» и подписал все подряд, причем фамилию свою ставил не на строчку с наименованием должности, как принято было у русских, а сверху.
В двенадцать часов по немецкому времени Конрад объявил перерыв на два часа и довольно бесцеремонно выпроводил из комнаты человек двадцать, ожидавших очереди.
Затем он взял несколько котелков и собрался на какую-то военную кухню за обедом.
– Фюр медхен аух! – коротко бросил комендант, кивнув в сторону Маруси.
Через четверть часа вернувшийся Конрад поставил перед ней котелок с густым супом и котелочную крышку с желтым пудингом.
После обеда еще было выписано десятка три паспортов.
Маруся усердно листала взад и вперед словарь в поисках «беруфов», но все же без курьезов не обошлось.
Один старик, по фамилии Петренков, сказал, что он парикмахер; слово это звучало настолько «по-немецки», что Маруся не стала копаться в словаре, а просто написала его латинскими буквами.
Но немцы не поняли этого явно немецкого слова и стали добиваться, что оно значит; Конрада налицо не оказалось, пошли в ход словарь и мимика.
В конце концов, ауйвайс был забракован и порван, а вместо него выписан новый, в котором стояло слово происхождения явно французского: «фризёр».
Стемнело. Толпившимся в коридоре липнинским гражданам было приказано явиться на другой день.