355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лиля Энден » Изменники Родины » Текст книги (страница 10)
Изменники Родины
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:20

Текст книги "Изменники Родины"


Автор книги: Лиля Энден



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

– Дас геет нихт! – сказал он. – Это невозможно!.. В Липне нет ни лагеря, ни конвоя. Я бы рад помочь, но это запрещено.

Но в эту самую минуту в комнату ввалились два промерзшие немца, приветствовали зондерфюрера торопливым «хайлем» и быстро затараторили.

Лена мучительно-напряженно вслушивалась в их невнятную речь, силясь понять, о чем идет разговор; она слышала много отдельных знакомых слов, но не смогла уловить связи между ними.

Вдруг Шварц указал на Венецкого и произнес фразу, которую и Николай, и Лена поняли:

– Бургомистр хочет взять раненых пленных на свое попечение…

Конвойный немец быстро обернулся к Венецкому и что-то спросил; Венецкий наугал ответил утвердительно.

– Комм, комм мит, бюргермайстер!

Нахлобучив шапку и на ходу надевая шинель, Николай побежал за немцем, за ним последовали Лена и Володя.

Пленных было тысяч пять, или шесть. Они стояли на улице тесной толпой, дрожа от холода и прижимаясь друг к другу, чтоб согреться; некоторые переминались с ноги на ногу, многие, обессилев, сели прямо в снег; конвойных с ними было человек двадцать.

Заходивший к Шварцу начальник конвоя стал сортировать пленных на две группы.

– Кранк!.. Фервундет!.. Гезунд!.. гезунд!.. фервундет!.. – слышался его резкий голос, и его помощники расталкивали пленных на две группы.

– Больных оставят здесь и положат в больницу! – проговорил Венецкий умышленно громко, чтоб все пленные его слышали. – Давайте сюда всех больных, раненых и обмороженных!..

Среди пленных пошел говор.

Одни с любопытством и надеждой, другие с подозрением и неприязнью поглядывали на распоряжавшегося начальническим тоном русского человека в гражданской шапке и военной шинели без отличий, на его помощника в черном полушубке с повязкой «ОД» на рукаве, на молодую женщину в белом шерстяном вязанном платке…

Пересортировка длилась целый час. Больных и раненых оказалось более половины.

Начальник конвоя построил здоровых и отправил их дальше со своими помощниками, а сам на минутку задержался с бургомистром.

– В лагерь, в Бахметьево! – сказал он, показывая на уходящую колонну здоровых, и, понизив голос, добавил. – Я там скажу, что этих (он указал на толпу остающихся раненых), этих я перестрелял по дороге. – и для большей понятности прибавил: «Пиф-паф!»

Венецкий понимающе улыбнулся: начальник конвоя оказался человеком.

– Хайль Гитлер, бюргермайстер!

– Аллес гуте! – ответил Николай, который, приветствуя немцев, никогда из принципа не поминал Гитлера.

Колонна с конвоем ушла, а почти трехтысячная толпа больных и раненых осталась посреди холодной заснеженной Липни.

– А вы, товарищ, кто такой будете? – спросил Венецкого небольшого роста веснушчатый красноармеец с головой, повязанной грязной тряпкой. – Или, может быть, вас нельзя звать товарищем?

Венецкий широко улыбнулся.

– Звать меня можно, как угодно, а по должности я – бургомистр города.

– Куда же нас теперь денут? – полюбопытствовал другой пленный.

Бургомистр города на минуту задумался, потом развел руками.

– А я еще и сам, друзья, не придумал, куда вас девать!.. Я ведь не рассчитывал, что так удачно получится!.. Я сам был в плену, знаю, как там сладко… Ну, я и попросил коменданта, чтоб вас, раненых, оставили здесь… Но я даже не думал, что это удастся…

Он только теперь вполне представил себе, какую огромную обузу взвалил он экспромтом на свою буйную голову: он одним махом почти вдвое увеличил население разоренной, голодной Липни, и это новое население нуждалось решительно во всем: в помещении, в пище, в одежде, в уходе, в лечении и почти неспособно было ни на какую работу…

– А что вы про больницу говорили? – прохрипел весь обвязанный раненый солдат, опиравшийся на большую суковатую палку; он весь дрожал, еле держался на ногах и без этой палки, вероятно, давно бы уже свалился по дороге.

– Больницы-то у меня нет…  – начал Венецкий, но Лена перебила его.

– Как это нет? Два корпуса целы и пустые – я сама на днях видела.

– Целы? Ну, тогда оборудуем!.. У нас в обратном порядке: сперва больных достали, а потом будем делать больницу… Врачи среди вас есть?

Выступило вперед три человека.

– Будете начальниками над всей командой!.. Пошли в больницу!

* * *

Весь этот день прошел в хлопотах по устройству пленных; в это дело включились и Маруся, и Клавдия Ивановна, и Виктор Щеминский, и многие другие.

Городская больница помещалась на краю Липни, рядом с кладбищем, на берегу реки; два корпуса из четырех были разбиты и исковерканы бомбежками, а два, действительно, целы и никем не заняты.

Но в окнах этих корпусов не было ни одного стекла, пустые палаты были засыпаны снегом; кое-где по углам стояли койки, но ни одного одеяла, ни одной подушки или матраса не оказалось: все было давно растащено.

Некоторые из пленных, видя, что их конвой ушел, начали потихоньку расходиться по сторонам, заходили в дома, многим из них удалось отогреться и перекусить в квартирах жителей, некоторые остались там совсем, но большинство поплелось кучей, по инерции, туда, куда их повели. Добравшись до разоренной больницы, почти все свалились и сидели или лежали в полном бессилии.

К счастью для них, выглянуло солнце; потеплело. К тому же кто-то догадался разжечь на больничном дворе несколько костров.

Володя Белкин еще раньше, чем раненые могли дотащиться до больницы, побежал по домам и собрал целую бригаду из своих бывших товарищей по работе; они встретили раненых в больнице с топорами и пилами, вместе с ними было человек тридцать женщин с лопатами и вениками, которые добровольно, из сочувствия пленным, пришли очищать больницу от снега. Человек полтораста-двести из пленных – более крепкие – тоже взялись им помогать.

Работа закипела. К вечеру были навешены двери, забиты досками, железом, фанерой все окна, убран из помещения снег и мусор.

Хуже обстояло дело с отоплением: до войны больница имела центральное отопление и собственную котельную, единственную в Липне. Но от этой котельной оставалась только куча битого кирпича.

За организацию отопления взялся Виктор.

Взяв с собой несколько человек, он отправился к жившему на Заречье недалеко от больницы слесарю Буянову.

Матвей Иванович Буянов до войны работал на обозостроительном заводе, а при немцах служил в Баранковской полиции. После падения Баранкова он взял у Венецкого патент на изготовление железных печек и труб и занялся мирным честным трудом.

– Иваныч, сколько у тебя готовых печек? – без всяких приветствий и предисловий спросил Виктор, распахивая дверь большой комнаты, превращенной в мастерскую.

Хозяин замялся.

– Да вот… все…  – он указал на угол, где у него лежала готовая продукция.

– Раз, две, три… восемь штук!.. Маловато!.. Но на сегодня и это хорошо; завтра еще сделаешь штук десять… Забирайте печки, ребята!

– Куда, куда, Виктор Степаныч?!. Это же на заказ сделано… Мне люди уже заплатили!..

Буянов растопырил руки и пытался загородить свои изделия собственным телом, но Виктор бесцеремонно отодвинул его в сторону.

– «Куда, куда!» – передразнил он Буянова. – Не кудахчи! В больницу, для пленных, для раненых – вот куда!. Ты тут дома в тепле сидишь, а они, целая колонна, на дворе мерзнут!.. А ты еще жалеешь!.. Жмот!..

– Я же работал, и железо собирал! – горячился слесарь. – Разве это легко? Железо-то теперь под снегом, его и не найдешь… Кто же мне заплатит?

– Венецкому говори! Если ты стоишь того, чтоб тебе платить – он заплатит, а не стоишь – и так печки отдашь!..

Плоды трудов Буянова уже были вынесены на улицу.

– А как же мои заказчики?… Степаныч! Не могу я печки отдать – их люди ждут!..

– Подождут твои заказчики! – уже с крыльца хладнокровно отозвался Виктор, поправляя на плече винтовку.

Через час из заколоченных и еще не заколоченных окон больницы высунулись железные трубы, и из них повалил густой дым. По палатам начало распространяться тепло, и раненые потянулись от костров под крышу.

Но поместить под крышу и обогреть все это множество народа было только половиной дела: надо было еще их накормить.

Как только Венецкий убедился, что работа по уборке и оборудованию корпусов пошла полным ходом, он оставил за главного начальника Володю, а сам вернулся в комендатуру и вызвал к себе Егоренкова.

– Здравствуйте, Сергеич! Денек-то сегодня какой хороший! – проговорил, входя в кабинет бургомистра, владелец липнинского «ресторана».

– Здравствуй, Федор Семеныч! Денек хороший, а дело у меня к тебе еще лучше!

– Какое же дело?

– Ты в плену был?

Егоренков удивился.

– В плену? А как же!.. Был… чуть с голоду не подох… хорошо, что нас через свои места повели, так что удалось удрать…

– Сегодня ты пленных видел?

– А неужели ж?.. Конечно, видел!.. Думали мы, что уже все, что их гнать не будут, а тут – на тебе!.. снова…

– Они остаются в Липне! – перебил его бургомистр. – Помещаем их в больнице… Вот тебе требования: получишь на пекарне весь готовый хлеб, а на мельнице еще триста килограмм муки; остальное достанешь сам! И всех пленных мне сегодня накормить!

Егоренков отшатнулся.

– Сегреич!.. Да что вы говорите?!.. Чем же я накормлю такую прорву?!..

– Если захочешь – найдешь, чем накормить!

Венецкий поднялся со стула, стоял, выпрямившись во весь рост, смотрел владельцу чайной прямо в глаза и чуть заметно насмешливо улыбался.

Егоренков хотел было еще что-то возразить, но вдруг раздумал, махнул рукой и рассмеялся.

– Ладно, Сергеич, накормлю! Сейчас своим бабам скажу, чтоб на всю армию баланду варили!

– Вот так-то лучше! – усмехнулся бургомистр.

– А хитер же ты, Сергеич! – сказал бывший продавец. – Первым делом – «был ты в плену?»… Ну, я пошел, значит, организовывать кормежку.

– Счастливо!

Когда солнце уже заходило, к больнице подъехало более десятка саней, принадлежавших помольщикам, постоянным клиентам чайной; на этих санях Егоренков привез хлеб и «баланду» в кадушках и молочных бидонах.

Володя, взявший на себя обязанности главного раздатчика, придирчиво попробовал «баланду»: она была еще горячая, в ней плавали ржаные клецки и кусочки картошки и капусты, была она посолена и заправлена толченым льняным семенем, и по военному времени оказалась вполне съедобной.

Егоренков задание бургомистра выполнил добросовестно.

В комендатуре в этот день из русских сотрудниц сидела только одна Лидия Пузенкова; она тоже сходила на улицу, поглядела на пленных, поахала над их участью, а потом вернулась в канцелярию и прочно уселась на своем стуле.

Все прочие занялись сбором по городу одежды, белья, постельных принадлежностей и всего, что нужно было для оборудования госпиталя.

Анна Григорьевна Макова собственноручно притащила в больницу большой узел, и многие другие с радостью давали для раненых, что могли.

Но очень много оказалось и таких людей, которые отказывались дать хотя бы тряпку под предлогом, что у них самих ничего нет; эти люди жаловались на голод, на тяжелую жизнь, и в числе их были некоторые, про кого весь город знал, что у них-то как раз есть очень много своего и чужого имущества.

Казалось, что собрано очень много, но когда к вечеру все собрали вместе, то вышло, что всего этого в сравнении с количеством пленных было ничтожно мало.

– Если даже все белье разрезать на бинты – не хватит, чтоб всем нашим раненым сделать настоящую перевязку, – сказал принимавший вещи пленный врач.

А на что положить раненых? Чем накрыть все эти кучи людей, которые лежали вповалку на полу у конфискованных Виктором печек и пока больше ничего не требовали: больные, измученные, они рады были и тому, что их никто не гонит дальше и не колотит палками.

Счастливая догадка пришла в голову Марусе.

– Лен! – воскликнула она и распахнула дверь. – Смотрите, сколько льна! Его же можно использовать для постелей раненым.

Рядом с больницей, около сгоревшего льнозавода, с довоенного времени стояли нетронутыми громадные скирды льна.

Вскоре пол во всех палатах был устлан льном, на него уложили раненых и укрыли их тем же льном. Собранное белье решили целиком использовать для приготовления бинтов.

Несколько сот человек с самыми тяжелыми ранами перевязали, остальных из-за темноты отложили на завтра.

Бургомистр распорядился, чтоб на следующий день с утра, специально для пленных, затопили на днях восстановленную городскую баню.

Поздно ночью закончились хлопоты по устройству раненых. Никто в городе в этот вечер не думал об оккупационном законе – не ходить по улицам после наступления темноты.

Когда Венецкий в три часа ночи, наконец, вытянулся на своей жесткой койке, он долго не мог заснуть, несмотря на усталость после хлопотливого дня; в первый раз после начала войны ему было так хорошо и радостно; хотелось смеяться, петь, рассказывать всему свету, как удалось сегодня сделать большое и хорошее дело.

Глава 12
Советская поповна

Венецкий, по горло занятый делами и хлопотами по восстановлению города, не замечал, что Лена, помимо своих продразверсток и прочих агрономических дел, с увлечением занимается чем-то еще, и был очень удивлен, когда однажды дома, будучи с ним вдвоем, она подала ему большой исписанный лист бумаги, где под текстом красовалось более двух сотен подписей.

Это было заявление от имени верующих города Липни и окрестных деревень о восстановлении и открытии в Липне Воскресенской церкви, которая перед войной была зерновым складом; от бомбежек церковь почти не пострадала.

В верхнем углу листа была пометка на немецком языке: «Я разрешаю! Ортскоммандант Шварц».

Венецкий бегло прочитал заявление и поднял на Лену несколько удивленные глаза.

– Хорошо! – сказал он. – Можно будет и этим когда-нибудь заняться… Но почему эти люди сами не принесли мне свое заявление, а действуют через тебя?

– Посмотри внимательнее! – сказала Лена строго.

Он посмотрел и только тут заметил, что заявление было написано рукою самой Лены, и на первом месте стояла ее собственная подпись.

– Похоже, что именно ты больше всех хлопочешь об открытии церкви? – с улыбкой произнес Николай.

В ответ на это Лена неожиданно рассмеялась.

– Эх, ты, Николай Сергеич, бургомистр липнинский! Да где же твои глаза? Столько времени ты живешь со мной вместе, люди меня твоей женой величают, а ничего-то ты про меня не знаешь!

– Постой, постой!.. Я слыхал, что Маруся тебя иногда почему-то поповной называет… Я считал, что это просто шутка… В чем тут дело?

– А в том дело, что я и есть самая настоящая поповна, только не такая, как были до революции, а советская поповна: я дочь человека, который был священником не тогда, когда духовенство в почете было, а при советской власти, который всю жизнь был вне закона, был лишенцем, который погиб в ссылке, но свою веру не продал!

Николай не узнавал свою Лену: она уже не смеялась, теперь ее побледневшее лицо со сверкающими глазами напомнило ему лицо боярыни Морозовой с Суриковской картины, репродукция с которой висела у нее в комнате.

Да, по-видимому, она была права: несмотря на два с лишним месяца совместной жизни, он знал ее также мало, как в ту ночь, когда ее задержали во время военной игры и привели к нему, к «начальнику штаба».

Николай Венецкий вырос в семье неверующих родителей; но будучи человеком с собственной головой на плечах и с собственными мнениями, он считал, что следует уважать чужие убеждения и верования, что советская власть перегибает палку, разоряя церкви и преследуя служителей религии; считал также, что Христос как историческая личность, безусловно, существовал, и без него не могло бы существовать христианство. Но само христианство было таким же чуждым его сознанию, как поклонение Зевсу Олимпийскому или Амону-Ра.

Ему никогда не приходило в голову, что Лена, его друг, его названная жена, жившая с ним вместе, делившая с ним все радости и горести его бургомистровской доли, Лена, к которой он с каждым днем все больше и больше привязывался – эта самая Лена может принадлежать к числу последователей чуждой ему и мало понятной религии.

Он никогда не замечал, чтоб она молилась или крестилась, а на висевшую в углу икону Божией Матери обращал так же мало внимания, как и на остальные украшения стен: на вышивки, одна из которых изображала букет роз, другая – букет ивандамарий, а третья – сидящую на ветке жар-птицу с золотистым хвостом, на репродукции с картин «Над вечным покоем» и «Грачи прилетели» и с той самой «Боярыни Морозовой», на которую она вдруг сделалась так поразительно похожа…

Он даже не знал, принадлежат ли эти вещи Лене или остались от прежних хозяев.

– Да! Больше всех об открытии церкви забочусь именно я! – властно проговорила Лена и в ее голосе прозвучали новые, металлические ноты, которых он ранее не слышал. – И заняться этим надо не «когда-нибудь», а немедленно, чтоб на Рождество начать служение.

В эту ночь они не ложились спать.

В темной комнате, освещенной только робкими лучами луны, проникавшими через маленькие форточные шибки, да розовыми бликами от топившейся железной печурки, они сидели и говорили всю ночь, говорили о том, что оба хранили в тайне долгие годы, о чем никогда никому не рассказывали…

* * *

Нелегким было детство Лены.

Начало всему положил справедливый и мудрый закон об отделении церкви от государства.

Когда русская церковь потеряла свое привилегированное положение и одновременно освободилась от множества совершенно ей не подходящих гражданских обязанностей, значительная часть потомственного, кастового духовенства побежала прочь, как крысы с тонущего корабля, и поспешно перелицевалась на гражданский лад.

Но, вопреки ожиданиям многих, корабль, с которого они бежали, не потонул: на место трусов и дезертиров пришла новая сила.

На место тех, кто сан духовный унаследовал от отца, деда и прадеда, пришли люди не поповского рода, люди с молодыми горячими сердцами и свркающими верой глазами, со звучными голосами и страстной любовью к Богу, к церкви, к богослужению.

Они пришли – и приняли достоинство тех, кто оказался слабым и малодушным, пришли – и завладели клиросом и алтарем и, не уместившись в тесных загородках, вышли на середину храмов, увлекая за собой предстоящих и молящихся, стирая границы между алтарем, клиросом и народом.

Бурные послереволюционные двадцатые годы были годами небывалого духовного расцвета русской церкви, годами расцвета народных добровольческих хоров, в которых пели стар и млад, родители и дети, и которые не могли уместиться за загородками прежних клиросов.

В двадцатом году в Днепровске был рукоположен в священнический сан один из самых энергичных местных деятелей народного церковного движения Михаил Степанович Соловьев.

Было ему в ту пору всего двадцать шесть лет; за месяц перед хиротонией он обвенчался с одной из многочисленных девушек – певчих народного хора. Звали ее Ниной, и казалась она тогда Михаилу лучше всех, красивее всех, и он уверен был, что она пойдет с ним вместе тернистым путем евангельской проповеди и, может быть, если придется, примет вместе с ним мученический венец за свою веру.

Шли годы.

Церковь и церковников притесняли все более. Было не отделение церкви от государства, а систематическое преследование.

Был основан союз воинствующих безбожников. Были сорваны с икон все драгоценности. Упали на землю и замолкли колокола. С каждым годом росли астрономические цифры церковных налогов.

Потом пошли по улицам антирелигиозные карнавалы с карикатурами на попов, хотя оригиналы этих попов, мздоимцев и пьяниц, давно уже удрали из ставшего невыгодным поповского звания, и нередко сами находились среди участников карнавалов.

Наконец, стали одну за другой закрывать и разорять церкви, одного за другим арестовывать священнослужителей – тех, кого еще не сломили ни лишенчество, ни налоги, ни клевета, ни издевательства…

Маленькая Лена научилась церковному пению, едва научившись говорить.

Церковь, освещенная огоньками восковых свечей, глядящая ласковыми ликами икон, звенящая голосами поющих – была самым светлым, самым радостным воспоминанием ее детских дней.

Ей шел восьмой год.

На всю жизнь, во всех подробностях запомнилась ей тревожная, бессонная ночь, когда пришли люди, которых в среде ее семьи и знакомых называли «гепеушниками», перевернули все в квартире вверх дном и увели отца.

Запомнила она и тюремные ворота, около которых они с матерью много раз, в толпе других людей, долгими часами стояли с передачей…

Когда они пришли туда в последний раз, передачу у них не приняли и сообщили, что Михаил Соловьев уже выслан на далекий север.

Прошел еще месяц, и их любимая церковь, где служил перед арестом отец Михаил, где пели в хоре Нина и маленькая Лена, была закрыта….

И девочка ничего не спрашивала, не плакала – она только смотрела большими расширенными глазами, удивительно похожими на глаза отца, – и молчала.

С этих дней она перестала быть веселым, доверчивым ребенком, она научилась молчать, научилась скрывать свои мысли и чувства.

Нина Васильевна горевала, плакала, искала сочувствия, а на глазах восьмилетней Лены с той самой ночи, когда ее отец ушел вместе с «гепеушниками», никто ни разу не видел слез.

Вскоре Нина Васильевна с дочерью переехала из Днепровска в Родославль, где у ее матери был собственный дом.

Лена никогда раньше не видела свою бабушку, которая была очень недовольна замужеством дочери со священником, и в письмах не раз упрекала Нину за то, что она не может заставить мужа бросить «поповство» и заняться чем-нибудь повыгоднее.

Сама бабушка Надежда Фроловна, высокая, толстая старуха с громким густым голосом и властным характером, ходила по большим праздникам к обедне, молилась по пяти минут утром и вечером, крестилась перед едой и считала величайшим грехом пришить пуговицу или зачинить дырку в праздничный день.

Но церковь и молитвы она считала своей, старушечьей привилегией и авторитетно заявляла, что молодежи в церкви делать нечего, потому что не такое теперь время, а грехи замолить они успеют, когда состарятся.

Лене бабушка не понравилась, и старуха тоже невзлюбила внучку.

– Испортили девчонку! – ворчала она. – Хмурая какая-то, неприветливая, смотрит, как бык… ни поиграть, ни посмеяться… другая бы небось приласкалась к матери да к бабке, а она все молчит… бык и есть…

Но ни воркотня старухи, ни прозвище «бык» не могли заставить суровую девочку стать веселой и ласковой.

В первый же день приезда бабушка в разговоре с Ниной назвала Михаила дураком и прибавила:» Не горюй – это к лучшему, что его посадили: ты хоть теперь поживешь по-человечески, а то он и себе, и тебе жизнь испортил»…

Лена ждала, что ее мать ответит на эти слова с возмущением, но не дождалась этого ответа: Нина, которая в Днепровске так горевала и плакала о своем любимом муже, здесь в Родославле слова возразить не смела властной старуху, более того – она стала ей поддакивать…

Но с внучкой у Надежды Фроловны нашла коса на камень: девочка не пустила ее в свое сердце.

Когда дело касалось домашнего хозяйства, Лена молча, беспрекословно слушалась бабушку: она полола огород, чистила картошку, мыла посуду, убирала комнаты, кормила кур и гусей, но никогда ни о чем не просила бабушку и старалась с ней не разговаривать, так что даже не особенно-то чуткая Надежда Фроловна чувствовала, что между ней и внучкой стоит ледяная стена отчуждения.

– Идол бесчувственный! – ворчала она на девочку.

Но Лена далеко не была бесчувственной.

Нелюбовь нелюбимой бабушки трогала ее мало; но она стала замечать, что мать тоже от нее отдаляется, тоже чаще и чаще оказывается по ту сторону ледяной стены и перестает понимать свою дочь.

Девочка потеряла отца – сразу, одним страшным ударом. Теперь она теряла мать – постепенно, день за днем, по мере того, как та все более и более подпадала под влияние старухи.

Слабохарактерной оказалась красивая Нина! – когда она жила с Михаилом, она подчинялась его воле – воле сильного человека, а когда его около нее не стало, она целиком подчинилась воле своей матери, с детства привычной воле, а собственной воли у нее не было.

Не прошло и года после переезда в Родославль, как в большой, добротный, окруженный фруктовым садом дом Надежды Фроловны зачастил один гость.

Звали его Андреем Петровичем, это был еще молодой человек, небольшого роста, быстрый, ловкий, франтоватый, очень высого мнения о своей наружности и прочих своих достоинствах.

Бабушка к нему благоволила; она говорила, что это человек, который умеет жить, что он добился хорошего места, хорошо зарабатывает и еще лучше прирабатывает.

А Лена возненавидела этого гостя всей душой с тех пор, как заметила, что он оказывает знаки внимания его матери.

Особенно усилилась эта ненависть после того, как Андрей Петрович на именинах бабушки напился пьян с все любезничал с Ниной, а та не могла дать никакого отпора его нахальным приставаниям; бабушка тоже была навеселе и подзадоривала его.

Из отрывочных фраз Лена поняла, что этот противный человек хочет жениться на ее матери.

На другой день между Надеждой Фроловной и Ниной был большой разговор: старуха настаивала, чтоб ее дочь согласилась на брак с Андреем Петровичем.

– Это же твое счастье!.. Как ты не понимаешь?! – доказывала она. – Это же настоящий человек! Он все, что надо, тебе из-под земли достанет!.. со всеми знаком, все его уважают, всегда у него деньги есть!.. А что иногда выпьет, так мужчине без этого нельзя…

– Мама!.. Но ведь я же замужем! – слабо защищалась Нина.

– «Замужем»!.. Тоже еще сказала: «замужем»!.. Муж в лагерях, неизвестно, вернется или нет, а ты тут по нему сохнуть будешь!.. Жизнь свою губить!.. Давно уже тебе надо было с ним кончать!.. Что ты от него хорошего видела? Чуть не голодала… Лишенкой стала через него… Разведись!

Развод в те годы был прост, и вскоре в концентрационный лагерь был послан документ о разводе Нины Васильевны с заключенным лишенцем – мужем.

В доме Надежды Фроловны справили свадьбу.

Всю ночь горланили на этой свадьбе пьяные гости, и всю эту холодную осеннюю ночь в углу чердака рыдала одинокая девочка; она так и заснула на чердаке, свернувшись клубком посреди всякого старого хлама, а когда утром проснулась – у нее зуб на зуб не попадал от холода.

Лена наотрез отказалась звать отчима отцом; она называла его «Андрей Петрович», иногда, сквозь зубы «дядя Андрюша», но чаще всего никак не называла – тут уж и уговоры матери, и воркотня бабушки были бессильны.

Отчим тоже невзлюбил упрямую девочку, наградил ее прозвищем «поповна» и очень любил дразнить ее, рассказывая всевозможные гадости о попах.

Лена смотрела исподлобья и все упорнее и упорнее молчала; иногда по целой неделе никто дома не слыхал ее голоса.

Это время она очень много читала: перечитала почти всю школьную библиотеку и довольно большую библиотеку бабушкиных квартирантов, гд ебыло немало книг совсем не для детского возраста. Книги были для нее большой радостью и поддержкой.

В школе, куда Лену приняли сразу в третий класс, она училась лучше всех: у нее были блестящие способности, исключительная память и не менее исключительное упорство. Заданий «отсюда-досюда» она не признавала; каждый учебник, попадавший ей в руки, она прочитывала от доски до доски, во всех направлениях, с таким же интересом, как самую увлекательную беллетристику; поэтому объяснения учителей никогда не были для нее новостью.

Около нее всегда толпились отстающие и неспособные, которым она помогала, но настоящих, задушевных подруг у нее в школе не было: слишком был далек ее духовный мир от непритязательных интересов сверстниц.

Но ни в школе, ни дома никто не знал, что у этой молчаливой девочки была своя радость, свое счастье, своя тайна, которой она ни с кем, даже с матерью, не делилась: она снова пела на церковном клиросе – не в большой городской церкви, где пел по нотам платный хор, и куда ходила к обедне по большим праздникам бабушка, а в загородной, маленькой, кладбищенской церковке, где пели любители, принявшие девочку в свою среду.

На этом клиросе появились у нее первые подруги – Катя и Наташа; с этими взрослыми девушками у нее было гораздо больше общего, чем с ровесницами.

С ними она не была молчаливой и замкнутой, напротив, много говорила, вознаграждая себя за домашнее молчальничество.

Дома об этом не подозревали: она никогда не молилась и не крестилась в присутствии родных, и даже нарочно, из противоречия ханжеской религиозности бабушки, к великому негодованию последней постоянно занималась по праздникам рукоделием.

Однажды к хозяйственной Надежде Фроловне пришла одна маленькая старушка – покупать гусиные яйца.

Старушка эта жила недалеко от кладбища, ходила в кладбищенскую церковь и знала Лену в лицо.

– Деточка! Вот ты где живешь? – воскликнула она, увидев маленькую певчую. – И ты так далеко ходишь?

– Это внучка моя! – сказала Надежда Фроловна, еще не зная, в чем дело.

– Так-так, внученька ваша!.. А я-то все думала: чья это девочка, так молится, так поет хорошо, голосок такой хороший… Мы все, старушки, на нее глядим и радуемся!.. Время теперь такое, знаете, молодежь-то все безбожники, комсомольцы, а она на клиросе поет, ни одной службы не пропускает…

Бабушка молчала, пораженная этой новостью, внучка тоже, но простодушная гостья ничего не приметила и продолжала:

– Только что же ты все к нам, в кладбищенскую ходишь? Тебе в Никольскую было бы ближе ходить…

Лена ответила, что в Никольской певчие платные, поют по нотам, и ей петь не разрешат.

– Так-так!.. Правильно… А я вот не люблю нотного пенья… Лучше по-простому, как у нас… Далеко же тебе ходить!.. Ну, ничего, деточка, Господь с тобой, помолись за меня!..

У бабушки хватило выдержки не высказать перед гостьей ни удивления, ни гнева при этом неожиданном открытии, но когда посетительница ушла, унося с собой полтора десятка гусиных яиц и осыпая благословениями Лену, – тут-то Надежда Фроловна и разбушевалась.

– А ну, иди сюда! – разнесся по дому и по двору ее мощный голос, и в нем слышны были раскаты приближающегося шторма. – Иди сюда, негодница! Ты это что еще затеяла?… На кладбище, на клиросе, значит, поешь? Певчая?

Лена молча утвердительно кивнула головой.

– Ах, ты, дрянь!..То-то ее все дома нет!.. Воскресенье – уходит, вечером – уходит!.. А у кого ты спрашивалась?… Кто тебе разрешил?… Мы думаем – она в школе, а она на клиросе!.. Певчая тоже нашлась! Без нее на клиросе не обойдутся!.. Уроки смотреть надо, а не клирос!..Это нам, старухам, надо грехи замаливать, а тебе нечего делать в церкви!..

На пороге показался Андрей Петрович; бабушка кинулась к нему жаловаться на внучку.

– Этого еще не хватало! – сказал отчим. – Я же в партию подал заявление… Если узнают, что эта паршивка петь в церкви вздумала, мне партии не видать как своих ушей… Чтоб больше туда ни ногой! – обратился он к падчерице. – Если еще раз пойдешь на кладбище – отдеру ремнем!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю