Текст книги "Изменники Родины"
Автор книги: Лиля Энден
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
На переезде он стал и облокотился на шлагбаум.
Ждать долго не пришлось: вскоре послышался гудок, и показался приближающийся поезд…
….Паровоз, зеленый пассажирский вагон и целый ряд грязно-красных теплушек… Тот самый… Он шел еще не очень быстро.
Здесь было только две линии рельсов, и поезд прошел около самого шлагбаума.
… Третий вагон…
Сквозь маленькое зарешеченное окошечко смотрело бледное, исхудавшее лицо Сергея Александровича.
Николай замахал рукой.
– … Коля!.. Не верь!.. Это все неправда!.. – сквозь стук колес донесся до него голос отца.
Вот о чем больше всего думал отец!.. А сын и сам знал, что это неправда.
Он пошел домой.
На востоке поднималось солнце. Из черного репродуктора на высоком столбе послыщался бой московских часов, которые на один час отставали от Сабуровского времени; зетем полилась песня, звучная, бодрая, радостная, знакомая…
– «Широка страна моя родная!»…
Николай любил эту песню, которой начинался день советской страны. Его голос по высоте и тембру подходил к голосу исполнявшего ее артиста, и он всегда по утрам подпевал репродуктору:
«Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!»…
Почему же теперь ему стало так тяжело дышать? Почему прекрасные, родные слова любимой песни вдруг зазвучали ложью?…
* * *
Вернувшись домой, Николай Венецкий застал там управдома, который принес распоряжение немедленно освободить квартиру, в которой они жили более десяти лет; на нее уже был выдан ордер семье какого-то нового начальника.
– Моя мать больна! – доказывал Николай. – Куда же она пойдет, если она не встает с постели?
– Мы ничего не знаем!
Раньше Венецкий всегда смеялся над этой фразой, которую многие не слишком умные люди произносили торжественно, будто гордясь, что они ничего не знают – теперь эта глупая фраза встречала его всюду, куда бы он не обращался, и он ее возненавидел от всей души.
После того, как рухнули надежды на оправдание и освобождение Сергея Александровича, Екатерине Павловне стало еще гораздо хуже, и ее положили в больницу.
Николай поселился зайцем у одного из своих школьных товарищей и навлек на него штраф в тридцать рублей.
В прописке, хотя бы временной, ему отказали, срок его отпуска давно кончился; на письмо, посланное им в Белоярск с сообщением о задержке, не было никакого ответа.
Он хотел взять мать с собой в Белоярск, но пока она в таком тяжелом состоянии, он не мог уехать и жил между небом и землей.
Оштрафованный товарищ сделал прозрачный намек о возможности второго штрафа, и Николай стал ночевать в сарае, где были свалены вещи. Сарай этот тоже уже не раз предлагалось освободить.
Знакомые, которые были такими любезными и гостеприимными до того, как Сергей Александрович был объявлен врагом народа, теперь очень тяготились, если его сын просил приюта хотя бы на одну ночь, и он предпочитал замерзать в сарае, чем просить этого приюта.
Наконец, появилась надежда: больной стало значительно лучше.
Утром следующего дня Николай шел в больницу и строил про себя планы отъезда из опротивевшего ему Сабурова.
Пожилая медсестра, уже знавшая всю их историю, вышла к нему навстречу и знаком отозвала его в сторону; лицо ее было сурово и печально.
– Придется вам прямо всю правду сказать! – проговорила она. – Вы – мужчина, должны держать себя в руках…
– Что случилось? Маме опять хуже стало?
– Она ночью скончалась.
* * *
Наспех хоронил Николай Венецкий свою горячо любимую мать, наспех продал за четверть цены часть вещей; остальное пришлось бросить. С собой он взял только два чемодана, куда уложил вещи и книги, особенно дорогие, как память.
Вскоре он уже сходил с поезда на станции Белоярск. На работе его встретили с удивлением: большинство считало, что он совсем уволился; на его месте работал другой человек.
Директор, узнав, что беглец появился, поспешно вызвал его к себе.
Пожилой полный человек сидел в большом кресле, на самом краешке, нервно шевелил руками, вертел карандаш и, по всей видимости, чувствовал себя очень неловко.
– Вот вы приехали… – начал он нерешительно. – Вам ведь отпуск только на две недели давали… А вы…
– Я знаю!.. Я виноват, Петр Васильевич! – заговорил Венецкий. – Я не мог приехать раньше: я хотел привезти мать, но она заболела, лежала в больнице…
– Вы ее привезли сюда? – в голосе Петра Васильевича прозвучало что-то вроде испуга.
– Она умерла.
Директор вздохнул с облегчением.
– Так вы приехали один?.. Это хорошо… Видите ли, есть обстоятельства… Вам уже у нас не придется работать…
Николай вскочил.
– Но почему же?.. Я не мог приехать раньше!.. Поймите!..
– Я понимаю!.. Ваше положение трудное, но я ничем не могу помочь… Мы, конечно, могли бы придраться к прогулу и уволить вас… Но зачем же так делать? Тем более, что дело-то вовсе не в прогуле… Лучше всего, подавайте заявление по собственному желанию… Я вам советую…
Бесцветные глаза директора смотрели на молодого инженера почти умоляюще; Венецкий начал понимать.
– Значит, вы боитесь?
Но Петр Васильевич поспешно прервал его.
– Я же вам помочь хочу!.. Конечно, дети за родителей не отвечают, и все такое… Но мне дали указание, чтоб вы у нас не работали…
– Вот оно что!..
Ну, и длинные руки у товарища Кирюхина и компании. Венецкий тут же, на директорском столе, написал заявление; кроме заголовка и подписи, в нем было только три слова:
«Прошу меня уволить».
Прибавлять какие-нибудь объяснения он счел излишним. Ему в тот же день выдали полный расчет.
* * *
Получив расчет, Николай пришел в свою казенную квартиру, которую ему уже и здесь предложили освободить, сел и задумался.
Рука его почти бессознательно раскрыла привезенный им с собой том Лермонтова, тот самый, где на полях «Измаил-бея» рукой его матери были написаны слова: «он в тюрьме», немного отступя «Обыск», еще отступя «Ничего не знаю»…
Слова эти почти наползали на лермонтовские строки
«По мне отчизна наша там,
Где любят нас, где верят нам!..»
… На его отчизне ему больше не верят, его больше не любят!..
Когда Николай Венецкий был сыном видного партийного работника, его жизнь шла прямо вперед, без сучка и задоринки, как хорошо налаженный механизм…
Единственные неприятности, которые у него были, происходили от его неудачной женитьбы, а в остальном…
После окончания школы перед ним без скрипа распахнулись двери московского вуза, в который безнадежно мечтали попасть многие его сверстники, но для них места не хватило, хотя они не хуже его сдали экзамены…
Он получал стипендию, хотя особенно в ней не нуждался, его повсюду выбирали и выдвигали, ему предоставили широкий выбор места работы, и в далекий Белоярск он поехал добровольно; на работе его тоже выдвигали, премировали, считали ударником, стахановцем…
И он привык быть в числе первых и лучших и считал, что это в порядке вещей: он способный, дельный и честный человек, хорошо работает, и его за это ценят, любят, хвалят и премируют….
Теперь он тоже может хорошо работать, не хуже, чем в прошлом году, даже лучше, потому что у него больше опыта, но тем не менее ему указали на дверь, в виде особого снисхождения уволив «по собственному желанию».
Он сын врага народа, сын вредителя!..
Раньше в обиходном русском языке и слов-то таких не было! Были просто враги, или лично чьи-нибудь враги, были просто вредные люди…
В новое издание энциклопедического словаря русского языка, вероятно, будут включены эти два новых слова, при звуке которых люди испуганно оглядываются и замолкают…
… «Отчизна наша там,
Где любят нас, где верят нам!»…
Где ты, отчизна? Почему ты перестала любить и верить?!..
* * *
Несколько дней безработный инженер Николай Сергеевич Венецкий занимался в Белоярске, как недавно в Сабурове, распродажей за четверть цены своего имущества.
Однажды, в холодный зимний день, он зашел на вокзал. Он походил по залу, прочел расписание поездов, цены на билеты, правила движения, потом купил в привокзальном киоске газету, сел и развернул ее.
На задней странице оказалось объявление:
Тресту «Днепропромстрой» требуются инженеры и техники-строители для работ на периферии.
Обращаться: город Днепровск, Советская 72, трест Днепропромстрой, отдел кадров.
Венецкий встал, подошел к предварительной кассе и взял билет в город Днепровск, на противоположный конец Советского Союза.
В Днепровске не стали допытываться причины его приезда и сразу предложили работу на начинающемся строительстве льнокомбината в Липне.
Николай согласился сразу: Липня так Липня! – это название не говорило ему ровно ничего, а куда-то надо было деваться.
– Вы едете в Липню? – полюбопытствовал какой-то молодой человек из числа сотрудников треста. – Зачем вы согласились ехать в такую дыру? Можно же устроиться здесь, в Днепровске.
Венецкий ничего не ответил.
Оформляя документы, начальник отдела кадров дал ему для заполнения небольшую анкету.
Николай стал привычно вписывать в знакомые графы знакомые слова: имя, отчество, фамилия, год рождения, образование…
Вдруг его рука с пером замерла в воздухе. «Партийность»!..
Раньше он всегда с гордостью писал в этой графе «член ВЛКСМ» и надеялся, что вскоре с еще большей гордостью напишет «член ВКП-б»… Комсомольский билет, снятый с учета в Белоярске, был у него в кармане… Но комсомольский возраст у него уже кончился…
Он минуту помедлили, потом обмакнул перо в чернила и первый раз в жизни, четким почерком, гораздо более четким, чем все остальное, написал в этой графе непривычное слово:
«Беспартийный».
* * *
– И ты так ничего и не узнал про отца? – спросила Лена, когда Николай закончил свой рассказ.
– Перед самой войной узнал. Я писал запросы несколько раз и не получал никакого ответа… А тут уже в сорок первом написал на авось, и мне прислали сообщение, что он умер от туберкулеза… Откуда у него взялся туберкулез?… Может быть, просто убили…
Оба помолчали. Потом Лена задала еще один вопрос:
– А как же Валентина? Знала она про все это?
– Валентина?.. Что ты!.. Она и понятия не имела… Мы с ней тогда были в разводе…
– Разве ты с ней разводился?
– Ну, надо и это рассказывать со всеми подробностями! – усмехнулся Николай. – Мы с ней поженились в Москве, в институте; я тогда был на последнем курсе, а она только на первом… Когда меня назначили в Белоярск, она бросила учиться и поехала со мной… Миша родился в Белоярске… Ну, а потом… мы с ней рассорились..
– Из-за ревности?
– Ну, да, в основном, конечно, из-за ревности… Да, вообще, разные мы с ней были люди, плохо понимали друг друга… Она тогда уехала в Москву, поселилась у тетки, хотела опять поступить учиться, но ее не приняли, потому что она слишком много пропустила… Тогда она пошла работать продавщицей; прописали ее на шесть месяцев, а потом отказали продлить прописку, и пришлось ей из Москвы уехать… Она и приехала опять ко мне, только уже не в Белоярск, а в Липню. Ей я сказал только, что мои отец и мать умерли… Если бы она узнала правду, она бы от меня сбежала за тридевять земель!.. – добавил он насмешливо. – Я рад был, что ее в то время со мной не было: мне и так было достаточно тяжело!
– А ты думаешь, что она еще добавила бы тяжести? – спросила Лена.
– Да, безусловно! Она не из тех людей, которые моугт помочь в трудную минуту.
Он опять помолчал, потом сказал:
– Вот тебя мне тогда, действительно, не хватало!
Робкая ласка слышалась в его голосе, глаза сияли теплым светом; Лена рассмеялась.
– Да, пожалуй, тогда мой опыт был бы тебе полезен!.. Мы, церковники, всю жизнь были вне закона, мы были к этому привычны… А вам, которые жили в почете, которые верили в непогрешимую справедливость советской власти – вам, конечно, было еще тяжелей!.. Жаль, что мы тогда еще знакомы не были!.. А знаешь что, господин бургомистр, нам с тобой сегодня спать не придется: уже утро!..
В этот же день начались восстановительные работы в Воскресенской церкви.
Глава 14
Вдали от фронта
Перед самым Рождеством в Липнинский Крайсландвирт приехал еще один зондерфюрер – молодой человек, не старше тридцати лет, высокий, статный, красивый, с пышными золотисто-белокурыми волосами.
В противоположность «гоноровым немцам, сиотревшим на местное население свысока, он первым долгом приветствовал русских сотрудников русским словом «здравствуйте» и заговорил с ними, мешая немецкие слова с исковерканными русскими, с такой приветливой улыбкой, что очаровал всех.
За десять минут знакомства он расспросил всех, как кого зовут и кто чем занимается, Сообщил, что его зовут Эрвин, что он тоже будет работать в Липне, и еще целую кучу разных разностей.
Когда Раудер прервал этот оживленный разговор и позвал вновь прибывшего в свои аппартаменты, всем казалось, что они уже давным давно хорошо знают этого симпатичного немца.
– Какой красавец! – со вздохом восторга прощебетала Лидия, когда за немцами закрылась дверь.
– Это я понимаю – мужчина! – не менее восторженно отозвалась Фруза Катковская, подпиравшая печку в канцелярии в ожидании платы за принесенное ею выстиранное белье.
– И не по фамилии назвался, а по имени – Эрвин… Он, видно, очень хороший! – сказала Таня.
– Хорошего человека сразу видать! – подтвердила Клавдия Ивановна.
Маруся Макова, которая всех и всегда умела достать своим острым язычком, на этот раз почему-то ничего не сказала.
* * *
Под вечер шестого января 1942-го года, а по старому стилю двадцать четвертого декабря 1941-го года, над заснеженной Липней зазвонил колокол, дребезжащий, надтреснутый; говорили, что прежде этот колокол висел на станции Липня у входа в вокзал.
Усилия Елены Михайловны Соловьевой увенчались успехом: в Воскресенской церкви совершалось первое богослужение.
Когда начали звонить ко всенощной, Венецкий был еще на работе.
Он прислушался, подошел к окну и открыл форточку: теперь разносившийся в морозном воздухе звон был слышен гораздо явственней.
Он не спеша оделся, вышел и медленным шагом направился к этому новому предприятию, которое сегодня начинало работать в его владениях.
Около разбитой бомбежками ограды в несколько рядов стояли сани: это съехалось на открытие церкви множество народа из соседних деревень.
Полутемная церковь была полным полна, но перед хозяином города, которого уже знал в лицо без малого весь район, толпа расступилась, и он беспрепятственно прошел вперед.
Высокие окна церкви были забиты досками, посередине топилась печка из бензиновой бочки работы Буянова; стены были наспех побелены, а с нескольких картин на этих стенах смыта побелка тех времен, когда церковь была зерновым складом.
На дощатом некрашенном иконостасе висело десятка два собранных по городу икон разных размеров. Обращала на себя внимание одна большая икона Божией Матери: когда-то она была разрублена надвое; теперь обе половинки соединили вместе, но между ними в верхней части осталась щель шириной сантиметра два, рассекавшая плечо младенца и руку Богоматери.
Женский голос, отчетливый, звучный, бархатный и до боли знакомый поразил слух Венецкого; этот голос читал непривычные, незнакомые слова на полупонятном языке – том самом, на котором тысячу лет назад разговаривали наши славянские предки; и манера читать нараспев, звучно оттягивая конец каждой фразы, тоже была непривычной, но чтение это было таким красивым, таким выразительным, столько огня и страсти вкладывала в него чтица, что непонятное делалось понятным, чужое – родным и близким…
Николай посмотрел на клирос: одинокая свечка в руке читавшей женщины озаряла ее лицо трепетным розоватым светом… Лена!..
Но такой вдохновенной, такой яркой, такой прекрасной он ее еще никогда не видел!.. Новая, еще неизвестная ему Лена стояла на клиросе полуразрушенной церкви, все уголки которой заполнял ее звучный, властный голос…
– Боярыня Морозова! – снова мелькнуло в голове Николая, как в тот день, когда она впервые заговорила с ним о церкви.
И, как бы в ответ на эту мысль, голос Лены вдруг взвился ввысь, зазвенел, загремел еще сильнее, еще вдохновленнее:
– С нами Бог, разумейте, языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!
И на эти слова ответил клирос, а за ним и вся церковь:
– Яко с нами Бог!
А голос звенел и звенел:
– Услышите до последних земли!
– Могучие покоряйтеся!
– Аще бо паки возможете, и паки побеждени будете!
– И иже аще совет совещаваете, разорит Господь!
И на каждый призыв отвечал многоголосый хор:
– Яко с нами Бог!
И вдруг никогда не веривший в Бога, никогда не молившийся Николай Венецкий с удивлением поймал себя на том, что он тоже поет, тоже повторяет эти слова:
– Яко с нами Бог!..
Пенье окончилось. Лена продолжала вести дальше свой певучий рассказ на древнем языке.
Венецкий почувствовал, что кто-то тихонько дернул его за рукав; он оглянулся: рядом с ним стояла Маруся.
– Вот ведь артистка! – с восхищением прошептала она, указывая глазами на Лену. – Молодец наша поповна!.. Это настоящее искусство – так читать!.. Я сейчас тоже туда пойду: она меня немного подучила…
Николаю стало не по себе: оказывается, Лена учила церковному пенью Марусю, делилась с ней своими церковными делами и заботами, а к нему, к самому близкому человеку – она во всем, что касалось церкви, обращалась только как к бургомистру…
– А вы-то чего здесь стоите, в публике? – продолжала Маруся. – Идемте туда!..
– Я ведь ничего не знаю! – смущенно пробормотал он.
– Вот слова! Мы с ней все, что будут петь, на машинке перепечатали.
И она вытащила из кармана свернутые в трубочку бумаги.
– Идем! – и она увлекла Венецкого за собой по направлению к клиросу.
– Опоздали, Сергеич! – услышал он за своей спиной и, обернувшись, увидел Виктора.
– И ты здесь?
– А как же я буду вдруг молчать, когда люди поют? – вопросом на вопрос ответил Витька, также вертя в руках какие-то бумаги.
Но, кроме таких новичков, на клиросе стояло немало людей, которые не нуждались в шпаргалках.
В самой глубине стоял грузный, лохматый человек в полушубке, певший громовым басом; приглядевшись, Венецкий узнал в нем Прохора Гнутова.
Лена опустила часослов и стала на пальцах отсчитывать сорок раз «Господи помилуй» и при этом слегка обернулась.
Ее глаза встретились с глазами Николая, и она улыбнулась ему такой лучезарной и радостной улыбкой, что он понял, что его приход сюда был для нее лучшим праздничным подарком.
Казалось, какая-то невидимая стена между ними зашаталась и рухнула…
– Она меня любит, любит! – стучало сердце Николая, и он стоял с певчими и пел «по печатному» на языке праотцов песнопения Рождественского праздника, и на душе у него был праздник…
Маруся пела с большим увлечением, а в перерывах высовывалась с клироса и разглядывала народ.
В церкви было темно. Негде было достать свечей и масла, так что на весь храм горело пять лампад да несколько восковых и стеариновых свечей у иконы праздника.
Но все же и при этом освещении зоркие глаза Маруси различили у противоположной стены высокую фигуру в немецкой шинели, офицерские погоны и золотистые волосы.
Эрвин, новый зондерфюрер!..
Эрвин ее тоже заметил.
Он выстоял всю всенощную, с интересом наблюдая служение, а когда, наконец, народ хлынул к двери, он остановил Марусю.
– Ви ист дер файертаг хойте? – спросил он.
– Вайнахт! – ответила удивленная этим вопросом Маруся.
– Абер вайнахт ист шон форбай!
Пришлось Марусе растолковывать любопытному немцу, что «форбай» – немецкое Рождество, а русское еще только начинается.
– Но почему же вы не объявили, что завтра праздник? – воскликнул Эрвин. – Если завтра русское Рождество, русские не должны работать! Я договорюсь с Раудером.
И договорился. Следующий день, хотя и с опозданием, был объявлен нерабочим. А за опоздание влетело бургомистру.
– Так тебе и надо: получил выговор? – поддразнила его Лена после возвращения из церкви, от праздничной обедни.
С этими словами она подала на стол, кроме обычной картофельной похлебки, еще праздничный десерт: кулагу из ржаной муки, которую ее научила делать соседка Паша, и печеные бураки, которые в голодное время казались очень похожими на печеные груши.
– Не беда! По такому выговору жить можно! Особенно, когда в утешение кормят такими вкусными вещами! – отпарировал Николай, уплетая рождественское угощение.
* * *
Эрвин, устроив выходной день на русское Рождество, на этом не успокоился.
Свое, немецкое Рождество по новому стилю, ему в этом году, из-за переездов с места на место, отпраздновать не удалось, и он очень досадовал, что ему не сказали заранее, когда бывает русский Вайнахт, чтобы устроить елку и вечер.
В конце концов, решили сделать елку четырнадцатого января, в честь русского Нового года.
Начались приготовления. Главными распорядителями этой затеи были Маруся Макова, Виктор Щеминский и, конечно, больше всех – новый зондерфюрер Эрвин Гроссфельд.
Шварц совершенно не говорил по-русски, и вообще не владел никакими языками, кроме своего родного немецкого; но он умел внимательно и серьезно слушать и хорошо понимал все запутанные и безграмотные объяснения своих русских служащих.
Раудер, свободно и правильно говоривший на польском языке, понимал по-русски чуть ли не все, но никогда не произносил ни одного русского слова, потому что боялся наделать ошибок и попасть в смешное положение.
Эрвин же, напротив, совершенно не имел ложного самолюбия и ничуть не опасался подорвать свой комендантский авторитет. Он при всяком удобном случае вытряхивал весь свой, уже не маленький, запас русских слов, перевирал их немилосердно, добавлял, где не хватало, польские, немецкие и даже французские слова, связывал все это тяжеловесной немецкой грамматикой, смешил всех и сам смеялся громче всех.
В конечном результате, все друг друга понимали и все были довольны.
Он не любил своей фамилии и всем рекомендовался по имени и, хотя пробыл он в Липне считанное число дней, уже все в городе знали его в лицо и знали, что он – Эрвин.
Для участия в вечере Маруся сумела собрать почти половину довоенного хорового кружка из дома культуры, петь они могли почти без подготовки.
Правда, репертуар пришлось сильно урезать: специфически-советские песни, восхвалявшие советскую власть, коммунизм и Сталина, петь было неудобно; пришлось выбирать нейтральные песни. В программу включили: «Мой костер», «Распрягайте хлопцы коней», «И кто его знает», «Дайте в руки мне гармонь», «Любушку-голубушку» и, конечно, неизбежного «Стеньку Разина».
Наряду с хором коренных липнинцев собрался почти экспромтом второй хор – из пленных, из тех самых пленных, которых месяц тому назад, раненых и обмороженных, оставили в Липне.
Теперь в больнице находилась всего третья часть первоначальных пациентов: многие умерли от ран, от истощения, от невозможности оказать им такую помощь, какая была необходима; но остальные, несмотря на холод, лезший в забитые досками окна, на дым от железных печек, на постели и одеяла из льна, на голодный паек, который им выделял голодный город – быстро поправлялись.
Раудер, узнав об оставленных в Липне пленных, сперва рассердился, но Шварц сумел его уговорить, и пленных не только не потревожили, но даже, по распоряжению того же Раудера, привезли для них из Дементьева несколько автомашин ржи и ячменя.
Липня привыкла к своим пленным; многие из них, будучи уроженцами самых отделенных мест, получили у покровительствовавшего им бургомистра красивые, стандартные справочки, напечатанные Клавдией Ивановной, удостоверявшие, что эти люди являются «жителями города Липни Днепровской области» и покладистые коменданты, прекпасно знавшие, что это липа, всем им выдали немецкие паспорта.
И люди осели в приютившем их маленьком, разоренном городе и окрестных деревнях, промышляли самой разнообразной работой, многие «пристали в зятья» и обзавелись семьями.
Очень многие, поправившись и окрепнув, вообще исчезли в неизвестном направлении; их никто не искал.
Из числа этих людей Венецкому удалось, наконец, пополнить состав своей полиции; на должность шеф-полицая, вакантную с самого дня казни Баранкова, он сагитировал пойти бывшего лейтенанта советской армии, молодого черноглазого украинца Ивана Остаповича Вышняченко, славного парня, на которого можно было надеяться, что он никогда не употребит своей власти во вред населению.
* * *
Тихим морозным вечером в здании комендатуры ярко сияли окна; все забыли, что по законам военного времени их полагается завешивать; война отошла куда-то в сторону; Липня, обособленная от всего мира, жила спокойной жизнью, строилась, восстанавливалась…
Запрет ходить по вечерам отпал сам собой. В этот вечер в большом зале школы № 1, а ныне Ортскомендатуры, собралась почти вся молодежь города, да и пожилых людей пришло немало.
Пришли даже такие люди, которые в мирное время никогда не посещали подобных развлечений, потому что одно дело было – вечера танцев, которые устраивались каждый выходной, а то и чаще, и совсем другое дело – «бал», после того, как целые полгода ни о чем таком не слыхали и не думали.
Наряду со старожилами немало было в зале и новых граждан города – пленных и беженцев. А перед самым началом вечера приехало человек десять каких-то немцев, знакомых липнинского начальства.
Посередине зала стояла огромная елка, достигавшая верхушкой до потолка и разукрашенная непомерно большими электрическими лампочками, тряпочными бантиками, картинками, выразанными из плакатов, фольгой от пайкового немецкого сыра и прочими неожиданными предметами, которых в мирное время никто бы на елку не повесил.
Бургомистр города, «губернатор», «мэр», «городничий», как его в шутку называли друзья, Николай Сергеевич Венецкий пришел на новогодний вечер, когда зал был уже полон.
Сегодня он был в особенном, торжественно-приподнятом настроении: этот праздник являлся как бы итогом всей его деятельности, своего рода отчетом перед людьми и перед самим собой во всем, что было сделано за недолгое время его работы в должности начальника города.
А сделано было немало: и город, и деревни строились, лесничий Крайсландвирта Науменков не успевал выписывать лес на постройку новых хат. Уже работало шесть мельниц – одна в городе и пять – в районе, два маслозавода – в Липне и в Коробове, МТС, электростанция, пекарня, магазин, лесопилка, чайная Егоренкова, баня, валеночная, кожевенная, часовая мастерские, парикмахерская «фризера» Петренкова…
Открылась церковь, создание рук Лены, его любимой Лены… Уже три воскресенья подряд собирался базар, малолюдный и малотоварный, жалкий, упорно нежелающий признавать денег, торгующий на хлеб и соль – но, все-таки, базар!.. По всему району уже налажено было распределение продуктов…
И в каждом деле была большая или меньшая доля его участия, его работы, его души…
Высокий, статный, сегодня особенно красивый в новом костюме, который ему очень хорошо сшил из перекрашенного военного сукна сосед-портной Марк Захарович, – бургомистр всем бросался в глаза… Он был хозяином праздника, хозяином города…
И он приветливо и весело отвечал на веселые и дружественные приветствия гостей, смотрел на них блестящими глазами, на принараженных, праздничных… Это были его гости, его люди, для которых он работал и жил, и все они казались ему сегодня такими хорошими, добрыми, красивыми…
И лучше всех, красивее всех была его любовь, его лучший друг, его названная жена, его Лена!..
Она надела сегодня какое-то красивое, васильково-синее платье, которого он у нее никогда не видел, и была такая светлая, радостная, прекрасная, лучше всех в мире!..
В зал вошли немцы, хозяева и гости, по толпе собравшихся прошел легкий гул; Эрвин и один из приезжих при входе сказали по-русски: «здравствуйте», остальные поздоровались по-немецки, но Гитлера не помянул ни один.
Зато это постарался сделать Завьяловский староста Лисенков: он поспешил подойти поближе, поклониться пониже и выкрикнул высоким фальцетом:
– Хай Гитлер!
Ответом был ледяной взгляд Раудера.
В общем шуме возглас Лисенкова потонул, и мало кто этот случай заметил и запомнил.
Эрвин щелкнул выключателем, и разом ярко вспыхнули на елке все разнокалиберные лампочки. Соловьем запела в руках Виктора Щеминского гармонь…
Бал начался.
Эрвин оглянулся кругом и, увидев на другом конце комнаты светлую шелковую кофточку Маруси, пошел к ней через весь зал, через толпу гостей, она заметила это движение, встретила его взгляд и почти побежала ему навстречу, со сверкающими глазами, с вьющимися по плечам темными кудрями, перехваченными темно-розовой лентой, с радостной счастливой улыбкой, веселая, быстрая, яркая…
Любители танцев не заставили себя ждать: весь зал закружился в веселом вальсе.
Сперва многие женщины, по местной провинциальной моде, принялись танцевать друг с другом, но немцы энергично запротестовали, и вскоре ни одной пары «шерочка с машерочкой» не осталось.
Гармонь пела, люди кружились, лица у них были веселые, оживленные…
Как будто не было никакой войны, бомбежек, пожаров, голода… И откуда только взялось в разоренной захолустной Липне столько молодежи, такой нарядной, красивой, веселой?… Казалось, даже до войны никогда не было так хорошо и весело!..
Или все это только казалось?…
Николай Сергеевич стоял, смотрел на танцующих и ожидал, что вот-вот мимо него пронесется знакомое васильковое платье, но его почему-то не было…
Он оглянулся: Лена сидела у стены на скамейке.
– Леночка! Что же ты не танцуешь! Пойдем!
– Да ведь я же не умею!.. Я никогда не танцевала… Я даже не различаю, как в каком танце полагается ногами ворочать…
– Лена!.. Ну вот, еще выдумала!.. Сегодня все умеют!.. Пойдем!.. Ты меня обидишь, если не пойдешь!..
Она посмотрела ему в глаза, потом засмеялась и махнула рукой.
– Ну, идем, если тебе охота таскать такой куль с мукой, как я!.. Только, если ноги тебе оттопчу – не обижайся!
Лена, в самом деле, танцами совершенно не интересовалась и, за исключением нескольких шуточных попыток в техникуме, никогда не танцевала; но на куль с мукой она совсем не походила: она была легкая, сильная, с прекрасным чувством ритма и «таскать» ее совсем не надо было.
Окружающие видели, что Венецкий танцует с «собственной женой» и, конечно, не подозревали, как дороги ему были эти минуты, когда он имел право обнять стройный стан любимой, сжать ее руку… Ведь дома он никогда себе этого не позволял…
Красивым перебором гармони Виктор закончил вальс.
– Зачем же ты говорила, что не умеешь? Ведь это неправда! – тихо проговорил Николай, все еще сжиамя пальцы Лены в своих; ему жаль было их выпустить…
– Что вы тут шепчетесь? Дома не управились налюбезничаться? – раздался около них насмешливый голос Маруси. – Аленушка! Идем петь!.. Да и бургомистра своего тащи – у него голос хороший, а ревновать его сейчас некому…
Маруся намекала на довоенное прошлое, когда она завербовала молодого льнокомбинатского инженера в свои самодеятельные кружки; но тут приехала Валентина Федоровна и так ревновала, горевала и скандалила, что ему пришлось отказаться.