355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Сычева » Уже и больные замуж повыходили » Текст книги (страница 7)
Уже и больные замуж повыходили
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:49

Текст книги "Уже и больные замуж повыходили"


Автор книги: Лидия Сычева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

– Пойду приготовлю что-нибудь.

Он согласно кивнул. Повеселевшая, она гремела на кухне тарелками.

...Мишка еще некоторое время сидел на краю тахты и задумчиво чесал рукой затылок.

Осень в Москве

Вот что было осенью – на Университетском проспекте два крепких мужика кидали деревянными лопатами листья в тракторную тележку. Еще было небо, голубее Индийского океана, еще мог бы Пушкин написать «в багрец и золото одетые леса», еще в полдень можно было ходить в распахнутой куртке, не опасаясь за здоровье; а два дюжих мужика, беззлобно чертыхаясь, гонялись за легкими листьями по новому черному тротуару. Трактор беззлобно урчал и фыркал вкусным синим дымом, солнце высушивало остатки случайных дождевых капель, и пестрым потоком двигались люди по дальним бульварам. Я пожалела, что не стала художником и некому оставить картин; что забросила науки и не совершила открытий; что с прилежанием прочитала много скучных книг, а не было и нет никакого намека на философию... Но пожалела так, без горечи. Мне надо было спешить, а я радостно наблюдала за погрузкой листьев. Счастье мое росло и накапливалось где-то рядом, пока без меня, знать я этого не могла (все же не философ я и не ученый), но... Почему же таким отзывчивым и обнаженным стало сердце? Эолова арфа. Оно пело и звучало от ветра и цвета, человека и слова, синего тракторного дыма и облетевших осиновых крон на Университетском проспекте. Право, если бы я была поэтом, стихи бы у меня рождались каждый день. Стихи были необходимы, как эти непослушные листья, как мужики-рабочие, кормильцы своих горластых семей, как я, наконец, пусть на меня никто и не обращал внимания и, может быть, не очень-то ждали там, куда я иду. Но почему-то я угадала совершенно точно – центр мира сейчас не там, где включены микрофоны и мигают вспышки дорогих фотоаппаратов; и не там, где колышется и вздрагивает от взрывов земля; и даже не там, где на высоких хирургических столах в крови и крике рождаются дети, а здесь, на Университетском проспекте, где я удивленными глазами смотрю на жизнь. Так точно и сразу я угадывала редко...

В октябре я познакомилась с Андреем Дубининым. Андрей – музыкант. Он высокий, стройный, у него густые, аккуратно подстриженные волосы, изрядно украшенные сединой. Костюм по фигуре, сорочка свежая, галстук завязан привычно (я-то до сих пор не научилась это делать!). Руки ухоженные, как и полагается музыкантам, есть обручальное кольцо – светится как новенькое. Последнее время у Андрея много работы, суеты, лицом даже потемнел, и, если присмотреться, видно, что щека порезана – спешил, брился. Андрей доверчивый, ну совершенно как ребенок! Может, потому, что сейчас так много работы? Смотрит рассеянно. «Как дела, Андрей?» – весело спрашиваю я. «Ничего, хорошо». – А сам думает про свое, спешит. Я порадовалась за Андрея и за его счастье.

Вот в чем было дело – старая моя жизнь облетала и осыпалась как листья на московских бульварах. Наверно, это было красиво со стороны, да я и сама вечерами теперь просиживала по несколько часов у зеркала, удивляясь себе и недоумевая. Ощущения были новые – кем я была все эти годы? Вечнозеленой елкой, фальшиво радовавшейся Новому году? Или мертвым цветком, памятником японскому искусству составления букетов? Листья осыпались, и я смотрела на себя немного со стороны и недоверчиво – неужели смогу жить по-другому? С беззащитными ветвями в месяцы мороза и холода, чтобы потом ожить, удивить и порадовать других?! А впрочем, не очень-то я и боялась!

Промаявшись ночь беспокойным сном, я просыпалась рано и тихо вспоминала прошедшее лето. Утро – ясное, чистое, с еще не набравшей силу голубизной неба, с солнцем, обещающим полуденный зной, но пока лишь щедро просеявшим сквозь решето дрожащего воздуха острые яркие лучи. Или вечер – белый, светлый, молочный; туман мягко разливается в яблоневом саду, а в небе слабо мерцают три звезды, и цикады слаженно стрекочут бесконечную симфонию лета. Где-то Волга, и уже почти не видно другого берега...

 
Волга-Волга, речка, ноченьки без сна,
Как тебя увижу, на душе весна, –
 

это я мурлыкаю, кажется не совсем точно, и готовлю простой салат – основное блюдо ужина – в большой миске с дымчато-голубыми краями. Еще можно рассмотреть в густоте вечера ярко-красные дольки спелых, тугих помидоров, нежные ломтики огурцов, сочные, напитанные солнцем полоски болгарского перца, сиреневые кольца репчатого лука. Художник-неудачник чах в творческих муках в отсутствие достойной натуры, а я щедро лила прозрачное и пахучее подсолнечное масло; и так, слегка, разбрасывала крупную соль – необлагороженные алмазы. Я наконец-то твердо решила жить, не признавая чудес. А чудо было в том, что сегодня еще ничего не произошло, а завтра все может измениться, что из одного ствола вырастает много веток, и все важные; что слово может перевернуть жизнь; и что мир можно украсить, и даже, наверное, нужно.

Ну вот... Вдруг мне стукнуло – то, что я делаю молочными вечерами недалеко от Волги и что помогает накормить, умиротворить и порадовать мою семью, – нужно всем.И был сентябрь. Первые листья полетели. «Все салаты придуманы до вас», – твердили мне на работе. Ладно. Я доверчиво пробовала готовить бычьи хвосты по-аргентински, тортильяс из лапши, радшничи, пирожное тюнь, кислый каббес, вассершпатцен и гамбургский суп из угря. Меня мутило: от кухонного чада, бронзового шеф-повара и потери вкуса. Я перестала есть совсем, и вот тогда зазвучала эолова арфа, откликаясь на ветер, на слово и никому не заметные колебания воздуха от потери разноцветных листьев, потрясенных ночными холодами.

Я возвращалась домой с работы, как обычно, на метро. И арфа, удивленная моим страданием, кричала и пела в вагоне; все цепенели. Вагон ехал, качался. Внешне я выглядела как всегда.

«Послушай, что бы ни случилось, надо жить». – Я шла по кафельно-мраморному выходу из метро, и чуть подвыпивший мужичок из вагона решительно взял меня за локоть. Он был совсем не похож на Андрея Дубинина, которого я повстречала позже, – костюм на мужичке был помят, галстук отсутствовал, и слегка поредевшие волосы подстрижены кое-как. Но мне все равно было стыдно перед мужичком за свой горестный вид. Нет у меня никакой беды, кроме бессилия. Надо ли из-за этого мучиться?

На улице было светло, хотя по часам поздно, я торопилась в магазин – мужу было наплевать на мои гастрономические мучения, и он законно хотел мяса. «Постой еще, – уговаривал меня мужичок по имени Илья, – хочешь, я поделюсь с тобой морским окунем? Только головы не выбрасывай, слышишь? Свари уху». Я бессовестно взяла у него три большие рыбины в его же, кстати, пакете, и оправдаться сейчас могу тем, что да, действительно ничего не выбросила...

И зарядили дожди! Черт возьми, я ведь не умею писать стихи, я всего лишь скромная кухарка с огромной фабрики-кухни, и кто мне подскажет, можно ли рифмовать «меня» с «Австралия»?

 
Летят с осины листья – быстро, грустно,
Прохожим не до них, не до меня,
И дождь косой и серый в это утро,
А где-то далеко – Австралия...
 

Все теплые острова были уже так далеко от меня, но, честно говоря, теперь я в них и не нуждалась. Это очень старые строчки и, если откровенно, не мои. Жизнь на острове стала невозможной – мне нужен был целый мир. И еще – зонт. Я уже два дня ходила с целлофановым пакетом на голове, шокируя прохожих.

Любовь, конечно, не уничтожает всякие неприятности, например дождь, но под нее всегда можно спрятаться. Я полюбила продавца зонтов с первого взгляда.

Продавец зонтов сидел в своей лавке скучный-скучный. Он посмотрел на меня, отвел глаза в сторону и, сдерживая вздох, вежливо спросил:

– Как дела?

И тут со мной случился листопад. Такое красивое происшествие, когда в абсолютной тишине и безветрии падают листья, массово и торжественно. Без внешних видимых причин, по внутреннему неоткрытому закону. Я бухнула мимо приличий и своих первоначальных намерений:– Да бог с ними, с делами. Я так по тебе соскучилась! – начинала я как-то скучно, а закончила честно, даже весело.

Продавец посмотрел чумно и, как мне показалось, затравленно.

– Послушай, – мучительно начал он, – а ты чувствовала, как я по тебе скучал?!

Я чувствовала другое – мягкий-мягкий ковер из опавших листьев, и по ним можно бегать, прыгать, футболить ногой, собирать и разбрасывать букеты, сгребать, жечь, сбрасывать в компостные ямы! Что моя жизнь? Крутой горячий бульон, спасение больным и тяжелораненым. А если вы слишком здоровы – я счастлива за вас! Кушайте пиццу или харчо.

– Да! – храбро сказала я.

И мы закрыли лавку на замок.

Кто кого перепечалит

«Уеду, – решила Настя. – Вот возьму и уеду!» Тут ей стало жалко себя, и она заплакала. Слезы лились беззвучно – горькие размышления настигли ее в автобусе, и Настя старалась не причинять неудобств окружающим. Людям и так доставалось – зима, рост цен, в транспорте не топят, по телевизору показывают стрессы, а тут она со своими печалями. Настя пожалела пассажиров, но ей сразу же пришло в голову, как она одинока со своей бедой в общем несчастье, и она заплакала еще горше и еще беззвучней. А вчера она удивлялась другому: жизнь становится все страшнее, а любовь ее – все сильнее. Слово «любовь» стало нравиться ей необычайно, она твердила его про себя на разные лады, не уставая, и все радовалась своему чувству, так не похожему на те, что описывают в книгах или представляют на сцене.

Теперь, в их глупой, ничтожной размолвке, она острее ценила и понимала то, с чем, казалось ей, придется расстаться навсегда. Настя старалась всхлипывать потише, и от того, что горе ее не имело никаких материальных причин – никто не умер, не заболел, ничего не сгорело и не потерялось, – от этого ей было еще больней.

«Уеду», – сказала она вслух и подумала: пусть он потоскует о ней, пусть попечалится, пусть поскучает. И тут же застыдилась своей обиды: нет, ей вовсе не хочется, чтобы он страдал, тем более из-за нее. Зачем тогда любовь – чтобы вредить друг другу? Просто ей нужно уехать, чтобы оставить на перроне в чужом городе эгоистичную, капризную, плаксивую Настю. Она вернется совсем другой – весело будет бежать на свидание, радостно целовать своего Борю, расспросит его, как он жил, что думал...

Настя работала в отделе статистики Минсельхоза. На службу она, будучи в расстроенных чувствах, слегка опоздала.

– Пастухова! – окликнул ее в коридоре начальник отдела Ряхин, отличавшийся хамскими замашками в общении.

– Слушаю, Ряхин! – срезала его Настя.

– Ты, это, – опешил начальник, – зайди ко мне.

– Переоденусь и приду к тебе, – отомстила ему Настя и гордо пошла по середине коридора. Но сапоги ее стучали уныло, и сердце ныло, и в глазах стыла тоска, такая, что бывает у брошенных детей или обиженных животных.Что ей какой-то там Ряхин! Она чувствовала, что с каждой минутой размолвки жизнь ее рушится, теряет смысл; пусть и раньше ее дни состояли из маленьких дел – стирки, готовки, ходьбы по магазинам, писанины на работе, проверки уроков у сына, болтовни с подругами, но за явным, обыденным существованием пряталась их любовь – тайная, веселая, безоглядная; она давала счастье и силу – вот уже целый год Настя жила как завороженная, и все беды быта, работы казались ей пустяками, ерундой. Каждую минуту она помнила о своей любви, иногда ей чудилось, что она стоит на вершине высокой-высокой горы и видит то, что почти никому не доступно. И чем больше открывала она свое чувство, тем ничтожнее представлялись ей людские пересуды, разговоры об отношениях мужчин и женщин. Огромная, невысказанная тайна не тяготила ее, напротив, она заполняла внутреннюю пустоту, которую Настя чувствовала в себе прежде. Оттого, что любила она искренне, светло, она теперь легко видела ложь в людях, и чужая нечестность часто причиняла ей боль. Теперешняя размолвка казалась ей фальшивой нотой, вкравшейся в их отношения; такой тихой, едва слышной ноткой, способной погубить всю мелодию; и от страха за свою красивую, необыкновенную любовь Настя снова заплакала.

Все же надо было идти к Ряхину, и она насухо вытерла глаза большим, похожим на полотенце носовым платком. А еще вчера платочек у нее был маленький, кружевной и кокетливый.

Она пришла к Ряхину и села напротив, через стол.

Начальник опасливо посмотрел на Настю и решил не пользоваться местоимениями.– Надо ехать в Белгород. Срочно. Сегодня, крайний срок – завтра. Проверить птицефабрику.

Настя перепугалась: вот ведь как бывает – пожелаешь что-нибудь хорошее, ни за что не сбудется, о плохом только подумаешь – пожалуйста. Нет, ей никак невозможно ехать! Но по отчужденному виду Ряхина, и по приготовленному командировочному удостоверению на столе, и по стечению обстоятельств последних суток было ясно, что дело решенное. Рассеянно слушала она инструкции и все думала: как проще, естественней объяснить Боре свой отъезд?

Погруженная в эти мысли, она автоматически, не глядя на диск, набрала телефонный номер.

– Да, – ответил Боря, и ей показалось, что голос его грустней, чем обычно.

– Я уезжаю, – заторопилась она. – Меня посылают в Белгород, на два или три дня. – Голос у Насти предательски дрогнул, она держалась из последних сил, ей хотелось плакать по-настоящему, громко, с рыданиями, потому что не было уже сил скрывать горе, которое давило ее.

Боря все это почувствовал и сказал строго:

– Поезжай. – И добавил, успокаивая ее, нежно: – Ну чего ты, все у нас хорошо. Пока.

– Да, все хорошо, – пролепетала она почти неслышно и положила трубку.

Она закрылась от коллег на ключ и, наконец, дала волю слезам. Наплакавшись до горькой, изнуряющей пустоты, так что уже ни о чем не думалось и ничего не хотелось, она отправилась домой – собираться на вечерний поезд.

К своей первой командировке она готовилась три дня, потом сборы ужались до суток, потом – до нескольких часов, теперь ей было достаточно двадцати минут, чтобы уложить привычный набор вещей в дорожную сумку. Настя слонялась по комнатам, и все валилось у нее из рук.

– Мам, гостинчик привезешь? – Миша ходил вслед в нервном возбуждении и теребил ее за юбку. Настя знала, что сын боялся ее отъездов. «Мне снился страшный сон, – признался он однажды. – Будто ты уезжаешь в командировку».

Она обняла его за плечи, посадила рядом с собой на диван.

– Привезу обязательно. Толстую белгородскую куру, игрушку и что-нибудь вкусненькое. А ты будь молодцом и слушайся папу. – Ей было тепло и спокойно рядом с Мишей, но тут же она поймала себя на мысли: никто никого не может заменить. И не Миша должен быть ей защитой, а она ему. Но лишившись уверенности в своей любви, Настя с горечью почувствовала, что и родственные связи ее становятся менее значимыми. Привычка без счастья – ужасна. Жизнь без любви – смертельна.

Муж разговаривал с ней сегодня мало. Она позвала его обедать, у самой аппетита не было. Внимательно смотрела она на его хорошо знакомые, но чужие руки, на густой ежик волос; все в нем она знала. Его пристрастия, вкусы, словечки, жесты, размеры обуви и одежды стали частью ее внешней жизни, как, допустим, шоссе под окном, и она не могла повлиять на то, чтобы дорога исчезла, не шумела и не гудела в любое время суток, и с мужем она не могла развестись, не из трусости, конечно, а из-за сотен невидимых связей, соединяющих ее жизнь с внешним миром. Но пусть он был без тайн, без глубины и загадок, но все же муж – человек, а не шоссе, он требовал к себе ежедневного приспособления, подчинения, и Настя уставала от него, как от автоматической, конвейерной работы, которая ей никогда не давалась. Она начала думать о том, что все произошло из-за ее усталости, из-за того, что она не выдержала тяжести двух ее жизней – тайной и явной, что у нее нет внутри переключателя: – щелк – и ты хорошая семьянинка, домохозяйка, ну, не хорошая, конечно, поправилась она, а так – сносная; щелк – и веселая Борина подруга, нежная, любящая, восторженная. Ей стало снова себя жалко, и губы ее сами собой сложились в скорбную гримасу – потянуло плакать.

– Ты чего? – удивился муж.

– Голова болит. Пойду полежу перед дорогой.

Настя легла ничком и грустно подумала, что нервы у нее ни к черту. «Жидка на расправу». Да и с чего им быть-то крепкими, нервам? И с нежностью вдруг вспомнился Боря, уж он, конечно, не плачет, а ведь жизнь его ничуть не легче Настиной, трудней. Он женат, а любит Настю, доверяется ей, и все пытается из-за совестливости своей свести две жизни в одну, и ничего, конечно, у него не получается, и он казнится изменами в одиночку, не желая мучить ее своими бедами... От пережитого хотелось спать, но Настя заставила себя встать, одеться и ехать на вокзал.

Самые тяжелые минуты в пути те, что тянутся между домом и поездом. Прежняя жизнь оставлена, новая – когда еще будет! Одиноко, холодно и горько, и никому-то ты в целом свете не нужен. – Настя подпрыгивала вместе с автобусом на неровностях дороги, и вдруг ей нестерпимо захотелось увидеть Борю, или услышать его голос, или постоять перед окнами его дома; чувство ее требовало какого-то радикального безумия, изменения нормального течения событий. С трудом она подавила в себе возникшее желание; и вовсе не трудовая дисциплина или наработки добропорядочности удержали ее. Теперь Настя знала, что внешние эффектные безрассудства ради любви – например угон самолета или прыжок с моста в Москва-реку, – безумия, которые так охотно тиражируют в книгах или газетах, есть самые примитивные, низшие проявления этого чувства. Гораздо героичнее верить, что твоя любовь – единственная в мире, где чего только нет, не было и не будет. И это чувство не требует никаких свершений «на публику», даже если эта публика – один-единственный человек, твой любимый. Пришла любовь – надо просто жить, не фальшивя. И от случившегося срыва в их отношениях Настя снова ощутила боль – ноющую, физическую; только кричал не конкретный орган – рука, нога или сердце, – а все сразу; душа не находила себе ни места, ни покоя.

На вокзале, у касс, Настя встретилась с ряхинской секретаршей – Антониной, которая тоже ехала ревизовать «объект». Она, конечно, ничего не понимала в птицеводстве, но родители у нее были из тех мест, и она выпросилась у шефа их проведать.

Антонина – яркая красавица; роста она недосягаемого, полнотелая, белая, рассыпчатая, не то что изможденные модой манекенщицы; улыбка у нее в тридцать два жемчужных зуба, волосы водопадом – натуральное золото. Сели в поезд, вдвоем в купе, секретарша хохочет звонко, ест с аппетитом, зазывающе; глядя на нее, и Настя потянулась к бутербродам; Тоня в возбуждающем веселье от дороги, незло шутит о Ряхине, все у нее просто, объяснимо, но не пошло, не унижающе, а так, опрятно, здорово, чисто. «Красавица, – пожалела ее Настя, – а жизнь не удалась, девчонку одна растит; Ряхин, старый козел, – не выход; и попробуй с такой внешностью в мужике не ошибись. Ты будешь думать, что он душу твою искал, а он телом твоим успокоится и ничего ему больше не надо». Тут же она вспомнила с благодарностью Борю – он всю ее любил – и груди целовал, и ласкал нежно, и всякую беду ее лечил, врачевал. Поезд все стучал, стучал, покачивался; Антонина все щебетала, рассказывала; Миша, наверно, уже спал, отгоревавшись; Настя последними слезами чуть поплакала в казенную подушку, пахнущую дезинфекцией, и забылась...

Но назавтра, с утра, с первых секунд бодрствования, когда они еще ехали в поезде, потом устраивались в гостинице, потом отправились на место работы, размолвка с Борей вспомнилась еще яснее, трезвее, настойчивей. Ничего не заспалось, не решилось, не рассосалось; а ведь снилось что-то хорошее: что они идут вместе, бульвары белые, в снеговых барханах, и деревья в свежем, негородском снегу, и идти им легко вдвоем; воздух в искрящихся снежинках, надышаться им невозможно; мороз, а тепло. Чувства мужчины, наверно, отличаются от чувств женщины всегда, во всем, но они с Борей, их слова, поступки, мысли так глубоко проросли друг в друга, что они, конечно, чувствуют сходно, одно и то же. Она мучительно вспоминала слова их пустяковой ссоры, такой ничтожной, что смысл ее стыдно было бы кому-то передать, да и никто не понял бы ее сути. Она казнила себя за то, что высказалась тогда так двусмысленно, неточно; и вот именно с этого момента начиналась ее обида – почему из двух толкований ее слов Боря выбрал низший, подумал о ней хуже, чем она есть, и тотчас же простил. Но она совсем не нуждалась в прощении! Ерунда – секундное непонимание, а сколько слез, переживаний – комок постоянно подкатывал у нее к горлу, но на людях она держалась.

Все же работа ее постепенно затянула. Не лекарство, конечно, а так, анестезия. На фабрике к ним негласно прикрепили двух мужчин – один попроще, пословоохотливей, должен был развлекать Настю, другой – высокий, с кокетливыми усиками – Антонину. Та сразу же наловчилась называть его Володей. Настя мгновенно прочно забыла имя-отчество «своего». Она закопалась в бумажки, в цифры; все мелкие провинциальные уловки местной «экономии» ей были уже видны, и цели укрывательства ясные, вполне здравые, если развивать производство, а с точки зрения проверяющей организации, это как посмотреть... Настя читала тревогу на лице шефствующего над ней мужичка и думала: «Дурашка ты, дурашка! Очень мне нужно резать ваших кур и бить ваши яйца! Не понимаешь, что счастье ваше, что меня прислали, а не, допустим, Цукреева. Он бы подоил вас, поучил уму-разуму!» Грустно ей было думать о том, как мало нужно для счастья производителям кур и как много ей, мучающейся разладом в любви. А Тоня тем временем хохотала, косила зелеными глазами, пила чай, кофе, ела шоколадные конфеты, долго поднося их длинными наманикюренными пальцами к свежему чувственному рту, и была так же весела и бодра, как и вчера. Обезумевший Володя прыгал вокруг нее, как молодой петушок. «А вот Борю никому даже в голову не придет отправлять на развлечение приезжей дамы, – с гордостью мелькнуло у Насти, – и прыгать он вокруг кого-нибудь не будет». Даже, как это ни грустно, вокруг нее...

Вечером развлекатели закатились в гостиницу – с бутылкой, со щедрой закуской. Антонина уже ушла к родителям, и Володя имел жалкий вид. Настин, безымянный, оказался хорошим рассказчиком; она слушала одну историю за другой, внешне в ней включились нормальные реакции – Настя смеялась в нужных местах, радовалась теплому вечеру, приятным людям; а внутри ей было худо, скверно; она все держала при себе гостей, боясь остаться наедине с собой, страшась слез, бессонной ночи. Она заметила, что безымянный все чаше взбадривает, возбуждает себя водкой, и подумала: «Надо же, какой патриотизм! Из-за кур готов пойти на крайность, на подвиг. А ведь хороший человек, и у него есть семья, дети. А он сидит здесь, безымянный, ненавидя доставшийся ему „синий чулок“, и готов, как разведчик, все превозмочь ради процветания любимой Белгородчины». Ей же от присутствия рядом мужчин еще больше и печальней хотелось к Боре, она знала, что там ее утешение, да и не утешение ей нужно, а любовь. Наконец Насте стало стыдно, что использует этих людей для достижения неизвестных им целей, и она выпроводила их домой.

Ночь настала тихая, темная, в окне висела чуть ущербная, как бы недопеченная, луна. Все: усталое от дороги тело, перегруженная цифрами голова, сердце, измученное переживаниями, – все просило сна, покоя, а он не шел. Настя почувствовала, что Боря тоже не спит, ворочается с боку на бок, страдая, и тогда она вслух, негромко, начала его просить, уговаривать:

– Боря, миленький мой Боря! Пожалуйста, спи спокойно, я тебя очень люблю, жалею; я тебя ласкаю, нежу, обнимаю, тебе со мной тепло, уютно; я тебе во всем буду покоряться, потому что ты самый красивый, самый сильный, самый лучший; счастье – чувствовать твою власть над собой и жить с нею! Пожалуйста, засыпай, все у нас хорошо. – И луна медленно, величаво стала погружаться в мягкий теплый туман облака...

Наступивший день был третий, да, только третий день беды. Неужели можно прожить еще три, и еще, и уцелеть? Говорят, что время лечит. Процесс выздоровления есть процесс борьбы: кто кого: лекарь больного или наоборот. Вдруг она поняла, утром, трезво, что они оба погибнут, если расстанутся. Их любовь не та, что разрешает жить воспоминаниями, на временном или пространственном расстоянии, она слишком земная, чувственная и живая.

Настя выглядела ужасно, но и внешность, и белгородские куры, и пропажа Антонины – она не заявилась ни к обеду, ни к вечеру – волновали ее сейчас мало. «Быстрей, быстрей», – торопила она себя, даже не пытаясь рационально объяснить причины спешки. Шефствующие мужики, кажется, наконец поняли, что Насте не до них; совсем оравнодушились и как-то почтительно зауважали ее за выданный результат инспекции; а когда поезд мягко тронулся с первого пути, они разом сгорбились, потеряли выправку и пошли прочь с платформы, оба в турецких кожаных куртках, высокий Володя и безымянный герой-жертвователь. Настя почувствовала тихую нежность к ним за сгорбленность и облегчение от того, что никогда их больше не увидит.

Купе было набито попутчиками. Один, коротко и аккуратно стриженный, сразу достал толстую книгу и углубился в первую страницу. Настя глянула на обложку – дорожное чтение называлось «Душегубы». Второй «душегуб», лет двадцати пяти, с карикатурно-кроличьим лицом, растерянно улыбался. Третий, пожилой мужчина в подтяжках, сидел, сбросив туфли, в одних носках. Стояла принужденная, искусственная тишина. Всем было неловко от молчания, но заговорить не находилось повода, и Настя чувствовала, что главную тяжесть в компанию принесла она, ее неприступный и измученный вид.

Тут дверь поехала в сторону, открылась во всю ширь, и на пороге воссияла ослепительная Антонина. Она была навеселе, чуть-чуть, самую малость.

– У, какие мы страшные, какие грозные! – сделала она козюлю стриженому «душегубу». – Совсем Настюшу мою в угол загнали, – и поспешила объясниться: – Дома так встречали, так встречали, чуть на поезд не опоздала, в последний момент вскочила! А вы тут сидите дундуками, как неродные. – Она захохотала так звонко, заразительно, обезоруживающе, что не ответить приязнью ей было нельзя.

– Вот так птичка! – подпрыгнул «кролик».

– Кто такая? – ахнул в восхищении пожилой.

– Вы бы вели себя поскромнее, – все еще крепился стриженый, пытаясь удержать Антонину.

– А вы, наверно, милиционер? – подмигнула ему красавица. – За порядком любите следить? – И по тому, как у стриженного вспыхнули уши, стало ясно, что она попала в цель.

Через пять минут купе гуляло: «кролик» достал из сумки бутылку шампанского, пожилой – четвертинку водки, стриженый, притворно вздохнув, отложил «Душегубов» в сторону. Привлеченный разгульным шумом, заглянул из коридора маленький хилый кавказец с коньяком, с жадными глазами, попросил униженно: «Ребята, примите в компанию!»

– Самим тесно! – отрезал «кролик» и с наслаждением задвинул дверь перед его носом.Настя любовалась Антониной, ее веселой властью над мужчинами, ее заразительной жизнерадостностью, здоровым кокетством, без похоти и греха, и тем, что она не несет красотой никому зла. И Настя мысленно стала просить прощения у своего мужа и сына, и у Бориной жены, его детей за чувство, которым она жила. Разве можно губить красоту, противиться ей, разве можно не стремиться к красоте даже через грех, почти непрощаемый грех?! Она думала о том, что они с Борей повенчаны красотой, и пусть у них нет ни дома, ни общего имущества, ни других внешних связывающих обстоятельств, но разлучиться им невозможно, противоестественно, как, допустим, мужчинам было бы противоестественно не радоваться ослепительной Антонине. Здесь, в шумящем вагоне, Насте показалось, что она справилась со своей печалью, и Борю она может увидеть теперь с легким, не отягощенным обидой сердцем.

...А все же, когда они договаривались о свидании, голос у нее дрогнул. Она поняла, что будет плакать, увидев его, теперь уже не от обиды, а от благодарности за исцеление; но Боря может снова не понять ее, а чтобы объяснить, ей нужно крепиться, держаться. Тогда она достала аптечку, нашла успокаивающие таблетки. Никогда раньше не пользовалась ими, но вот пришло время, и Настя решительно выпила две дозы – для верности результата.

Она бежала к условленному месту почти весело, несколько раньше назначенного времени. Боль последних дней была скованна, казалось, что все внутри подвергнуто прочной, основательной заморозке. Боря уже ждал ее, она узнала знакомый силуэт среди редких прохожих, издалека Боря напоминал подростка – в кепочке, в легкой куртке.– Как ты? – тревожно спросил он ее вместо приветствия.

– Ничего, – рассмеялась она, и, отвечая на изумленный взгляд, пояснила: – Таблеток напилась, так беда по колено, жизнь – радуга, тоска – отвяжись.

Потом они долго шли по городу, рассказывая друг другу, как жили, ждали и что думали, и не могли наговориться.

– Ты меня любишь? – вдруг спросил Боря, и столько в его интонации было безнадежности и надежды, что вся таблеточная заморозка вмиг прошла, и Настя заплакала.

– Люблю, – сказала она, хлюпая.

Огромный город дышал дымом ТЭЦ, гнал по магистралям потоки грязных машин, отправлял в метро толпы людей в меховых шапках, темных пальто и шубах, отчего они были похожи на струящиеся мышиные колонии, а они все стояли посреди улицы, не чувствуя холода, и Боря поочередно целовал ее глаза, все целовал и целовал, будто хотел навсегда высушить ее слезы...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю