Текст книги "Уже и больные замуж повыходили"
Автор книги: Лидия Сычева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Самое главное в разлуке – вести себя тихо-тихо. Как медведица залегает на зиму в берлогу, так и я – не живу в такие дни, а двигаюсь словно в заколдованном сне. Все вроде крутится, делается как всегда, но внутренние часы мои выключены, и настоящая жизнь начнется с его возвращением. Тогда я «просыпаюсь» и «расколдовываюсь». Я люблю твердые звездочки на его погонах, люблю казенный запах его кителя, и даже табельное оружие, приятную его тяжесть, люблю.
– Милитаристка я, да? – спрашиваю я у Кости.
Но больше всего я люблю его самого. Люблю уверенную, справедливую, умную силу, исходящую от него, которая от нашего близкого общения, наверно, что-то перестраивает и во мне.
Но теперь надо жить тихо и просто ждать.
Домой я вернулась поздно – Артем уже спал – при включенном свете. На лице его – запечатленная обида. Я немного посидела рядом – разбудить? Но он сам на мгновение открыл глаза, что-то буркнул и повернулся к стене.
И тут позвонила Анохина.
– Ну ты нашла время! – зашипела я в трубку, прикрывая дверь и вытаскивая аппарат на кухню.
Ленку я узнаю, еще не поднимая трубку, – по звонку. В таких случаях телефон посылает сигналы «стильно», экстравагантно-заносчиво, а если его долго не брать, звук становится отчужденно-светским, мол, вы мне не очень и нужны.
– Где ты пропадаешь весь вечер? – ответно зашипела мне Анохина. – Десятый раз уж звоню!
– А чего шипишь?
– Сижу в ванной. Не хочу, чтоб мать слышала.
– А-а-а... Что-то случилось?
Анохина выдержала тяжелую паузу. И бухнула:
– Я беременна.
– Как? – опешила я.
– Что же я, по-твоему, не женщина? – обиделась Ленка.И дальше на меня понесся «поток сознания». Задавая наводящие и уточняющие вопросы, я, наконец, восстановила картину случившегося.
Анохина стала убежденной мужененавистницей после неудачного опыта гражданского брака с неким Володей, работником АТС. Из-за несходства характеров, интересов, социальных устремлений они расстались. Главной же причиной разрыва стало то, что гражданский муж ни разу не выразил даже словесного желания вступить в брак с Анохиной. Но спустя некоторое время сорокалетний Володя вынужден был жениться на пэтэушнице, поскольку она ждала от него ребенка. Пока юная жена лежала на сохранении и в роддоме, Володя, путем настойчивых просьб и низкой лести, вернул расположение Анохиной. Они стали встречаться. Вскоре законная супруга родила мальчика, и семья воссоединилась. Но зато теперь беременна Ленка...
– Что делать? – горько шипела мне Анохина. – Ну, рожу я его, а жить где? Представляешь, в мои годы явиться к матери со свертком?! Ну, это ладно. А жить на что? На ее пенсию? Нищету плодить?
– Аборт – это детоубийство, – нерешительно высказала я где-то прочитанную фразу. Мысль моя неожиданно скакнула:
– А что в Югославии делается...
– Да подожди ты с политикой! – взвизгнула Ленка. – Я тебя спрашиваю: ты пойдешь завтра со мной в клинику?
– Завтра надо, да? – Я пыталась оттянуть неприятную миссию.
– Надо было вчера, – жестко сказала Анохина. – Неделю уж не сплю и не ем. Это Бог меня за блуд наказал!
– Бог ребенком не наказывает, а награждает, – назидательно заметила я.
– Издевайся, бей лежачего... Так я тебя жду завтра в девять, – прощально прошипела Анохина и повесила трубку.
Хорошо, что моя работа не требует ежедневного присутствия – в нашей проектной конторе явка два раза в неделю: вторник и пятница. Времени, когда фирма была НИИ и делала чертежи для серьезных объектов – горно-обогатительных комбинатов, например, я не застала. Зато сейчас мы набили руку на частных заказах – проектируем коттеджи, магазины и даже нестандартные ларьки.
На следующее утро мы с Анохиной двинулись в скорбный путь. Все происходящее казалось мне дурацкой, придуманной игрой; во мне включилась самозащита – толстокожесть, и, сколько я ни пыталась войти в трагизм ситуации, мне это не удавалось.
– Отец ребенка в курсе? – спросила я на всякий случай.
Ленка посмотрела на меня уничижительно, как на вредное насекомое.
– Понятно...
Мы надолго замолчали. Ехали в метро, привычным путем. Я подумала, что все повторяется – каких-то десять лет назад я оказалась в таком же положении. Неужели это было со мной? Но куда же делась я та, прежняя? Мы даже на фотографиях разные. И дело тут не в том, что я постарела, изменилась. Разные женщины – тогда и десять лет спустя. Старая жизнь отслоилась, отошла. Словно я змеиную шкуру сбросила. Зато у меня есть Артем. И я знаю: мне невозможно ни от чего отказаться в прошлом – иначе наша встреча с Костей не состоялась бы. Как странно: не было бы Артема – и мы бы с Костей разминулись. Непростой узор – вроде восточного ковра – линии длятся, множатся, орнамент без конца и без начала – и что-то вырисовывается в судьбе, издали кажущееся очень определенным, красивым. А вблизи – кропотливый нитяной труд... И вот мы едем... Неужели есть такая работа: убивать детей? Работа – убивать? Неужели я смогла бы полюбить Костю, если бы знала, что он убивает детей?! Или взрослых? И мой Костя, такой нежный, мог бы убить?! Хотя я за него могла бы убить кого угодно. И даже сама – умереть. Но неужели есть женщины, которые любят этих страшных врачей?! Не просто имеют с ними известные отношения, это понятно, а любят – возвышенно, светло. Любовь ведь ни с чем не перепутаешь. Допустим, вырастает цветок. Но в пустыне ему не распуститься, а на льдине не взойти. Любовь – ступенька, до которой не каждый человек допускается. И если я на ней оказалась, то не благодаря личным заслугам, конечно. Глупо так думать. Но все равно, неужели, убивая детей, не раскаявшись, можно любить?! Что-то не то, не то. Муторно мне стало, страшно.
– Знаешь, – сказала я Ленке, – давай вернемся! Ну будет одним ребенком больше – неужели от этого кому-то станет хуже?! Пусть Артем с ним нянчится. Эгоистом ведь растет – яблоко ел, попросила у него, так он зажидился, вот такусенькую дольку дал! Матери родной! Представляешь?! Что ты, в самом деле?! Стране нужны воины и домохозяйки. У меня бабушка – тетя отца – в Гражданскую войну осталась с шестью маленькими детьми. Представь, шесть детей! Мужа ее, белого офицера, красные зарубили. И она всех подняла, выучила. В Гражданскую войну, в голод. А ты в мирное время что делаешь?! Ну будет твой парень беднее одет, будет вместо «Пепси» молоко пить, вместо шоколадок кашами питаться. Неужто в этом счастье? Потом, матушка твоя, ну поворчит, поругается, но не проклянет же! У нее хоть забота будет на старости лет! Что ей, думаешь, лучше твой сухостой наблюдать?!
Мы вышли на улицу. Анохина молчала, болезненно морщилась. Полезла в сумку за сигаретами. Повертела пачку в руках, сунула обратно.
– Ладно, сегодня не пойдем. В конце концов, днем раньше – днем позже, это ничего не решает.
С тяжелым чувством, не разговаривая, мы разъехались по домам.
Артема я схватила за рукав, когда он устремленно, не замечая меня, выскочил из подъезда.
– Куда? Ты поел?
– Да, да, – заторопился он.
– Врешь ведь, – укорила я его.
– Ну, мам, потом!
– Нет уж, – применила я силу родительского авторитета, – пошли домой. Нечего желудок портить!
– Ты «Бородино» выучил? – напомнила я ему за обедом. – Завтра в школу.
Артем промолчал.
Стыдно мне стало. Неизвестно ведь, от чего желудок больше портится: от того, что питаешься как попало, или от того, что тебе настроение портят во время обеда.
– Артем! – Он поднял на меня тоскливые глаза. – Артем, я тебя люблю. Очень, очень! – я мысленно просила у него прощения. – Тебе тяжело со мной?
– Да нет. – Сын щедро меня простил.– Знаешь, – вдруг поделилась я, – хочу выйти замуж. Чтобы у тебя отец был, как у всех детей. Ты ведь тоже этого хочешь?
Он уклонился:
– Лучше ролики новые купить... Так я пойду? – Кое-как ополоснул тарелку под краном. – Пойду, ладно?
– А «Бородино»?
– Вечером...
– Недолго...
Входная дверь хлопнула. Может, права Костина мама, Екатерина Евгеньевна, совсем не пара я ее сыну? Все в моей жизни растрепано, раскурочено, нигде нет ясности. Все наперекосяк. Но разве я не имею права на счастье? Начать все с чистого листа. И если я счастлива, не может же быть несчастлив тот, в ком мое счастье? Счастье – парная категория. Вроде как ножницы, брюки, шасси. Только это не вещественно, а духовно. Неужели со стороны виднее? Но разве может сердце врать? Я затосковала по Косте, по его словам, молчанию, по объятиям, по частой, непонятной мне печали. Выгляжу я даже моложе, чем он. Да и главное в любви то, чего не объяснишь словами даже самой себе.
Ночью мне снилось, что я плыву, барахтаюсь в красной кровавой жиже, липкой, тяжелой; сны бывают цветными, это правда, но кроме цвета был еще и запах крови, я задыхалась; море было непереплываемым, без берегов, вдали копошились другие люди, видны были только их страшные, подсвеченные снизу красным головы; мне навстречу плыл старый допотопный чемодан, полураскрытый, пустой, я бросилась к нему словно за спасением; а над чемоданом, в дымном розовом небе мигал красный воспаленный глаз; зрачок его медленно вращался, словно планета Марс в астрономической съемке.
Тысячи красных марсов сейчас вокруг меня – я стою на ночном военном аэродроме в Раменском. Зябко. Ветер наполнил полосатые коконы, которые колом стоят на флагштоках. Кругом металл, асфальт, темные рыбины самолетов. И красные огоньки. Ими размечены взлетные полосы, контуры приземистых зданий. Серая тревога в душе, серая, наглая, как помоечная крыса. Кажется, что мне никогда не справиться с ней. Не потому, что я слабее, а потому, что мне не хватает мужества и хладнокровия. Я просто женщина – никогда я так остро не ощущала свою «вторичность» – и потому мне надо быть рядом со своим мужчиной. Вот и все.
Утром, когда, проснувшись, Артем отбарабанил мне «Бородино», ни разу не запнувшись, когда, приготовив ему завтрак, я привычно щелкнула пультом телевизора, чтобы посмотреть новости, когда зазвонил телефон и ликующая Анохина поспешила мне сказать, что все обошлось, что тревога ложная, что у нее камень с души... Она пустилась в философствования, что намерение есть почти свершенное дело, что ничего не стоит счастье, построенное на слезе ребенка, что жизнь надо менять после таких предупреждений, я рассеянно смотрела на картинку из Югославии: антинатовский митинг в центре Белграда, молодежь с мишенями на футболках, огромная толпа; попутно заметила Артему: «Ешь аккуратней»; камера поехала вправо, вывернула на тихую улицу, машин не было; по тротуару шел бородатый серб с автоматом, в камуфляже, рядом... Костя. Камера показала его сбоку, крупным планом, так что видна была мелкая родинка на шее, мальчишеский, столько раз целованный мной затылок с коротко стриженными волосами, на лице – усталость, отрешенность. Он был в сорочке, которую я ему подарила прошлым летом, и почему-то я стала смотреть именно на сорочку, на свежий ее воротничок.
– Да ты слушаешь меня? – рассердилась Анохина.
– Мам, я пошел. – Артем схватил школьный рюкзак.
– Это был сюжет нашего специального корреспондента в Белграде, – сообщила дикторша. – Натовские бомбардировки Югославии продолжаются. Следите за нашими информационными выпусками.
– Лена, – сказала я тихо, замедленно, – приезжай ко мне вечером. Посиди с Артемом. Мне нужно срочно уехать. Я не знаю на сколько. Позвони Артему после школы, успокой. Я напишу ему записку.
Все во мне сжалось, заморозилось. Жизнь – оказывается, она размером с ученический ластик. Моя жизнь. А жизнь вообще? Смерть традиционно представляют в образе седой старухи с косой. Но вот говорят: «Жизнь ее била». Меня сейчас ударила жизнь. Смерть не бьет, а забирает с собой. И все дела. Какой же должна быть жизнь, чтобы так бить? В чьем образе? В образе натовского солдата в кованых ботинках? Но почему он лезет в нашу жизнь, мою и Кости? Разве нам мало собственных бед? Костя, Костя! – приговаривала я в горе. Пароль беды.
И вдруг я усомнилась в увиденном. Костя никак не мог быть там, в Югославии! Бывают же похожие люди! Неужели бы он мне ничего не сказал, если бы туда летел?! Но вспомнился аэропорт, и его неожиданно резкое: «Не провожай, не оглядывайся!» Почему он так решил? Берег меня? Но Костина мама, Екатерина Евгеньевна, неужели она ничего не знает? Взгляд мой упал на телефон. Позвонить? Спросить? Вдруг, на мгновение, она стала мне самым родным человеком, самым дорогим. Ведь я почти жена ее сына! Я люблю Костю, у нас с ним общие ночи, общая тайна; и она никак не меньше тайны рождения. Я люблю его в муках и радости, я из тысяч мужских затылков могу узнать его, такой родной, стриженый, его профиль, родинку на шее... Но как, почему он там? Почему именно Костя? Почему операторы показывают своих, они что, не понимают? Все, все было против его присутствия, пребывания там, но было и какое-то внутреннее, жестокое видение, объективное, как бы независимое от меня, и оно мне говорило: первое впечатление верное, безошибочное. И решение мое, импульсивное, инстинктивное, то, что я приняла сразу, увы, единственное. Настало время, когда никто мне не поможет, даже Екатерина Евгеньевна. Костя, Костя, шептала я, жалея себя, его, бестолковую жизнь нашу. А перед глазами все стоял бородатый серб с автоматом, усталый Костя, молодежь с мишенями на футболках... Я, конечно, с первой секунды знала, что буду делать.
Я набрала рабочий номер и сказала автоответчику, что у меня больничный. Стала собирать сумку. Белье. Джинсы. Куртка. Мыло. Из холодильника кинула бутылку водки, батон колбасы. Я чувствовала, что совершаю безумство, но не большее же, чем то, которым сейчас объят мир? Противиться себе я была не в силах.С телефонного справочника списала адрес МЧС. Все эти дни ТВ галдело, что с эмчеэсовцами летают в Югославию журналисты. Жуткий, животный страх за Костю гнал меня к месту беды. Телефон истерично, так, как звонит обычно межгород, заверещал. Я схватила трубку – ошиблись номером.
На что я надеялась? Не знаю. МЧС встретило меня пустыми коридорами, по комнатам сидели благообразные, ухоженные девушки, и от несовместимости моего состояния и их благополучия мне стало совсем тоскливо. Я так и не решилась у них ничего спросить. На выходе охранник все так же читал газету.
– Скажите, а где тут журналисты в Югославию собираются? – наконец набралась я смелости.
Он охотно, многословно объяснил мне про Раменское и про то, что самолеты идут оттуда.
На мое счастье, когда я прибыла на место, у КПП уже собралась большая группа газетных журналистов, важных телевизионщиков, фотокоров, увешанных «Никонами» и огромными, похожими на подзорные трубы, объективами. Здесь были только мужчины – многие навеселе, ненормально возбужденные, собравшиеся «на войну». Громко строились разные предположения – о том как и когда мы полетим, будут ли в пути опасности и чего ждать от Милошевича. Вскоре ворота разъехались и всех нас, скопом, не проверяя документов, впустили на территорию. Мы расположились в казенном зальчике, телевизионщики, сбившись в плотные группки, пили, шум нарастал. Я тихо сидела в углу. Куда я лечу? Зачем?
– Бортов сегодня не будет, – молоденький парнишка в эмчеэсовской спецовке одной своей фразой сразу установил тишину в комнате. – Самолет переполнен: лекарства и продовольствие везем. – Телебратия возмущенно загалдела, закричала. – Спокойно, товарищи, – осадил их эмчеэсовец и важно, значительно добавил:
– Нашим везем. Вас всех доставим в город, не беспокойтесь. Транспорт у КПП. Подача заявок на послезавтра в прежнем порядке. Прошу на выход.
Журналисты, возмущаясь, подхватив треноги, камеры, баулы, повалили к выходу, ругая бардак в стране в целом и в МЧС в частности. Я затаилась.
– Прошу! – повторно указал мне на дверь молодой эмчеэсовец. Я отрицательно, быстро-быстро замотала головой.
Он пожал плечами и вышел вслед за толпой.
Сидела в углу, держала на коленях сумку. Зальчик был проходным, то и дело через него шли рабочие в тяжелых сапогах, фуфайках нараспашку, шли пилоты и техники, громко матерясь, туда-сюда сновали бело-голубые, в неуклюжей спецодежде, эмчеэсовцы. Никому до меня не было дела. Я поднялась и двинулась туда, откуда доносился шум самолетов. Летное поле оказалось совсем рядом. Красные огоньки. Ветер. Я не решалась идти дальше. Стояла у кромки.
– Что вы тут делаете? – вдруг ужаснулась проходящая мимо женщина в летной форме. – Почему вы на поле?
– Я журналист, – уверенно сказала я, – за день я уже привыкла к этому слову, и оно для меня совершенно потеряло ореол романтичности.
– Ну так идите к Соболеву! – удивилась женщина моей бестолковости.
– Где это?
Она неопределенно махнула рукой влево, а я ухватилась за эту фамилию, и не было теперь во всем мире мне человека нужнее, чем таинственный Соболев.
Я нашла его в крохотном кабинетике, заваленном техническим хламом, бумагами; по полкам стояли модели самолетов, за спиной у Соболева висела казацкая сабля. Это был грузный, здоровый мужик в пятнистом хэбе, в мятом военном кепи, с темными рабочими руками. На погонах – две подполковничьи звездочки.
– Что еще? – рявкнул он, когда я чуть приоткрыла дверь. Но стоило мне появиться полностью, он сменил гнев на милость: – Извините, я думал кто из наших. – Он даже встал из-за стола. – Чем могу служить?
Я сбивчиво объяснила, что я из журнала «Бетон» (это было единственное издание, к которому я была причастна – два года назад там вышла моя статья об арматуре), и что мне надо в Югославию, и что мне посоветовали обратиться к нему.
Он посмотрел на меня как на сумасшедшую:
– Так ведь бортов нету! Я давно сказал!
– Но мне надо! – заупрямилась я.
– Девушка, – начал раздражаться он, – вы не находите свое поведение странным?
Я без приглашения села на дряхлый деревянный стул и горько, в голос, заплакала. От усталости и страха. Дверь за мной испуганно приоткрылась, Соболев кому-то показал кулак, дверь еще испуганней хлопнула.
– Ну и денек... – выдохнул он. – Нате, лицо приберите. – Он протянул мне несколько листов чистой бумаги. – Ад, а не денек... Быстро выкладывайте, в чем дело, – напугал он меня, – или я вызову караул!
А что выкладывать? Что я люблю Костю? Что я боюсь за его жизнь? Что мне хочется его защитить? Что я просто соскучилась и что я обязана сопротивляться разлуке, сопротивляться смерти и даже сопротивляться жизни, если в ней столько жестокости?!
Об этом и о многом другом я рассказывала Соболеву, торопясь и хлюпая.
Он понял меня.
– Хорошо. Место я тебе найду, ты легкая, это не проблема. Мы летим до Будапешта, но в Белград ты доберешься и Костю, почти уверен, найдешь – при таком характере. А что дальше? Ведь ты его по рукам-ногам свяжешь! За себя отвечать – полдела, а за тебя – волнуйся! Каково?! И все из-за бабского каприза. Сегодня Югославия – еще полуромантическая прогулка, а что завтра будет?! Мы же не знаем... Вернется он, обязательно вернется, – заторопился он меня успокоить, – и думаю, скоро. Сын у меня, Славка, тоже там. – Я недоверчиво подняла на него глаза. – Первой тебе говорю, даже наши не знают. От судьбы не уйдешь, а чему быть, того не миновать.
Я присмирела, молчу. Соболев, конечно, прав.
– Через час я еду домой, подброшу тебя, – говорит он. – Жди меня в зале.
...Мы мчим в ночи, окруженные красными глазами стоп-сигналов. Какая она темная, эта ночь, какая одинокая и беспросветная! На мгновение я чувствую, как все, что меня окружает, и все, кто мне дороги, в ком моя жизнь, за кого я отвечаю и для кого живу – мои старенькие родители, Артем, Костя, – все меня оставляют одну перед ужасом этой темной ночи, которой никогда не будет конца. Это состояние длится лишь мгновение, но как тяжело его пережить! Наверное, это и есть уныние. Или неверие. Разве можно поверить, что эта ночь кончится, что весна настанет, что надежды сбудутся и что любовь победит? Не в вечных, высоких смыслах, а в твоей единственной, маленькой, обычной жизни, которая вовсе и не должна отражать общие закономерности. Она, эта жизнь, лишь отражает общую беду. И пока я не знаю, как с ней справиться...
Соловей
I
«Со-а-ло-вей мой, со-а-ло-вей, голосистый соловей», – пела со сцены артистка. Зальчик был маленький – мест на сто–сто пятьдесят, сцена невысокая, и певица обходилась без микрофона. Мы сидели в последнем или предпоследнем ряду, и сцена виделась хорошо – народу в зальчике было немного. Но публика собралась внимательная, слушающая.
Певица была красива – статная женщина в концертном декольтированном платье, с прической из девятнадцатого века. Она, по-видимому, только начинала выступать – движения ее были не всегда естественны, интонации часто чужими. Она пела широко и старательно, и ей, конечно, до соловья еще было далеко. Но на меня вдруг накатила горячая волна, слезы побежали по щекам.
– Могла бы и поумней петь, – тихонько шепнул ты мне.– Да.
Но ты уже заметил мои слезы и смягчился:
– Но она неглупая. Учится еще.
– Да, толк будет.
Так мы переговаривались чуть слышно, звучал «Соловей», потом другие романсы; но, конечно, плакала я не из-за певицы. Я переживала одно из счастливейших мгновений в своей жизни и оттого не могла сдержать слез. Счастье было в том, что ты был рядом, совсем рядом, слева от меня, в соседнем кресле; что я видела твой профиль, такой родной, красивый; что я, если бы захотела, могла дотронуться до твоей руки, прижаться к твоему плечу; счастье было в том, что я тебя любила, давно, счастливо и взаимно; и все же наше чувство было наполнено почти ежедневным страданием, ожиданием трагедии, той трагедии, которой всегда кончается человеческая жизнь; и пусть от этого было мучительно, неуютно, все же ожидание заставляло нас ценить каждую минуту, проведенную вместе, каждый день нашей любви. И вот, когда все это сошлось: тихий вечер, зальчик – почти пустой, певица, «Соловей», мы – рядом, я заплакала. Так, будто ты вернулся с войны, и я уж не чаяла тебя увидеть, и вот, пожалуйста, мы мирно слушаем камерную музыку. Мы пережили трудное время, зиму, о которой договорились больше никогда не вспоминать. Время это больше, чем какое-либо, было наполнено ожиданием и страданием, ежедневным, физическим, и то, что теперь все миновало, что мы можем быть вместе, меня как-то особенно потрясло, выбило из колеи.
Я говорю все это о себе не из-за эгоизма, а из-за того, что о тебе я вообще ничего не смею говорить.Иногда я даже страдаю из-за того, что ты меня любишь. Да-да! Вот и тогда, в зальчике, я вдруг закручинилась, что я не так красива, как эта статная певица, что, обнажи мои плечи, они не были бы так плавно-белы, хотя – тут я не стала впадать в самоедство – и у меня плечи по-своему хороши; я пожалела, что у меня совсем нет голоса и я никогда не спою тебе «Соловья». Пусть ученически-старательно, скованно. Закончились мои размышления тем, что если не спеть, то рассказать о нашей любви я просто обязана.
Но что я могу рассказать?! Я, которая много раз говорила тебе, когда мы оставались наедине, вдвоем:
– Знаешь, все литературные произведения, кино, живопись о любви – обман или ложь!
Ты улыбался. Я люблю твою улыбку и твой гнев (хотя под горячую руку лучше не попадаться), люблю твой смех и твою печаль, только твое страдание, боль я никак не могу полюбить, для этого мне не хватает «голоса», размаха, охвата.
Так вот, я продолжала развивать свою теорию:
– Во-первых, абсолютное большинство произведений искусства рассказывает о несчастной любви, любви без взаимности, сжигающей страсти и прочем. Но это же обман! Любовь – всегда взаимная и счастливая. А все остальное – не любовь, а то, что кажется любовью. И вот людей изначально книжно-киношный вал программирует на страдания, метания, измены и так далее. Между тем это никакого отношения к любви не имеет...
Мне нравится, как ты на меня смотришь: в твоем взгляде много понимания, ободрения и любви. Любовь – это когда видишь далеко-далеко, дальше любых, самых толковых теорий. Мне нравится быть в твоих руках, как нравится это, наверное, какому-нибудь редкому по нынешнему времени цветку – лилии, например. Только с тобой я чувствую себя абсолютно женщиной – не товарищем по работе, не гражданином РФ, не представителем электората, не бренной частицей космоса, а просто женщиной, которая сейчас всерьез излагает собственную теорию любви:
– Во-вторых, допустим, где-то на свете живут люди, которые любят друг друга по-настоящему. И они хотят рассказать о своем чувстве. Но это же просто-напросто невозможно! Ни музыкой, ни словами, ни красками, ничем другим любовь, как она есть, передать невозможно. Она такая... – я развожу руками в стороны, – такая... Вот видишь, уже и сказать не могу!
Это правда – к счастью, в любви не все рассказывается. Мне иногда чудится, что над этим чувством есть невидимый, ранимый покров, и те, кто пытается сорвать его, ну не любовь же они находят?! Просто бесстыдство, обнаженные тела. А любовь – ускользает, прячется. Любовь – тайна. Об этом я думаю в твоих руках, я, похожая на лодку, что скользит по глади озера в тихий день; я, такая маленькая и беззащитная и по сравнению с жизнью, и по сравнению с тобой.
Но довольно о нас и о нашем чувстве (хотя я часто вижу один и тот же сон, будто стою на самом главном, безлюдном перекрестке дорог, и этот перекресток похож на крест, вот почему мне кажется, будто наша любовь единственная на свете и, уж конечно, неповторимая); так вот, довольно о нашем чувстве, лучше поговорим о железной музыке в асфальтовых джунглях, из-за чего почти и не услышишь соловья, а услышав, не узнаешь и не заплачешь. Любовь – безалаберно-безрассудна, и оттого, когда мы вдвоем, я думаю только о тебе и ничего не боюсь, но стоит мне отъехать, отойти, отдалиться, мне становится страшно перед громадой искусственного мира, которому мы совершенно не нужны.
II
Он правил страной Победившего Стиля, и население его знало – через газеты, ТВ, Интернет – как Алекса Билла, хотя на самом деле он был Алеша Белов, но он давно уже забыл детство, отца и мать, имя, страну, в которой он родился и жил; он забыл прошлое, потому что оно было глупо и дико; он жил настоящим – мощью власти, и будущим – программой, в которой не было места жалости и неопределенности. Страна шла по пути прогресса и побеждала. Это он, светлая голова, придумал ей новое название, открыл захватывающие горизонты грядущего торжества. Пусть страна его состояла теперь всего лишь из одного огромного города с прилегающими дачными окрестностями, что ж, не в территории дело. Он всем это доказал.
Алекс Билл признавал только целесообразность, разум и расчет. У него было небольшое бухгалтерское образование, рыбья голова с бесцветными глазами, плешка в редких, аккуратно зачесанных волосах. Он был средней внешности, фигуры, сложения; да, весь он был очень средний; но на него работала машина прогресса, и он заставлял население полюбить, признать его; электронные СМИ день и ночь тиражировали его изображение, доброжелательный взгляд бесцветных глаз, слабую улыбку, которую можно было трактовать как признак загадочности и масштабности натуры, и люди постепенно привыкали к его костюмам и галстукам, к его твердым, но неглубоким речам, которые он им диктовал день и ночь – ни дня без Победившего Стиля, ни дня без машины и прогресса.
Да, как только он перестал восхищаться травкой и птичками, как только он научился покорять, перекраивать природу, он почувствовал, что стал вполне человеком, почти богом, вершащим земные судьбы. И теперь Алекс Билл хотел поделиться своим счастьем с населением страны. Каждый из них должен почувствовать свою причастность к машине, к прогрессу. У каждого из них появится неземная власть. Для этого стоит жить!
Он знал, что любую самую грязную воду можно очистить, что пакетиком генетической пищи можно накормить целую толпу, что против бомбы бессильна любая вера, а комфорт цивилизации не сравним ни с каким отдыхом на природе. Стиль власти – быть сильным. От зубной щетки до ядерного оружия. Стиль народа – быть послушным, несвободным и счастливым в этой несвободе.
И он с наслаждением проводил эксперименты в стране Победившего Стиля. Он нашел, открыл ключ к управлению людьми – ритм, музыка. Железная музыка. Если с определенной механической частотой воздействовать на подсознание, человек начинает забывать внутреннюю музыку, гармонию прошлого. Он начинает жить настоящим, с готовностью принимая свою участь.
Алекс Билл смеха ради приказал найти на городском дне самого безобразного, грязного молодого бомжа – с выбитыми зубами, с лицом дебила, одеть его в стильные лохмотья, обучить нескольким танцевальным движениям и незамысловатым песенкам, таким, чтобы его интеллект мог их воспроизвести. Певец Лулу замелькал на телеэкранах, его раскручивали на радио и в Интернете, ежедневные газеты и глянцевые журналы почитали за честь напечатать комментарий к его творчеству или интервью с новой звездой. Спецслужбы вскоре сообщали Алексу, что все дискотеки столицы заполнены фанатами Лулу, что многие портят себе зубы и тратятся на пластические операции, чтобы соответствовать Победившему Стилю. Человек должен походить на свои творения, это же ясно!
Но гораздо больше Алекса радовало единомыслие не среди населения, а в стане власти. Конечно, люди собрались здесь разные, не без изъянов, кто-то увлекался женщинами, кого-то больше волновали деньги или недвижимость, и очень немногие так обожали прогресс, как Алекс Билл. Впрочем, советник Бурс Ми (Михаил Буров) как-то предложил ввести указом исполнение железных мелодий в церквах и соборах, но это уж было слишком – конституция гарантировала свободу вероисповедания, и дело кончилось тем, что создателей «железа» наградили очередной Государственной премией.
На заседании Госсовета депутат Лан Дова (Лада Дубова) предложила интересный способ отвлечения молодежи от наркотиков – программу «Погремушки». Суть – пропаганда через СМИ девушек и юношей стиля «унисекс» – бесполой молодежи, активно работающей на службе прогресса. Передовикам обещали льготы при посещении зала игровых автоматов. Эта блестящая, на взгляд Алекса, идея неожиданно встретила противодействие министра промышленности Пета Рэвла (Александра Ревина):
– Унисексы, подрастая, плохо работают. Они ни на чем не могут сосредоточиться более получаса! Кто будет вкалывать на будущее общество Полной победы Стиля?
Алекс нашелся сразу:
– Завезем китайцев. Они уже давно к нам рвутся. Им противны бамбуковые хижины и тощий рис с ржавой селедкой. Китайцы умеют работать, они заслужили право пожить в асфальтовых джунглях. Зовите – пусть едут! А унисексы не дадут им распоясаться с рождаемостью.
Министр культуры Шур Ба (Борис Шуровский) счел нужным предупредить: