![](/files/books/160/oblozhka-knigi-uzhe-i-bolnye-zamuzh-povyhodili-133253.jpg)
Текст книги "Уже и больные замуж повыходили"
Автор книги: Лидия Сычева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Богема
Оперный певец, бас Мурадолов, обедал. Был он, как и полагается басам, мясистым, крепким, даже, пожалуй, тучным. Поесть Мурадолов любил, и кухня в его квартире была единственным мало-мальски обустроенным местом – в других комнатах вот уже три года шел ремонт. Жена, Софья, или, как называл ее Мурадолов, София, принимая гостей, кокетливо оправдывалась:
– Ой, мы живем в такой богеме! – И распахивала двери комнат. В спальне громоздилась широченная итальянская кровать с резным изголовьем – два упитанных амура летели навстречу друг другу с трубами в руках. Вещи, в которых не было особой нужды, лежали живописной кучей, прикрытые огромным пестрым платком. Платок Мурадолов привез из Парижа, с гастролей. В другой комнате – зале – был только рояль, лаковый, черный, выловленный кит с открытой пастью. На рояле играла София, аккомпанировала мужу. Концертные костюмы, а также вещи первой необходимости были замурованы в шкаф-нишу.
Итак, Мурадолов обедал. На дворе стоял июль, месяц весьма солнечный и жаркий. Кухня в мурадоловской квартире, несмотря на наличие плиты, холодильника, навесных шкафчиков, мойки, серванта, телевизора, комнатных растений, музцентра, навесного светильника, книг, видеокассет, плетенных из лозы корзин, газет, увядших и полуувядших букетов в трехлитровых банках и хрустальных вазах – все же была не до конца оборудована. Например, на окне отсутствовали шторы, и София, спасая гостей и внутренности помещения от солнца, занавесила светило простыней в мелкий наивный цветочек – ивановский ситец. Простыня была много раз стиранной, старой, но неглаженой. Мурадолов, впрочем, сквозь пальцы смотрел сегодня на хозяйственные провалы Софии: он обедал.На столе, раздвинутом во всю возможную ширь, сосредоточились славные закуски! Молодая отечественная картошка, сваренная в рассоле, выложенная на огромное блюдо, политая топленым сливочным маслом, припорошенная колечками зеленого лука; пар от нее все еще клубился в воздухе, аромат здоровой свежей пищи распространялся не только на кухне, но и витал в других комнатах, доходя до разверзнутого рояля. К картошке были поданы: куски отварной говядины, жареная украинская колбаска – пахучая, пряная, брызгающая жирком, нежнейшая селедка, ветчина ломтиками, копченое сало, карбонат; нарезанные помидоры и огурцы, редиска россыпью, салат оливье; холодная водка, теплый кагор, черное и светлое пиво, минералка, квас, морс и компот. Посуда – эмалированные миски с рисунком, тарелки, обнаруживающие принадлежность к нескольким дорогим сервизам, разномастные салатницы, граненые стаканы, приборы из старинного серебра – вся эта очаровательная небрежность придавала застолью демократический и в то же время аристократический вид. Сам Мурадолов сидел босой, в серых шортах по колено, в просторной длинной футболке. Он много, неспешно и с удовольствием ел, изредка подавая реплики. София, напротив, стрекотала без умолку, как крымская цикада; слаженно меняла тарелки, подкладывала, предлагала, наливала, настаивала, развлекала, возражала, в общем, вела застолье. Гости – известный в прошлом бас Глыбин, ныне восьмидесятилетний старик, высохший в щепу, и его супруга Анюта, божий одуванчик, с трогательными седенькими кудельками, – лишь поддакивали, постепенно, впрочем, розовея и оживляясь; подруга Софии, жена дипломата, работающего в Перу, благородная дама, выглядевшая сегодня лет на тридцать восемь, и чем больше она пила, тем ближе пододвигала табуретку к Мурадолову и все пыталась сказать что-то запоминающееся.
София тем временем уже исчерпывала запас новостей: было рассказано и про австрийский Грац, и про миланскую оперу, и про берлинские концертные залы, и про Японию, где купили халат с райскими птицами, страшно дорогой, и про то, как Мурадолов чуть не спустил ее с лестницы на одном из зарубежных спектаклей, когда она в антракте покритиковала его пение... Про последнее София рассказывала без обиды, подтрунивая над мужем, но Мурадолов вдруг взъярился от воспоминаний:
– Представляешь, Иван Петрович, – загудел он старику Глыбину, – я играю царя, я в образе, – Мурадолов расправил могучие плечи, поднял тяжелую голову с бородой, – а тут: не так поешь! – У Мурадолова даже дрожь пробежала по телу, он топнул босой ногой: – Ах ты! – и он добавил нецензурное слово.
Но никто не воспринял его гнев всерьез: гости загалдели, захохотали, София, перекрывая шум, стала кричать: «Вот видите, как мне достается с ним, видите, с кем я живу!», жена дипломата тишком пододвинулась почти вплотную к певцу и прислонила свою коленку, закованную в колготки, к голой коленке Мурадолова. Бас скосил большой коричневый глаз на моложавую ногу благородной дамы, сам себе налил водки, выпил, смачно крякнул и снова коротко повторил нецензурное слово, теперь уже во множественном числе.
– Дорогой, ты напиваешься! – встревожилась София.Жена дипломата чуть отодвинулась и завела разговор про Перу: какие там нравы, обычаи, невыносимая жара и ужасный ширпотреб.
– Представляете, Алик даже не может выехать оттуда, у него давно вышел срок, зарплату не платят полгода и на дорогу денег не дают! А мы так рассчитывали на это лето, хотели отдохнуть в Подмосковье на природе, есть хорошие пансионаты...
– А-а-а, у-у-у, о-о-о, – стал пробовать голос Мурадолов, – Иван Петрович, споем?
Иван Петрович рта не успел раскрыть, как в прихожей мелодичными трелями зашелся звонок. Явился нежданный гость: музыкальный критик Сосновский.
– Здрасте, мое почтение. – Ловкий, верткий, неуловимо мальчишеского вида в свои сорок пять, Сосновский вмиг перецеловал ручки дамам, раскланялся с мужчинами. – Я тут статейку принес показать, – обратился он к Софии, – гиганта нашего воспел.
Гости раздвинулись, критика усадили в центре, и теперь жена дипломата с Мурадоловым сидели плотно – бедро к бедру. Статейку София читала вслух, смакуя комплименты: «величественный бас», «незабываемый образ», «неповторимый бархатистый тембр», «классическая мощь». Сосновский ерзал от удовольствия. Герой между тем становился все мрачнее.
– Иван Петрович! – забасил Мурадолов. – Иван Петрович! – И хватил кулачищем по столу.
– Умоляю, не надо! – взвизгнула София. – Умоляю!
– Нет, надо! – Мурадолов легко, удивительно легко для его комплекции вскочил и, расшвыривая предметы и людей, двинулся к Глыбину. – Ну-ка, тетя Анюта. – Он аккуратно поднял старушку вместе со стулом и переставил в другое место. – Давай, Иван Петрович!
Глыбин глубоко вдохнул и уверенно затянул:
Из-за лесу, лесу темного...
Мурадолов подстроился и грянул:
Из-за гор, да гор высоких
Не красно солнце выкаталося –
Выкатался бел-горюч камень,
Выкатившись, сам рассыпался
По мелкому зерну да по маковому...
Сверху озлобленно, требовательно застучали. Мурадолов добавил громкости:
Во Изюме славном городе,
На степи да на Саратовской,
Разнемогался тут добрый молодец,
Да просил своих товарищей...
Сверху застучали совсем истерически, часто, затопали, запрыгали, потом смолкли.
– Все, – чуть не плача, зашептала София гостям, – расходимся. Это надолго.
В прихожей она жалуется подруге, Сосновскому: «Ведь сорвет сейчас голос, послезавтра прослушивание, тур по Европе наклевывался, гастроли; ремонт три года уже делаем, деньги нужны, на даче стройка заморозилась, в „Ауди“ подвеска барахлит, ну ничего, ничего человек не понимает!» Оглушенные гости под громовые басовые раскаты ныряют в лифт. С кухни несется:
Как приедете во святую Русь,
Что во матушку каменную Москву,
Моему батюшке – низкий поклон,
Родной матушке – челобитьице...
София нервно ходит по залу вокруг рояля, заламывая руки. Анюта, божий одуванчик, сидит на табуретке, покачивая в такт песне седенькими трогательными кудельками. Мужчины – могучий Мурадолов и сухой, изможденный Глыбин, – обнявшись, поют. Из последних сил...
Кто кого перепечалит
Иней
Автобус – «ледяной дом» – катится по густым сумеркам, зимним, московским. Тесно от шуб и дубленок, холодно и постыло – медленно едем, от двери дует. Пугаю себя, готовлю к худшему – вдруг Митя заболел? Утром вставал трудно, капризничал, колготки надел наизнанку; я проспала, спешила, так и потащила в детсад; где бегом, где уговором, за руку, за воротник черного цигейкового тулупчика.
– Митя, – зову я в пустоту игровой и спальни, – Митя!
Недовольная воспитательница, вчерашняя школьница с когтистым фиолетовым маникюром и жирно накрашенными губами, волочет моего взъерошенного сына из умывалки, когти вязнут в клетчатой рубашке:
– До шести работаем, сколько раз говорить! Опять на тихом часе не спал. Аню Буданову толкнул. В краски влез.Я бормочу извинения, трогаю Митин лоб – слава богу, пронесло. Болеть нам никак нельзя. Два больничных за полгода – и прощай, работа!
Дома я энергично поворачиваюсь на кухне – кипит бульон, жир шкварчит и компот варится. Сынок посидел чуть у телевизора и тут как тут, тащит «КамАЗ» за веревочку и резинового крокодила за хвост: «Мам, давай поиграем...»
– Давай, – вздыхаю я и сыплю соль, больше положенного сыплю.
За ужином Митя жалуется на Светлану Петровну – злюка, дерется.
– А ты не балуйся, – наставляю я.
– Все равно дерется, – упорствует сын и, вспомнив дневные обиды, начинает плакать.
– Ну-ну, не распускай нюни, – жалею я Митю, – мужик ты или кто? Мужик, мужик! – И ворошу сынишкины кудри. Красив у меня Митька, и в детском саду держится. Ничего! День прожили.
На ночь я читаю сыну книжки. «Дядя Степа» проштудирован нами вдоль и поперек, и сегодня Митя тащит из шкафа книжку с корешком покрасивей.
– Это взрослая, – предупреждаю я.
Митя упрямится, толкает в бок: «Читай!»
Будильник не забыть завести. Завтра обязательно надо заплатить за свет – последний день. «Наружность князя соответствовала его нраву. Отличительными чертами более приятного, чем красивого, лица его были просторечие и откровенность. В его темно-серых глазах, осененных черными ресницами, наблюдатель прочел бы необыкновенную, бессознательную и как бы невольную решительность, не позволяющую ему ни на миг задуматься в минуту действия... Мягко и определенно изогнутый рот выражал честную, ничем не поколебленную твердость, а улыбка беспритязательное, почти детское добродушие...»
– Мама, – тянет за рукав сын, – а кто такой князь?
– Ну, – затрудняюсь я, – в данном случае красивый, сильный, знатный человек, защитник родины.
– А мой папа – князь?
– В некотором роде, пожалуй, да.
– И на лошади он умеет ездить?
– О, – оживляюсь я, – всадник каких поискать.
– Меня научит, да, мам?
– Обязательно.
– А когда он приедет?
– Вот подрастешь, станешь умным, сильным, вернется папа и обрадуется. Гордиться тобой будет. А сейчас спи, засыпай, я тебе песенку про котика спою. Завтра пятница, а потом суббота, и все у нас хорошо...
На работе сегодня застой, в отсутствие начальства персонал расслабился, оторвался от бумажек. Мое кропотливое дело – технические переводы – скука смертная. Артикли, схемы, строчки, деньги. Фирма экономит площадь, и нас разгородили пластиковыми ширмами, компьютерный чад поднимается к высокому «сталинскому» потолку, разгоняется вентилятором и оседает на головы «белым воротничкам». Мой закуток у окна, видно зимнее небо в проводах и обрубок дерева от долголетней культурной обработки, и церквушку в старых заснеженных лесах. Алехиной повезло меньше – ее стол с трех сторон огорожен голыми «стенами», и в свободную минутку она вырывается ко мне поболтать.– Явление самой стильной женщины учреждения и окрестностей, – бодро приветствую я Алехину.
– Перестань, – досадливо машет она, – я даже не накрашена, ты что, не видишь?
– Не заметила... Как же случилось такое несчастье?
– Ань, – Алехина снимает очки, глаза красные, – мы с Вовиком расстались.
– Свежая новость, – хмыкаю я. На моей памяти расставания с Вовиком происходили уж раз пять. С предметом слез, страстей и наших разговоров я едва знакома. Вовик – детина громадного роста, каких поискать. Со слов Алехиной я знаю, что он водитель, разведенец и выпить не дурак. Добрый человек – в минуты особого душевного расположения он может принести тапочки прямо к постели.
– Нет, все серьезно. Вчера приехала с работы пораньше, до его прихода, стала гречку варить, печенку купила, решила поджарить. Нашла две рубашки грязные, замочила. Он пришел не в настроении, но трезвый.
– Может, потому и не в настроении? – ехидно вставляю я.
– Может, и так, – горько соглашается Алехина. – Говорю ему: давай вместе поужинаем. А он стакан налил, тарелку взял и в комнату – телевизор смотреть. Врубает на всю. У меня так голова болела – магнитные бури, что ли? Я ему с кухни кричу: «Вовик, сделай потише». Ноль эмоций. Подхожу к нему, только рот раскрыла, а он как погнал матом! «Чтобы я, в своем доме, и делать, что хочу, не могу...»
– Ну и? – сочувствую я.
– Собрала свои вещи в два пакета, поймала частника – и к матери.– А он?
– Да что он! Я, по правде, и не слушала, все думала, как бы не расплакаться.
У нас общая минута молчания по Веркиному горю. Потом Алехина качает головой, горестно моргает и ответственно спрашивает:
– Ань, ну что мне было делать?! Скажи? Ну вот скажи, тебя хоть раз посылали матом?
Я вспоминательно закатываю глаза, жую губами и, наконец, честно признаюсь:
– Неоднократно!
Алехина безумно смотрит на меня, и через секунду мы хохочем так, что к нам начинают заглядывать из других закутков.
Вечер, и у нас с Митькой настоящий дом – пахнет пирогами, свежее белье на постелях и, если убрать верхний свет, видно, как за окном летят большие, сказочные хлопья снега, похожие на растрепанных птиц.
Митя спит в обнимку с «Князем Серебряным» и зеленым крокодилом; тихонько, чтобы не разбудить, я вызволяю вещи. Настроение вечернее – немного грустное и тревожное. Я долго стою под душем, потом рассматриваю себя в зеркало: «Сбросила лягушачью шкуру, обернулась Василисой Прекрасной», – прямо как в Митиных сказках. Глаза светятся, румянец молодой. Второй раз в жизни я кажусь себе очень красивой – ровная смуглая кожа, спокойная грудь, капли резво катятся вниз, тают на бедрах. Все живое, не то что эти синтетические девушки с обложек. У меня нет мужчины, и, честно говоря, не хочется. Хотя Алехина говорит, что нужно для здоровья. Но – не хочется...Ночь – большой черный короб, и в нем есть коробок поменьше – моя семнадцатиэтажка, а в квартире на четвертом этаже, за дверью ванной, рубчатый коврик впивается в мои голые пятки. Как странно, что я чувствую себя совсем свободной в этих каменных одежках, я, такая голая, беззащитная и невечная. Не то чтобы я пережила свою беду, но просто не даю ей множиться. И чудится мне, что в такие спокойные одинокие ночи продолжается моя настоящая жизнь. Время, когда я робко вспоминаю прошлое. Смешно, но мне недостает сил даже вслух, себе самой, сказать о нашей любви, а чтобы обсуждать ее, допустим, с Алехиной... Верку не упрекаю. Но почему-то я сразу поняла: мои чувства – непроизносимые, непредставимые. И я больше мучаюсь не нынешним одиночеством, а немотой, невозможностью вслух доказательно произнести слово «чудо».
Вот я перебираю в памяти каждый день, каждый шаг – как рассказать?! День был... ну не то чтобы печальный, напротив, но какой-то уж очень запоминающийся! Как старый валун у распутья. И осень была настоящая. В городском парке я вдруг поразилась тому, как падают листья. Золотые челны с ивы плыли и плыли. Потрясающая щедрость дерева – лист, еще здоровый, гибкий, самый красивый за всю свою недолгую жизнь, ясно цвел на осенней земле. А дуб – такой кряжистый и сильный – сорил золотыми как подгулявший купец. Только звон по округе летел! А тут еще рябина мокла, отражаясь в крохотном пруду, – яркая, крупная; пруд искрился от последних паутин и шаров перекати-поля. Поодаль мужики распивали на троих на скамейке, интеллигенты с коньяком. Школьники шумели, катились ватагой по дорожке, лупили друг друга портфелями. Обыкновенная жизнь шла. «Я тебя сразу узнал», – сказали твои глаза. «И я!» – радовались мои. А осень так вызолотила аллеи, что даже тень вековых стволов скрывал листопад. И первый раз, после многих лет, зим, весен, глупости и разочарований, я знала и счастливилась: если скажут мне – умри как лист, умри сейчас, живой, золотой, нетронутый морозом и рябью, я бы плыла проще легкой лодочки с ивы – к земле. Не страшась ни забвения, ни чужих тупоносых ботинок, ни дворничьих костров – вот жизнь!
И все случайные черты были стерты, мир раскрыл потайные ларцы, мы и жили, почти не печалясь, не разбирая земные грехи. Пришла зима – взбила перины, расстелила покрывало, развесила гирлянды и серебряные шары. Весь север и восток – наш, на тысячи верст простор, снег; леса в шубах, елки в кокошниках, даже волки не злые, а мужественные. Мы купили два билета на электричку. «Увидишь!» Я только согласно головой качала. Вышли на платформу – такая стынь и радость! Минус тридцать, слезы из глаз, и иней, иней, иней! На станционной будке, частых соснах, проводах, усах прохожего – клянусь, что никогда я не видела столько сверкания и богатства сразу. Даже вороны в бриллиантах. Ну кто в такое поверит?!
И нужно очень быстро бежать – иначе пропадешь, замерзнешь – навстречу солнцу, теплому дому, по снежной дороге на холм, туда, где новым золотом, в крапинах мороза греется белый храм; и дальше, с горы – красные, жаркие, мы летим по заледенелой улице. Я оглядываюсь и удивляюсь в дверях, смахивая морозные чистые слезы: иней!
В ковшик с водой засмотрелась – красавица! И кому какое дело, как мы любим друг друга; и теперь уже не важно, сколько раз посылали меня матом мужчины от собственной несчастливости – женщиной ведь от этого я не стала и красавицей тоже.
Две зимы в году не бывает. Слишком счастливы! Была бы любовь, разлука найдется. Нам весело – перед расставанием навсегда, – что же остается?! Могу и сплясать: летит цветастая шаль, а по шали жар-птица, жарко припеваю:
У миленка моего
Волосы волнистые,
Я его не заменю
На горы золотистые!
И Митька родился с такими же кудрями, и радость от того, что сын появился на свет точь-в-точь похожим на отца, меня так потрясла, что я разрыдалась на всю родовую. Акушерка была совсем не грубой, гладила меня по голове: «Голубушка, голубушка! – А сама младше года на два. – Счастье какое, мальчик, здоровый, крепкий. Что ты?» А что я? Иней растаял. И нет тут нашей вины...
Утром я нашарила в почтовом ящике письмо. Сначала удивилась незнакомому почерку, потом похолодела – писал отец. Я рвала конверт, прыгали строчки. Значит, маме сделали операцию. «Не хотели волновать...»
Я несправедливо ору на Митю: «Быстрей собирайся!», звоню Алехиной, чтобы объяснилась на работе, что-то лихорадочно сую в сумку и все время помню, что мне нельзя отчаиваться: дорога долгая.
Лишь однажды я не послушала маму: «Какая стыдоба! Догулялась!» Что же, можно и так сказать. Я угрюмо сверкала подбитым глазом – мы разводились с мужем. Мне не хотелось его больше обманывать, а он еще не знал, что я будущая мать. Правда, чужого ребенка...
Отчего болеют наши родители? Ясно, что не от старости. Мы с Митькой в аэропорту, час десять лету до области. Потом можно поездом, но автобусом быстрее, хотя дороже и с пересадкой. День катится – с комком в горле, с потерей аппетита, с раздражением в голосе и дрожью в руках. К счастью, Мите все время что-то нужно: то в туалет, то конфету, то спать, то скучно.
...Мы мерзли на трассе в Щиграх, в ста метрах от автостанции. Оставались последние семьдесят километров до мамы. Вдруг я с ужасом поняла, что никуда мы сегодня не уедем. Шесть часов вечера, сумерки, суббота, чужой райцентр. Пяти минут нам не хватило, чтобы успеть на последний рейсовый автобус. Пусто на дороге. В кособоком домике автостанции гаснут окна. «Мама, когда мы к бабушке поедем?» – теребит за рукав, заглядывает в глаза Митя. Я рассуждаю вслух о том, что в городе обязательно должна быть гостиница. Припозднившаяся легковушка, единственная за последний час, качает фарами по гололеду. Я лезу под колеса. Мы долго трясемся по кривой, плохо освещенной улице, водитель угадывает выбоины и пространно нам сочувствует. Он высаживает нас у подъезда вросшей в неубранный снег приземистой гостиницы.
Но в кои веки в Щигры приехал выступать областной хор! Мест нет. В вестибюле на стульях и узлах дремлют торговки с базара, мужики в нахлобученных шапках. Кто-то сидит прямо на кафеле, подстелив газету. Две женщины с только что реставрированной косметикой на лице – дежурная и администратор – щебечут за стойкой на широком диване. «С ребенком на одну ночь», – неожиданно хрипло говорю я, непроизвольно глядя на диван. «Гостиница переполнена. Вы же видите». – И дальше – о личной жизни Пугачевой и Киркорова, им не до меня. Я стучусь в ближайший номер, и, стыдясь, прошу стул для Мити. Наверно, не умею просить. Снова возвращаюсь к стойке: «Пожалуйста, посадите мальчика на диван, он очень устал». – Митя тоже просит, молча. Красивые женщины, местные львицы, брезгливо морщатся: «Нельзя». Я тащу Митю из вестибюля на улицу, боясь расплакаться при них. «Стервы», – шепчу я и рыдаю в темноте, уткнувшись в Митин тулупчик. «Мамочка, миленькая, не плачь, – пугается сын, – я еще не хочу спать. Не плачь, пожалуйста! Мы будем ходить и не замерзнем», – он успокаивает меня по-взрослому, мой маленький сын, вытирая варежкой слезы.
Нам некуда идти. Можно побить окна в гостинице, и тогда нас заберут в милицию. Или в вытрезвитель. Но, наверное, у меня не хватит денег на штраф, и вообще, я никогда ничего не била, кроме чайных чашек.
Мы медленно бредем мимо глухих заборов и синих от телевизоров окон. Кажется, где-то в начале улицы мы проезжали телеграф – он должен работать круглосуточно. Я перекладываю сумку в другую руку.
Нет на небе звезд, осторожный мороз крадется по пятам. Тихо и равнодушно, будто никому в целом свете мы не нужны. Какое одиночество разлито в этой серой, чужой зиме! Как некрасивы грязные, смерзшиеся, ледяные от нечистот дорожки, сизые колеи, уродливые кривые кустарники у низких калиток! И я на мгновение зову неведомое, чудесное спасение, и тут же мне становится стыдно. «Ничего не бояться!» – разве не это твердили мы друг другу на заиндевелой станции ярославской железной дороги? Сколько инея, свежести, красоты и победительности было в моей жизни, и вдруг я расхлюпилась в каких-то Щиграх! Будто не сама виновата. Разве две холеные тетки на казенном диване всегда и со всеми такие равнодушные?! Нам встречаются те люди, которых мы заслужили. Или намного лучше, потому что мой любимый – отважнее князя, красивее инея, сильнее смерти. И, вспоминая это, я совсем ничего не боюсь, а в небе месяц-плуг режет низкие тучи и сверкают в бороздах золотые зерна звезд.
Засмотревшись, я спотыкаюсь, и в то же мгновение чувствую, как кто-то подхватывает мою сумку. Не успев испугаться, я вижу рядом высокого, без шапки, слегка сутулого мужчину, а поодаль еще двоих – крепыша в светлом плаще и коротышку в спортивном обличье. От компании веет неблагополучием и странностью: одежда явна случайная, без женского глаза, да и будут ли нормальные мужики шляться по улице в такое время!
– Помогу нести, – отрывисто и властно говорит высокий, забирая сумку. Мы с Митей пытаемся пристроиться к его широкому шагу.
– Мальчишку возьми, – бросает высокий крепышу. Митя охотно лезет на руки.
– Куда? – это мне.
– На телеграф.
Мы движемся молча и быстро. Только коротышка в спортивных штанах с широкими красными лампасами курит, кашляет и что-то глухо мычит.– Пришли. Спасибо, – благодарю я у неоновой вывески. Но вся компания вваливается вместе со мной. Я усаживаю Митю на скамейку, устраиваюсь сама. Наши неожиданные помощники шушукаются у пустой переговорной стойки. Очень хочется спать.
– Заказывать будете? – Высокий стоит рядом и внимательно смотрит на меня. На вид ему лет сорок: неглубокие морщины, короткие волосы, его можно было бы назвать симпатичным, если бы не цвет кожи – бледновато-желтый, нездоровый, будто он всю свою жизнь просидел в погребе. Я опускаю глаза и не могу оторвать взгляд от его рук, густо изукрашенных причудливыми татуировками.
– Мне некуда звонить, – говорю я. И спокойно рассказываю про весь день с утра. Усталость растекается по телу, и я слышу свой голос отдельно и удивляюсь его непохожести.
– Понятно, – хмурится высокий. – Послушай, как тебя там?
– Аня, – шевелю я губами.
– Аня, ты можешь переночевать у меня. Там спокойно. Живу один. Чисто. Здесь недалеко. Я уйду к знакомой.
– Не надо.
– Брось, – криво улыбается он. – Не из-за тебя, не думай. Парнишку пожалей. Он-то чем виноват?
Куртка у высокого расстегнута, и верхняя пуговица у рубашки тоже, из-под ворота на шею ползет синяя татуированная змея. Мы встречаемся глазами, и вдруг я понимаю, что для него очень важно, чтобы я ему поверила и согласилась.
Мы идем минут десять. На первом этаже длинного барачного здания крохотная комнатка метров в восемь. Телевизор, холодильник, две узкие кровати. В кухоньке топится печка, высокий двигает заслонку. Обеденный стол, два стула. На стене висит сковородка рядом с обнаженной календарной красоткой. «Парашу им поста...» – начинает было коротышка, но осекается, уловив бешеный взгляд высокого. «Хлеб в столе. Масло и колбаса в холодильнике. Есть молоко. Ешьте, пейте. Грязное ведро у дверей. Приду в шесть – первый автобус в семь. Закрывайся на два оборота. Ключ из двери не вынимай. Никому не открывай, пока не назовут тебя по имени. Ясно?»
Митя засыпает сразу – намучился. В тюлевой занавесочке путается месяц. Окно совсем рядом. Я даю себе честное слово не спать. Во-первых, мне страшно, во-вторых, я боюсь угореть от печки. «Не спать!» – приказываю я себе и через секунду просыпаюсь от осторожного стука: «Аня, открой. Утро».
На автостанции вокруг нас вакуум – похоже, местным хорошо известно «дурное общество», в которое попали мы с Митей. Высокий, он же Слава, он же вор-рецедивист по кличке Князь, два месяца назад вернулся из заключения: «Общий стаж – девятнадцать лет. Все, завязываю. Машину куплю, женюсь!» Я немного опасаюсь за содержимое моей сумки, которую несет Владимир Иванович Булавко, коротышка пенсионного возраста, старый вор-карманник. «Будь спок», – бормочет Булавко, читая тревогу в моих глазах. Поодаль, засунув руки в карманы мятого плаща, топчется крепыш – Комиссар.
– Почему Комиссар никогда не разговаривает? – осторожно спрашиваю я у Владимира Ивановича. – Он... немой?
– Ха-ха-ха-ха! – хрипло заливается Булавко. – Ему Князь запретил рот открывать при вас. Он слова без мата не может сказать.
– Чего так? – удивляюсь я.
– А полежи семь раз в ЛТП, узнаешь, – гордится Булавко.
Слава купил билеты и пряники на дорогу. Мы расстаемся лучшими друзьями. Комиссар украдкой утирается. Владимир Иванович, вспомнив происхождение (говорит, что из дворян), галантно целует мне руку.
– Может, телефончик оставишь? – вздыхает он. – В гости когда зашли бы...
– Заткнись, – шипит Слава. – Ну, давай, – мы уже в дверях, – не забывай, ладно?
Конечно, не забуду! Митя машет дядям в окно...
«Мама, – шепчу я, – мама!» – и осторожно глажу ее большую, непривычно белую, стерильную руку.
Дома тепло, натоплено, оттаяли окошки, видно гибкую рябину в инее. Я прибралась, настряпала вкусного, Митя тащит санки по двору, усадив на них терпеливого рябого кота, отец гремит ведрами у сарая. Дома особенно уютно – беду отогнали, и уже меньше пахнет лекарствами, и лицо у мамы светлее, она открывает глаза, ясно смотрит.
– Бульон надо принять, – руковожу я, – режим!
Мама осторожно приподнимается, я обкладываю ее подушками. Эх, хороша была курица Чернушка! Душистый бульон, прозрачно-золотистый, целебный.
– А в войну, бывало, – вспоминает мама, – прибежим к тетке Арине – голодно! Нас четверо. Дядя Егор ругается: «От черти голодные!» Тетке Арине нас жалко – родные племянники. Она его забалакивать, задабривать. «Егор, а Егор! Возьму я проса, пойду воробьев ловить!» Он только рукой махнет. А своих детей у них не было... А тетка Арина с валенком в курятник, проса насыплет, воробьи слетятся, она их ловко – маленькая была, худенькая – валенком накрывать да скорей тряпкой затыкает. Потом сидим, оббираем этих воробьев, накладем полный чугунок – как картошки. И быстро они варятся на загнетке, и мы ели их, аж кости хрумтели. Соли, конечно, не было. Домой прибегаем вечером, мама зовет: «Ну, сидайте вечерять. Борщ есть». А мы кажем – мяса наелись. Воробьиного.
И мы улыбаемся воспоминаниям, далеким временам.
– Как ты живешь, Аня? – вдруг спрашивает мама, и в голосе ее столько сочувствия, жалости, будто не она болеет, а я.
– Ничего живу, – улыбаюсь я. – Нет, правда, ничего. – И спешу ее убедить:
– У меня сын, о котором я мечтала; жить есть где, нормально зарабатываю, все хорошо, – я вижу, как увлажняются мамины глаза, – ну что ты, в самом деле, не война же, – отшучиваюсь.
Белая ночь, зимняя, в круглых нетронутых барханах, и соседский сараюшка горбится верблюдом, и тихо цветет рябина чудо-деревом, поднимая живыми ветками морозный снег и напитанный золотом, располневший месяц.
Я поднимаю голову – и, боже, какая звездность и какая лучистость! Кажется мне, что и звезды в инее, и удивительно, как же я этого не понимала, не видела прежде! Они кружатся, дрожат, складываются в картину; и видится мне, будто по белому пути скачет звездный князь, серебристый, молодой, веселый вечный воин. Летит по небу, отпустив поводья; бьет норовистый конь копытом по Млечному Пути, высекает серебряные искры... Он один в небе – среди звезд!
Но как мне одиноко здесь, на белой безмолвной земле, где знает меня каждое дерево, каждый куст, каждая бездомная ворона! Наверное, все лучшее в моей жизни уже было. И я все смотрю и смотрю в морозную вышину, втайне чуть-чуть надеясь на чудо, и все же в эти минуты мне не жаль не только моей прошлой жизни, но и будущей...