355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Преображенская » Каменный пояс, 1988 » Текст книги (страница 16)
Каменный пояс, 1988
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Каменный пояс, 1988"


Автор книги: Лидия Преображенская


Соавторы: Геннадий Хомутов,Валерий Кузнецов,Лидия Гальцева,Анатолий Тепляшин,Юрий Орябинский,Кирилл Шишов,Александр Егель,Владимир Одноралов,Георгий Саталкин,Михаил Люгарин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

На каком-то юбилее, после застолья с тостами и речами ее удивил заместитель директора, тихонький старичок, два года до пенсии, но в тот вечер его захватила всеобщая суматоха, выпил шампанского, раскраснелся, даже чуть помолодел.

– Вы, Людмила Васильевна, сегодня… как яхта… в открытом море, – сказал он, наклоняясь.

– Любите парусный спорт?

– Да… как вам сказать…

– А если голова закружится? – спросила Люся со смехом.

Старичок смутился, закашлялся, потянулся за нарзаном. И это новое чувство власти над мужиками-обалдуями внезапно обрадовало ее сильнее всего, сделало еще увереннее, еще смелее.

Киселев с усилием жевал жесткое мясо, возле плиты у Люси редко что хорошее получалось, жену слушал рассеянно, улыбался, головой покачивал.

– Чудесное жаркое. Пять с плюсом, Люся.

– А я боялась, что в уксусе не вымочила.

Сверху и снизу стихало движение и голоса, дом глухо покашливал, укладывался, заводя будильники и выключая телевизоры. Гасли окна, от этого темней становилось во дворе. Лишь на его столе горела лампа. Киселев что-то долго считал на бумажке и смотрел в темноту.

Через два дня позвонил Саркисянц.

– У меня готово, – сказал он и кашлянул.

– Давай выкладывай.

– Неудобно по телефону.

– Даже так? – Киселев задумался. – Приходи в парк. На главную аллею. Да нет, прямо сейчас.

На песчаных дорожках лежали листья. Низко катились облака, лишь изредка открывая чистое небо.

Гера прохаживался возле заколоченных аттракционов, покуривал, в поднятом воротнике плаща и надвинутой шляпе чувствовалась растерянность.

Они сели на скамейку.

– Скоро снег пойдет, – сказал Саркисянц.

– Еще рано. Не весь лист опал.

– Фамилия его Княжев Алексей Петрович. Старший редактор в отделе переводной литературы. Сорок три года, высокого роста, седина на висках, франт, барин, большой ходок и, говорят, имеет успех…

– Ты без эмоций давай, только факты, – тихо попросил Киселев.

– В тот вечер у Княжева был день рождения. Гостей собралось человек десять. Стол накрыли им в малом банкетном зале. Ты знаешь…

– Да, вход из коридора.

– Расходились в половине двенадцатого. Все в разные стороны. Двое уехали вместе, на пригородном автобусе. Княжев и… твоя…

– Что-то по времени не сходится…

– У него маленькая дачка на озере, километров пятнадцать…

– Ты считаешь… – начал было Киселев.

– Я ничего не считаю.

Они медленно пошли к выходу. Чувствуя неловкость затянувшегося молчания, Саркисянц тронул Киселева за плечо.

– Не обижайся, старик. Ты сам просил.

– Спасибо, Гера.

– Может, ничего и не было, а? Люська понимает, что ты все равно узнаешь, в одном городе живем. Посидели, поболтали и разъехались.

– Не надо, Гера. Не в этом главное. Было бы увлечение, мужчина интересный, обстановка – и не выдержала дамочка, я бы мог понять. А так ведь цель другая, значит, все с расчетом сделано, без сомнений. Это страшно. Ни перед чем не остановится, если решила.

Киселев рассказал про книжку, которую дали переводить жене.

– Понимаю, Витя, но в этом случае проще все. Хуже, если с тормозов сорвется, а здесь смысл есть.

– Смысл? – переспросил Киселев.

Саркисянц улыбнулся, смущенно хмыкнул:

– Ты не так понял. Мне трудно в этом разобраться. Может, все-таки ты поговоришь обо мне с тем человеком?

Киселев быстро поднял глаза. Вот куда повернул, гражданин-товарищ… Это прозвучало, как просьба расплатиться. Хорошо, Гера. И зная, что ничего не сделает для него, он пообещал.

– Кстати, а где это княжеское гнездышко?

– Почти на самом берегу. Третий дом от угла.

– Найду при случае?

– Найдешь.

Киселев вернулся на службу – его ухода, похоже, никто и не заметил, не торопясь закончил свои дела, в каком-то полусне, полуреальности. Временами чудился за спиной чей-то шепот, как будто все узнали о его открытии и теперь обсуждали эту новость. Но сделал он в тот день даже больше обычного, спокойно, размеренно собрал со стола входящие и исходящие, запер в ящик. Теперь поверхность стола была ровной и пустой, лишь отрывной календарь на подставке да несколько карандашей в пластмассовом стаканчике. Так же пусто было в душе Киселева, ни одной мысли, ни одного желания…

Между ними теперь лежала целая пропасть, только со стороны она была незаметна, они так прелестно выглядели вместе; когда выезжали за город или возвращались, то на их машину оглядывались прохожие. Все началось с тоненькой трещины, которая тянулась, почти пропадая иногда, с далекого первого дня… Теперь, оглядываясь, Киселев как бы снова увидел себя. Он долго не делал ей предложение, хотя понимал, что все равно когда-нибудь придется, увлечься боялся, потерять ясность восприятия. Всегда недоговаривал, оставляя возможность отступить, превратив все в шутку. Но потом была ночь на озере, заброшенная избушка, луна светила сквозь пыльные оконца, в дверь натянуло дым костерка, он развел его возле порога, а в ее глазах была отчаянная решимость. Он не чувствуя рук протянул их к ней. Через некоторое время под гулкие удары сердца пришел в себя. Что-то нарушилось в его четком мире. Посмотрел на Люсю. Она, не повернув головы, сказала спокойно: «Закрой дверь. Холодно»…

На улице он попал в людской поток, широкий и плотный, как после футбольного матча. Киселев всегда ощущал свою незначительность в общей массе и старался выскользнуть, повернуть на тихую боковую улицу или втиснуться в переполненный троллейбус. Звуки шагов, разговоры, смех, незнакомые лица угнетали его. Но в этот раз он шел вместе со всеми, вместе со всеми останавливался на перекрестках, пережидая поток машин, плечами, спиной чувствуя возле себя чужие плечи, чужое дыхание. И в какой-то момент больно кольнула зависть к этим людям, которым можно возвращаться домой.

А. Моисеев
СОЛНЕЧНЫЕ ЗАЙЧИКИ
Повесть в рассказах

Все чаще и чаще

Мне хочется деться

В увядшую зелень

Прошедшего детства.

В. Мазуров

Родился я упрямцем. Долго, до самого отъезда из дому, верилось мне, что весь мир уместился в тесной долине Ая. Ничего-то нет за крутобокой синью хребтов, ведь даже солнце ночует рядом. Ежеутренне вылазит на Косотур и, разбежавшись, совсем как птица-журавль, скачет в небо. И боялся я, вдруг в одно ветреное утро солнце не удержится на хребте при разбеге, скатится вниз на город и натворит бед.

Мой маленький мир был вполне обширен для людей. Он давал работу на заводах и кормил огородиной.

Нехитрый мир детства. Солнечными зайчиками ласкают память дни твои. Что из того, не все они выпали радостными. И в солнечных зайчиках мало тепла, зато светлы они и желанны.

ЗЕЛЕНЫЙ КОСОГОР

Двадцать второго июня

Ровно в четыре часа

Киев бомбили, нам объявили,

Что началася война.

Из песни

Мы сидели на зеленом косогоре. Чисто-зелено было до самого заводика у Ая. Он сонно дышал, и дым из красной трубы курчавыми барашками брел на синий небесный луг, к неторопливым белым стадам облаков.

Улыбались горы, залитые зеленью. Улыбалось солнце. Молодой наш дом улыбался зеркалами свежих стекол, улыбался и впитывал солнечное тепло, чтоб греть нас в холода. Вся наша безымянная еще улица улыбалась. Лишь по весне зачатая и потому такая просторная, без палисадников и дворов.

На зеленом косогоре, смутно обвитом тропинками, сидели молодые хозяйки новых домов. Было спокойно возле их доброй беседы и радостно.

Подошел наш веселый отец. Из большого мешка вытряхнул ворох лесной зелени. Свежие, не тронутые вялостью увядания ветки, цветы, травы и коренья. Матери наперебой стали учить нас, своих первенцев, что можно есть, а что для украшения жилья.

Покойней все стало и тихо. И в зеленое сияние мира – Г о л о с. В ликование цветения – Г о л о с.

И нам, несмышленышам, стало боязно. Мы обступили взрослых и стали проситься на руки.

СЕРЫЙ СНЕГ

Жила-была козочка. Было у нее семеро козлят. Пошла однажды она за молочком…

Из сказки

Серый снег под окном, матовым от плотных морозных узоров. Всю войну взаперти.

Детство наше вольное, без запретного слова взрослых! Немного тепла, еды – вот и все, что могли они нам уделить.

Что за тихая жуть встречала нас с братом со сна! С головкой прятались под одеяло, сколько терпелось.

Да спрячешься ли от тишины, в которой слышно лишь, как где-то идут верблюды. Идут и идут бесконечным караваном. Мерным шагом каждое утро. Я и сейчас их слышу. Это сердце толкает по жилам кровь.

Выманивал голод. На шестке чашка, а в ней пяток картошек в мундире, два ломтика хлеба. Это на весь день.

От еды игралось веселее, смелее. Надолго ли? Снова шарили на шестке. Даже крошки растаскали тараканы.

Нет, мы не плакали. Привыкли. Просто играть не хотелось. Залазили на печь. Кирпичи здесь теплее. И еще мешочек с комовой солью. Сосешь и будто ешь. На печи лежали и пакетики с фотохимикалиями. Не отравились, очень уж были горьки.

…Сумерки спускаются. Синь густеет, просачивается сквозь стекла. Скапливается по углам, затопляет дом.

Мы забиваемся в дальний угол. Плотно зажмуриваем глаза, тихо скулим, боясь привлечь чье-то внимание. Знаем, защитить некому.

Чаще всего успокаивал сон.

Нет, нас не встречали страшные сны. Мы верили, засыпая: завтрашний день будет совсем иным. Сытым и солнечным, с мамой.

Приходили настоящие детские сны. Без людей, без зверей – радостная игра радужных узоров. Сны не от сегодняшнего. Сны надежд на завтра.

ЧЕРНАЯ ТАРЕЛКА

От советского информбюро.

Наши войска после ожесточенных боев оставили…

Голос Левитана

Нужно сложить пальцы щепоткой. И показать на лобик, животик. Левое плечо, правое плечо. И еще. Лобик, животик, плечики. Чем больше, тем лучше. А того лучше, коли встать на коленки. До полу кланяться, не лениться.

Делать все это нужно перед портретом дедушки с кружком на голове. Тогда все желания исполнятся. Он всемогущий.

Так учила нас бабушка молиться. Мы прилежно слушались. Может, желания исполнялись бы, да только дома портрета дедушки не было, только у бабушки. И мы забывали, что как делать.

Дома в переднем углу висела черная тарелка. Просить у нее, правда, ничего не выпросишь. Зато с ней веселее. Говорит или поет, или играет музыку.

Одно плохо. Только разоспишься с вечера, она и разговорится. Не ко времени. Голос у нее делается какой-то не такой. Будит. И мы бежим голышом на свет к родителям.

И в самом деле что-то неладно. Полуодетый отец стоит в углу. Мама застыла рядом. И оба смотрят на черную тарелку, нас не замечают. Мы в слезы. Что ж это они?

Мама к нам. Подсаживает на кровать, укутывает одеялом.

Станет гладить нас, успокаивать. И все шепотом. И все как-то не так. А сама все смотрит на черную тарелку. А мы все не можем успокоиться.

Пока отец ни махнет рукой: «А-а…» И черная тарелка умолкает.

ВСАДНИК БЕЗ ГОЛОВЫ

Шаловливые ручонки,

Нет покоя мне от вас.

Так и жди, что натворите

Вы каких-нибудь проказ.

Старинное стихотворение

Крутились мы все вокруг отцовского «Фотокора». Завлекательная огромность его сияла уймой стекляшек и блестяшек. Да еще прятала черную гармошку.

Моя первая умственная мука – как фотографировать. Мы считали главным в этом деле треногу. Ее и сломали первой. Потом и «Фотокор». Получили порку от души, зато и аппарат в полную забаву.

А игрушек не помню. Их просто не было. Только вот всадник без головы.

Как это я надоумился поднять его? Валялся он комком грязи. Я ковырнул, выглянула лошадиная голова. Оказалось – конь на полном скаку. И всадник на нем. Зеленая гимнастерка. Синие галифе. И сабля над головой. Только головы не было. Но он и так был хорош, без головы.

Я и спал с ним, зажав в кулак. Боялся потерять. А он терялся. Внезапно находился. И я понимал, куда он отлучался. Куда взрослые – на фронт. Куда же еще? С такой-то саблей.

Насовсем пропал он перед тем, как идти мне в школу. В новых радостях, волненьях первокласья забыл я его. Столько навалилось разного. А вспомнил, так совсем беспечально. Знал я, прискачет он на выручку, непременно прискачет. Когда уж совсем-совсем мне станет лихо.

Но хватало сил самому выпутаться. И он не прискакивал. А потом уж куда ему было угнаться за мной. Все дальше из детства уходил я.

Так и затерялся в зелени перводетства всадник без головы. Единственный игрушечный друг. Нет, не предал он меня, не забыл. Просто ускакал к другому мальчишке.

ЧЕПУХА НА ПОСТНОМ МАСЛЕ

Была бы коровка да курочка, состряпала бы и дурочка.

Поговорка отца

Что это такое? А не знаю. И никто не знает, кого ни спроси. Но ведь была же она. Такая вкуснятина, за уши не оттянешь.

Худо ли бедно, а жили мы не хуже других. Удавалось сводить концы с концами. Ели не то что от пуза, а червячка заморить всегда находилось.

И все же приступали худые дни, под снеготал обычно. В подполе ни картошки, в чулане шаром покати. И карточки вдруг становились такими малокормными, в горсть вмещалось выстоянное мамой за день.

Тогда и появлялась чепуха на постном масле. Если отец оказывался дома.

– Была бы коровка да курочка, состряпала бы и дурочка, – принимался отец за стряпню.

Из чего? Тогда все было съедобным.

Так вкусно и густо сдабривал отец стряпню присказками-похвальбами, вроде вкуснее и не ели. И после животом не маялись.

Стояла военная зима, просили отца состряпать чепуху на постном масле. Он только невесело пожимал плечами.

БОБОЕДКА

Может, был бы детиной я.

Был бы сажень в плечах.

Коль не сытость фальшивая

На подножных харчах.

В. Белов

Живы мы были в тощее то, злое время огородиной. Вершки и корешки, все съедалось. Не просто огородом был нам огород.

Еще не сошли черные ошметки снега, мы тут как тут. Роемся, ищем в грязи зазимовавшую картошку. Сластимая!

А уж межи усыпаны веснушками мать-мачехи. Чем не солнышкины детки? С солнышком просыпаются, посолонь тянутся, по солнышку глазки закрывают. Любили мы их. Не за солнечность. Есть можно.

А уж под изгородью затлели фиолетовые огоньки. Солнце раздует их, запластает зеленый, стрекучий пожар. А по весне нет в крапиве злости. Добрая! Рви на здоровье. В щи зеленые, веселые. Радостные. Теперь оживешь – выживешь, а там, глядишь, и победа.

Торопится земля-кормилица подкрепить нас. Гонит на белый свет всякую дичину, посевам не дает дремать-залеживаться. Застилаются грядки скатертью-самобранкой. Крапива озлела, да щи не пустые. Поспели вершки – картофельный, свекольный бот. В земле корешки завязываются, наливаются земными соками.

И нету нам в огород ходу. Взрослые заботливо доводят до сведения. Поселилась в ботве такая старушка Бобоедка. И нет ей большей забавы, как защекотать нашего брата до смерти. Добреет она, как бобы ее любимые поспеют. Наестся и подобреет.

Велик соблазн! Выхватить бы пучагу морковных хвостиков и схрумкать. Или надрать горсть сахарных стручков. Да и жизнь нам уже дороже сладостей.

Ага, погасли по межкам белые свечи бобового цвета. Вроде бы можно… Крадемся к заветным грядкам, а сами сторожим взглядом зеленую темень, выпеваем:

 
Бобоедка без зубов,
Дай гороху и бобов.
 

Упрашиваем щекотальницу. А вдруг да рано еще, не наелась она, не подобрела, жестокую свою забаву не забыла.

Но нет ей уже до нас дела! Набивай пузо огородными яствами под завязку.

За зеленое время свежели мы, оживали. Скапливали силенки и терпение на новую серую, столь долгую зиму.

ГОРБУШКА БЕЛОГО ХЛЕБА

Мальчишки, мальчишки,

Вы первыми ринулись в бой.

Мальчишки, мальчишки,

Страну заслонили собой.

Из песни

Дядю Ваню с девятого класса взяли в артиллерийское училище. Прошел он ускоренные лейтенантские курсы, дали звездочку на погон и отправили на фронт. По дороге ему удалось проститься.

Даже раздеваться ему было не к чему. Постоял у порога.

Все с мамой говорят. О взрослом своем, неинтересном. А нам ведь тоже дядя нужен, хоть и пугает его неожиданная незнакомость. Эта негнущаяся, длиннющая, колючая эта шинель. Эти сапожищи. Столько на дяде звездочек! На шапке, на пуговках, на погонах, на ремне. Потрогать бы. И на коленках посидеть – «ме́дку лизнуть».

Вспомнили нас, уж уходить дяде пора. «Полюбайте» дядю. Поднес он меня к лицу и опустил, не поцеловав.

– Чуть не унес, – и вытянул из кармана горбушку хлеба.

Они снова забылись в разговоре. А мы потихонечку, шаг за шагом к столу.

Хлеб там дяди-Ванин, б-е-елый.

Затихли мы. Обычно мама подозревала нас в неладном, если затихали, а тут заговорилась.

Я не распробовал. И я. Я тоже. И я отщипну… В общем, даже вкуса не поняли. Вдруг – раз и не стало горбушки.

Мы переглянулись и в голос. На всякий случай. Иногда выручало.

Ухватили по паре шлепков, поровну. Для начала. До разбора дело не дошло. Тут как вышло. Дядя вдруг упал лицом на стол и разревелся.

Ему выпало уцелеть. Дошел он до Вены. Вернулся, грудь в орденах.

НИ НА ЗЕМЛЕ, НИ НА НЕБЕ

Спать у бабушки неспокойно, никогда не гасят свет. Дед ночами все ходит, ходит по горнице. Сердцем он мается, боится, как бы не остановилось во сне.

Два было у них сына. Оба ушли на фронт.

Похоронная на дядю Федю пришла с первыми салютами по радио. Только выучили на командира танка и погиб в первом же бою.

В письмах дядя Федя жаловался: машину изучил хорошо, а командовать людьми не выходит. Застенчивый он был (не любил его за это дед), квелый.

Вот и переживает теперь свою нелюбовь к сыну, скрипит половицами, не гасит свет. Спать не дает.

Бабушка – та похоронной не поверила: мало ли что. На почте напутали. Воевать не воевал, а уж смертью храбрых. Бабушка пошла к гадалке.

«Нет ни на земле, ни на небе», – сказали карты.

Сколько прошло, уж и бабушки нет, а причитанья ее в ушах. Вдруг ни с того, ни с сего осядет на лавку, запрокинет голову. И вздрогнешь от резкого ее, чужого голоса:

– Сыночек ты мой, Феденька! На кого же ты нас спокинул…

Это первые-то, всегдашние слова она выкрикивает в беспамятстве. А придет в себя после черного удара – мысли, что сына больше нет, и голос мягчает. Придумка жалостливых слов увлекает бабушку. Чтоб складно получалось все, печально:

– Тихой ты мой, тихой. Разнесчастный, неудалый. И мертвому-то тебе нет покою. Не приняла тебя сыра земля, не успокоило ясно небо.

И в причитаньях она не могла обойтись без злословия. Острословкой была бабушка, злоязычницей. Попадало лиходеям, что тешились тихостью Феди. Не забывался и дед, изводивший дитя родное.

А тот все молчал, не умел словами отвести горе. Не заведено мужику изливать душу.

Молчал-молчал дед, а однажды переполошил: весь дом поднял на ноги. Загремело среди ночи.

Сдернул дед с переднего угла икону. Посыпались с божницы выцветшие бумажки цветов, тонкие свечки, памятные листки.

И зашлась в причитании бабушка. По нему, по живому деду. Ползла к черной доске, кляла деда и просила бога простить его.

Дед не допустил бабушку до иконы.

– Но! – цыкнул он. – Кого просишь! Он ли был грешен?

Пока жив был дед, белело в переднем углу пятно.

Весь околоток считал, Жданиха запилила своего. Дед ненадолго пережил дядю Федю. Во сне зашлось сердце, не укараулил.

Дольше стали бабушкины, причитания, а нет-нет да прорвутся в них нотки торжества: всесилен господь, карает отступников.

А дед просто надсадил сердце болью, истомил тревогой, так привычной тогда всем. И не она ли, та всенародная боль-тревога помогла выстоять.

ОЙ ТЫ, ГАЛЯ!

Ой ты, Галя, Галя молодая,

Обманули Галю, увезли с собою.

Из песни

Долго добираться до бабушки, через весь город. Потому и нечасто навещали, и каждая поездка для нас была праздником. Эта пришлась на конец военной зимы.

Закутала нас мама в самое теплое тряпье, усадила на санки. И покатили мы. Только держись. Маме за нами не поспеть.

А внизу не разгонишься. Забито разбитыми немецкими грузовиками. Из калек собирают ходовые машины. Изодранный осколками металл отправляют в мартен на переплавку.

За автомобильным «госпиталем» снова не разбежишься. Магазин с нетающей с начала войны очерединой. Базар.

Толпа реже прежнего. Многие уже проели все, что можно, и свое, и фронтовиков. Лишь ожидание близкой победы держало истощенных на ногах. Не видно было под забором замерзших дистрофиков.

За базаром задержка. Запрудил улицу табун крупных, грудастых коней. Под необъятными крупами не по-нашему куцые метелки хвостов.

Пропустили заиндевелых битюгов. От котлована взорванной церкви скатились к театру. Попробуй-ка провези нас мимо. Ничего в театре, понятно, не казали. Разместился эвакуированный часовой завод. А возле свалка. Что за чудные колесики выбрасывают сюда. Стружки, залитые радугой, хоть вешай на елку.

Набили карманы блестяшками. Перевалили через горку. А за горкой уж вон они, бабушкины тополя, только шоссейку проскочить. Да как ее проскочишь.

На шоссейке плотные колонны пленных. Драные шинелишки. Землистые лица над поднятыми воротниками. Бацают-клацают по гулкой булыге стылые ботинки. Редкие конвоиры сердито покрикивают. Кивают дырчатыми автоматами – ровняют ряды.

Хмурым безразличием провожали пленных бабы, сбившиеся у обочины. А как проклацали они, прокосолапил разбитыми катанками последний конвойный, запереговаривались.

– Тоже несладко. Небось картошки не отваришь.

– Смотреть зябко.

– Чего уж там… Конвоиры, смотри, какие. Заставляют, слышали, петь «Ой ты, Галя». У них не спой…

Нескоро я понял, что в том плохого. Тяжело переносить холод и голод. Горек чужой хлеб. Еще горше петь чужие песни в неволе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю