Текст книги "Каменный пояс, 1988"
Автор книги: Лидия Преображенская
Соавторы: Геннадий Хомутов,Валерий Кузнецов,Лидия Гальцева,Анатолий Тепляшин,Юрий Орябинский,Кирилл Шишов,Александр Егель,Владимир Одноралов,Георгий Саталкин,Михаил Люгарин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Нет, какой праздник у меня получился! Он будто бы даже явился заменой тому детскому сну. Я даже стал вдруг надеяться, что сон вернется. Да… нет, не вернется. Детский сон ушел совсем, потому что бабаня моя умерла и спилили яблоню-дичку, которая цвела у нее во дворе. Да и двора ее теперь нет на свете. Что ж, радоваться бы замене, но тревога, понимаете, сосет! Нужно ведь, чтобы Праздник Любования Солнцем повторялся для меня и для вас и для наших мальчиков и девочек – каждой будущей весной. А для этого нужно, чтоб жива была речка Елшанка и ее ольхи, ее черемухи и вязы, осинники и березняки Я знаю, что подобные слова говорятся часто, так часто, что тревоги-то и не вызывают.
Вкопан, скажем, при входе в лес легкомысленный щит «Берегите зеленого друга» (о дружбе ли должна идти речь?), и мы успокаиваемся, раз есть щит, то и порядок, хотя, там, где есть такой щит, – лес, напротив, со скотской планомерностью губится. «Берегите зеленого друга» – к чертям собачьим этот призыв! Человек должен верить: если ранит он божественную березу в конце апреля, то истекает она жемчужной кровью и душой, родственной человеческой. В том березняке, откуда начался мой праздник, я видел еще и восемь обреченных на медленное усыхание берез. Некто широким кольцом снял с них кору на высоте среднего человеческого роста. Этот среднего роста человек (сокращенно – С.Р.Ч.) вероятно, напевал что-нибудь про русскую березу и не слышал, как береза эта кричала под его ножом, соловей, чтоб его… Я и сейчас вижу обнаженную маслянистую плоть дерева и думаю: ну зачем ему береста? Видно, любит все русское – то есть а ля рюсс. Сделает, видно, из нее туесок размером с полведерник, а как же – кору на такой снял, и поставит его на полку рядом с дымковской игрушкой – замечательно будет, трогательно.
Нашему предку славянину береста нужна была как воздух. Для посуды, для письма, для березового вара. Куда богаче были его леса, и все же снимал он бересту с поваленного для дела дерева. И если уж приспичило снять с живого, то не кольцом, а окном. Он верил, что не похвалит его леший за погубленное зря дерево. Да и само дерево для него – существо! Не думайте, древняя песенка «Я пойду, пойду, погуляю» – о березе, которую решили заломать ради трех гудочков. Это о девушке, которую решил покорить и сосватать молодец. Ну а наш С.Р.Ч. от всех этих суеверий свободен, он материалист. Но хреновый, видимо, хороший-то материалист должен знать, что, обнажая нежный камбий, таинственную ткань, благодаря которой растет дерево вширь, рассекая сосуды, по которым движется сок весной, он убивает не просто, а как садист. К тому же немало мы леса свели, чтобы сделать кастрюли, вот и пользоваться надо ими, права у нас нет на туесок.
Ловким движением ножа он приблизил тот момент, когда природа уже не сможет дарить нам праздники. Такой момент возможен. Возможно, что мы ничего не сохраним, ибо С.Р.Ч. не одинок. Их много, иные и листа с дерева не сорвали, всю жизнь гуляя по асфальтовым лугам, в рощах из стекла и бетона. Но они поворачивают реки, рвутся к нефти в Бузулукском бору, запахивают родники и травят Байкал – и все это, тихим мановением подмахнув очередной проект.
Эти ядовитые мысли мелькнули у меня в один миг, когда я шел нагруженный сморчками по Алмалинской дороге. Я тогда запретил их себе ради праздника, а сейчас просто удивляюсь, как долго приходится их распутывать. Я шел. Впереди должен был показаться осинник в лощине, тот, что показал мне лось, помните? Но прежде я увидел на дороге громадную бочку на полозьях. В такой могли бы жить все известные истории Диогены. Сейчас в таких бочках греются зимой лесорубы, народ философствующий редко. И все стало понятно. Осинника моего больше нет. Он снят подчистую. Земля на вырубке и вокруг искорежена гусеничной техникой, молодая березовая поросль по краю дороги вывернута корнями вверх, все завалено сучьями, брошенными тут гнить. Их, ей богу, хватило бы на горы бумаги, для того, чтобы напечатать меня и всех нас, так называемых «начинающих», которым ее все не хватает. Но сучья будут гнить тут в лучшем случае собранные в кучу. В отличие от Японии (где умеют любоваться луной) у нас не умеют перерабатывать их.
Господи, изнасилованная просто земля… Ну, что же, нужна, нужна осина – это скороспелое дерево, дерево будущего, как говорят сейчас лесоводы. И сучья, бог с ними, их переработает природа сама, но вот ведь беда – на этом муки вырубленного леса не кончились. Когда пойдет в рост самосевная осина (ведь миллионы семян лежат в этой земле, дожидаясь своего луча солнца), когда молодая поросль вытянется в рост С.Р.Ч., снова придут сюда стальные кони и начнут резать, давить и дробить ее, дабы посадить сосну. Вроде бы стоит, а? Заменить осину красным лесом? Но вот я прошел ближе к Елшанке, вот на месте осинника растет она, посаженная лет восемь назад. Страшное зрелище. Каждое деревце – колчелапый, сохлый уродец с нездоровой рыжей хвоей и рыхлой древесиной. Плохо сосне на этих слишком жирных, что ли, для нее почвах. И все об этом знают. И директор лесхоза знает.
– Но почему тогда, почему не оставить в покое осиновую поросль? Почему не дать ей вырасти светлым осинником?
– А план? – был ответ. – Снял гектар леса – восстанови, а как же.
– Ну, хорошо. А почему тогда сажаете сосну, а не лиственные породы, которым тут хорошо?
– А план по улучшению качества леса? – был ответ.
Ох-хо! И я понимаю, что здесь действует жуткая сила и организовал ее С.Р.Ч.! Вернее, я ничего не понимаю. Это ведь невозможно понять. Тот же директор лесхоза убеждает, какое нужное дерево – осина, как легко она снова заселяет вырубки и как весело растет. Да я и сам знаю – прекрасное это дерево, его так грибы любят. Но тот же директор лесхоза ничего не может поделать с борьбой за качество леса. Да, трудно бороться против борьбы Действует С.Р.Ч., действует. Доберется он и до сморчкового осинника, насадит там мученицу-сосну, и прощай наш с вами праздник!
Во дворе Студенова я застал тогда его самого и мою хозяйку, Александру Сергеевну. Ради праздника я отсыпал им грибов, каждому на сковородку, и так мне было приятно, как они сначала опасливо удивились, как обрадовались потом их запаху и приняли с благодарностью. А пока я сходил в магазин за папиросами, на столе у меня поселился небольшой, но важный кулич в разноцветных яичках и еще пирог какой-то. Старики еще празднуют и все хорошо помнят, и то, что хорошо, то хорошо
Вот теперь все, собеседник, а быть может, и друг. Я хочу только, чтобы ты имел в виду – сказка эта не о тридевятом царстве, о нашей с тобой земле.
Игорь Пьянков
НА ЛИНИИ
Из жизни Оренбургских казаков
(Главы из романа)
Матери моей Людмиле Яковлевне посвящаю
1
Солдаты привычно шли в ногу, хотя и без должной дистанции в шеренгах. Кто, звякая котелком о ружье, забегал сбоку переброситься шуточкой с приятелем, кто присаживался у дороги перемотаться, кто отставал по нужде. От самого Красноуфимска тащились медленно, абы как.
Одной из обозных фур, крытой навроде киргизских кибиток, правил денщик начальника команды, Никифор Фролов. Офицер же, после вчерашнего прощания с милой мещанкой, дремал на медвежьей шкуре. На особо озорных кочках подпоручик, разлепляя правый глаз, секунду-вторую тупо вглядывался в согнутую спину денщика и снова отпадал в пьяные воспоминания. Фролов же наблюдал, как все заметнее отстает худой солдатик из последних рекрут.
Сам Никифор, отслужив положенный срок, получив личную свободу, не вернулся в родную деревеньку, а остался в денщиках. Год назад попал к Тамарскому. Отполированный службой, он давно забыл свое мужицкое прошлое.
Солдатик с трудом удерживался в хвосте колонны. Стараясь облегчить сбитые ноги, он в каждом шаге припадал к земле. Забирая вправо, мягко натягивая вожжи, Никифор подогнал сбоку.
– Эдак один плестись останешься.
Солдат вытаращился. Отплевывая пыль, не упустил оправить за спину съехавшую при такой ходьбе ружейную лямку.
– Право, олух! – продолжая осматривать его, рассудил Фролов.
Растерянно хлопнув ресницами, с тоской поглядывая на уходящую колонну, солдатик перемялся и выжидающе молчал. Никифора позабавила его пугливость. Еще в Красноуфимске, перед выходом, приметил, как капрал честерил его за опухшую, в грязных пузырьках ногу, хотя в конце и позволил идти вне строя. Никифор же был и того хуже – денщик.
– Небось портянки ленился стирать, экий дурень. Навтирал грязи… Это ж не лапти, понимай, – досказал он поласковей.
Солдатик украдкой прикидывал расстояние до уходящей все далее команды. Слизывая губы, весь подался в ту сторону.
– Да не дергайся! Хромой жеребец… Залазь уж, – Никифор склонился и, ухватя за ствол ружья, затянул солдатика на облучок.
Поехали. Солдатик держался на краешке. Спустив с ноги сапог, потирал голень, наслаждался передышкой. На тряских местах оборачивался, вглядывался в глубь фуры. Офицер болтал сонной головой, пока солнце не нагнало обеденной духоты.
– Никифор… Никифор?! – неожиданно разнеслось за спинами, – Слышь-ка, Никифор… Голова раскалывается…
– Прикажете остановить?
– Да не…
– Тогда мож распаковать?
– Куда это мы? – офицер попробовал выглянуть за полог.
– Так на хутор дальний. Не то, помню, Чигвинцевых, а то мож Криулинских, ваше благородие. Казаков карать. Ай запамятовали? – выкрутив мощный торс, возница всмотрелся в бескровное подобие лица, сострадательно покачал головой. – И бумага при вас имеется… В кармане-то пошарьте.
Тамарский прощупал сквозь сукно камзола свернутый вчетверо пакет, но доставать не стал. Откинувшись назад, громко и фальшиво запел:
Генерал-то немец ходит,
За собою девку водит.
Водит девку, водит немку,
Молодую иноземку…
Покричав, помурлыкав под нос, посвистев и уж совсем грустно поскользив взглядом по охватившему дорогу лесу, приказал:
– Ищите привал.
Версты через полторы лес оборвался, и на взгорке приютило взгляд крохотное именьице. Над одной стороной серых бревенчатых изб деревеньки спорило с пологим склоном растянутое одноэтажное здание с узким мезонином. Чуть далее с тракта к нему уводила сосновая аллея. Заручившись кивком подпоручика, поскакал туда капрал, узнать, примет ли помещик, а главное, не сбились ли они с дороги. Казак, взятый из Красноуфимскои станицы проводником, сбежал, едва они пошли лесом. Солдаты повеселели, их походный опыт сулил отдых.
И верно, привал затянулся. В первый же вечер Тамарский между бокалами вина и подмаргиванием дочке хозяина, проиграл имевшиеся у него деньги, а скоро и в сундучке каптенармуса осталась перезвякиваться медь, да книга с красивым подпоручиковским росчерком…
И наутро, под присмотром капрала, замахали косы в руках солдатских, отыгрываясь за командира. На барском дворе задержался денщик да несколько больных.
С побудным горном вышел набрать еловых щепок Никифор Фролов. Он так ловко выучился заваривать чай, так тонко намешивал туда лесных ягод и трав, что даже на добром постое держалась на нем эта обязанность. Потягиваясь, зевая и крестя рот, он приметил вчерашнего солдатика.
– Че зазря трешься? Поднеси-ка, брат, полешек.
Солдатик живо сбегал к поленнице, сложил у чурбака, на котором возле людской рубили мелкую живность, пяток крупноколотых полен. Никифор взял в людской топор, проверил на ноготь. Остался доволен. Хватанул с замахом – ух…
– Рекруты сказывают: вона ты шибко грамотен… – маясь, подступив сбоку, спросил солдатик.
– Домой отписать занеможил? – Никифор уже щепал прозрачных чурочек на разжижку.
– Истужился… – солдатик вздохнул, по-деревенски утер рукавом нос и покорно обронил на грудь голову.
Был он нескладен, не прибран, не выучен еще хлебать служилую кашу. Не притершийся пока в солдатский круг, казался, да и был, как всякий из новобранцев, пополнивших полк, одинок. Сколько таких начинало науку на глазах Никифора, ошибешься считать, но лишь в последние годы стал он чувствовать к ним жалость.
– Чего ж, голубь, выправим. Бумажицей с чернилами разживемся и сделаем. Если сладу нету, отмараем письмецо… Только сказать, через слово человека не ощупаешь, одна растрава. Да не ж, я с усердием, голубь… Ну, ну, – успокоил заволновавшегося солдата Никифор. – Это я к разговору… Сам-то, замечаю, не пермских мест?
– Костромской.
– Не доводилось, да-а-а… И хорошо там?
– У-у-у… а-а-а… Хорошо! – Солдат совсем засобирался поведать о родном уголке, готовый заново прожить дошинельную жизнь, но из дверей господского крыла послышался голос, заставивший его запнуться.
– Никифор?! Тебя где носит, старый сапог! С утра прохлаждаешься?! Забыл, что ль, ученья?
– Не дрейфь! – Никифор посмотрел на солдатика, полного такого животного страха, что только не шевелил ушами, вылавливая звуки опасности. – У них то нервами прозывается. Чулая жила, по-нашему.
– Никифор! Чешешься? Давай за шампанским. Тебе дадут там, – подпоручик вышел как спал, разве что сапоги натянул. Глаза вяло проглядывали сквозь набухшие мешки. Он был чуть старше вытянувшегося перед ним солдатика, которого обошел, как не к месту вбитый кол.
Пока Никифор стребовал бутылку и установил ее на столике в беседке, солдатик, унырнув на кухню, застыл навытяжку с соленым груздем на вилке и банкой под мышкой. Подпоручик ополоснул фужер, посмотрел на выжидающего солдатика.
– Очумел, служба?
Допив до донышка, немного поскучав, Тамарский ушел досыпать.
– К обеду придешь. Да хорошенько буди… И чтоб самовар кипел, – наказал он через зевок денщику.
Никифор сходил к фуре, принес коробку с чашками. Развернул подгрызанную сахарную голову. Скоро закипел ведерный, кое-где примятый дорогами, самовар.
– Доходи, не трусь, – пригласил солдатика. – Да как тебя величать, голубь?
– Федей звали.
– Ну, Федор, подсаживайся.
Оторванный от впитанного с молоком матери уклада, тяжелого, зато привычного крестьянского труда, казавшегося на отдалении праздником, впал Федор в такую безысходность, что порой готов скрутить себе руки-ноги и броситься в какую реку. Хлебая сроду не питого чая, он думал-передумывал и не заметил, как проговорился:
– Как стерпеть-то?
– Стерпится, – подбросив ему собранные на ладонь сахарные крошки, ответил Никифор. Казалось, ему было известно все, о чем думалось-грустилось солдату.
– Пошто ты не уходишь? Ведь воля-вольная на руках? Волюшка!
– Наша воля – помереть в поле. Нетуть ее, куда ни подайся. Да ты чай пей, польза в нем великая.
– Я бы в деревеньку вернулся…
– Стригунком-то сладко, а через целую жизнь… Про отца с матерью прознать бы, да померли, должно, – Никифор, поболтав в чашке остатки чая, плесканул их под стол. – Меньший я был и своей охотой пошел…
– Это чего ж, сам шинелю надел?!
– Выходит, так, – Никифор погладил солдатика по мягкому чубу. – В тот год решил мир: черед нашему двору. Так и так, ставьте рекрута, и указали на старшего братана. А все из-за девки… – денщик помолчал. Забросил новую порцию щепок. Разлил по чашкам свежий чай. – Девка не в деревню вышла, заметная, вот и приглянулась барину нашему. Он, понятно, не сжелал иметь братка совместником… Да-а-а. Ну, вот… Заслыша по себе такое невзгодье, положил брат отмститься. Уж шибко он слюбился с прилукой. Мне-то ту пору одно балагурство, но и то примечаю, родители наши запечалились. Правду, и так сплошь невейкой кормились, а управили б братца в Сибирю, и вовсе по миру иди. Сговорились в ноги нашему… Ну, во. Подступаем на двор, аккурат схожий, только у нашего дом оштукатурен да, помнится, повыше. Пришли. С нами деревенских увязалось, как оно водится – ждем, надеемся в терпении. И как я соображаю, просчитался барин: ему и мышку думалось сберечь и кошку погладить – ан не вышло. Ежель, говорит, найдется охотничек пойти в солдаты, то он позволит брату остаться и даже свадьбу дозволит. И тут бац – я. Уж больно скучили ушам вздохи их…
Посадили нас на подводы и уж с деревни сошли, служилые, за нами присланные, песню взгаркнули, а братка с прилукой все идут позадку, слезки трут. Жалко им меня и благодарны, значит, по гроб. Крестят на путь, а мне весело на них смотреть. Я-то и рад, что вырвался! По секрету, другой раз сомневаюсь: уж не от бари ли я задался, раз так любопытно мне и места и люди чужие.
– Дальше-то, потом, как вышло?
– Ну, коротко досказать, в Саратове поставили нас под казенную мерку. Пообвык. Фрунт и ружье не велика наука – знай зубы сплевывай! Зато и нагляделся, чего в избе ввек не зрить. В немецком Берлине-городе постаивали… Да-а-а, скажу тебе. Кругом камни, лепота всякая! Вот только бабы тощи, не в пример ляшским. Эти навроде наших, превеликие охотницы на солдатские обманки поддаваться…
– Я тоже отпишу моей, напомню.
– Как знаешь, – Никифор поскучнел, засобирал со стола. – Совет принять похочешь, так упусти из памяти и родителей и приваду. Не дотянешься до них, так почто пустотой сердце бременить.
– А как жить-то тогда?
– Как знаешь.
2К вечеру хутор встречал гостей. Посред единственной, короткой, но широкой улицы сгрудились обозные телеги. Подле них, а охотней на траве, сочно росшей по обочинам колеи и скотопрогоночного пути, опускались вялые солдаты. Утирая потные лица, переговаривались. Посматривая по сторонам, приглядывались к хуторянам. Любопытствуя, с чем пожаловали к ним, казаки вставали на отдальке, постепенно затянув прибывших редким обручем. Кое-где у дворов казачки уже поили служилых молоком.
Никифор, разузнав о старшем на хуторе, провел подпоручика на двор к Андреевым. Хозяин встретил у калитки.
– Здравствуй, казак! – стягивая перчатки, поздоровался Тамарский.
– Здравия желаем. Добро пожаловать. Проходите в избу, – Петр Ларионович одной рукой толкнул свежеоструганную, слаженную из пиленых в полвершка досок дверь, а второй пригласил на двор.
Как водится по русскому обычаю, гостей потчевали, выставляя от всех припасов домашних. Катерина с ног сбилась, бегая с полными чашами, корчагами и кувшинами.
– Что ж это прошения подаете? А то без ваших каракуль государю нечем заняться, – между закусками по-свойски интересовался подпоручик.
– Ведь обвыкли тут, – понимая, с чем пожаловали к ним, ответствовал казак. – Не видим, ваше благородие, как эти разорительные версты осилить…
– Вам честь оказывают послужить России, где ей пики ваши потребней.
– Оно так, только сомневаются казаки, – хитрил хозяин, пытаясь доведаться намерений военных.
– Черт с вами! – подпоручик махнул рукой. – А наливка твоя хоро-ша! Налей-ка, пугливая, еще стаканчик, – обратился он к проскользнувшей в сени Катерине. – А ты, – строго приказал казаку, – поди-ка, собери мне стариковство.
Уважаемых казаков на хуторе было трое. Кроме самого Петра Андреева доверием пользовались Фома Акулинин и Филипп Баранников. Знала и слушала их даже и сама станица Красноуфимская. Сейчас же оба они, без приглашения, пришли к андреевскому дому.
Разговор с подпоручиком получился коротким.
– Большие выгоды дает новым форпостам атаман всех казаков, наш царь-батюшка. Переедете на Илек – не продешевите, – принялся уговаривать офицер, сам сроду не видевший ни реки, ни вообще уральской степи.
– Своими служивыми заселяйте, – буркнул Фома Акулинин.
Наутро хутор поднял сухой барабанный бой, словно тысяча окрестных дятлов разом решила проверить ловкость клювов. Казаки собирались вяло, за многими посылали. Казачки облепили заборы, торчали за ними всю предрешенную процедуру зачитывания воинских артикулов, параграфов уставов, повелений. Над маленьким хутором гремели длинные титулы подписавшихся и распорядившихся. Всех тех, кому красноуфимцы ответили «нет». На смену прапорщику влез на телегу рыжеусый капрал. Выкрикивая с бумаги фамилии, вызвал до единого мужское служилое население хутора.
Вдоль улицы лежали накатанные солдатами бревна. Перед каждым стояло солдата по два-три. Подходя к ближнему, казаки протягивали захваченные из дома кнуты. Потом, подложив под грудь снятые загодя рубахи, ложились на бревна. Стерпев вразумляющее число ударов, вставали, хмуро глядя под ноги, шли до телеги, рычали имена. Кинув взгляд на спину, капрал ставил против очередного крестик.
Отпоротые расходились по домам пороть баб. Заборы давно очистились, казачек ровно сдуло – казаки не простили б им своего позора. Лишь мальчишки один за другим бегали расшептывать матерям, как испороли тятю.
Солдаты работали равнодушно. Кто сам не сведался еще с палкой, того она ждала. С этим в казарме свыкались быстро. Только руководивший наказанием прапорщик, начавший службу в люльке, придя в азарт, строго следил за должным взмахом кнутодержащих рук.
У одного из бревен он приостановился.
– Как опускаешь?! Гладишь, пастуший сын! Жалеешь?! – вырвав кнут, прапорщик отвернул кнутовищем лицо солдата. Даже казак поморщился, услыша сыгравший о скулу плотный ольховый черенок.
– Горячо ложит, ва-аше благородие… не сомневайтесь, – приподняв голову, уверил он.
Но заступничество только распалило. Офицер готов был растянуть на бревне заместо казака вызвавшего гнев солдата.
– Позвольте спробовать? – замешался в горячку Никифор Фролов. – Дурак, ей-ей дурак! – сторонясь прапорщика, ругнул он солдата. – Оно под шинель запихали тебя не чужие горбы править… По чужим станешь страдать – свой наживешь до срока. Свыкайся, Федя, а то обдерут в другой раз. Теперьча подвинься, – поплевав на ладони, Никифор отступил ли шаг, примерился. – Ну, что, хуторянин, встретимся?
Казак отвернулся, широко раздувая ноздри, потянул от сруба смоляной сосновый дух.
– Плати, ирод.
От плеча ожег денщик казачью спину. Оглянулся на прапорщика. Тот не скрыл довольства. Отломив десятую плеть, Никифор подивился злой силе, с какой терпел казак тяжелую его руку. Никифор уважал упрямых за дело людей и сбавил удары. Почувствовав это, казак скосил на него красный от лопнувших сосудиков глаз.
– Устал… служилый?
– Скучно с тобой.
Едва прапорщик ушел, Никифор отшвырнул кнут, подступил к растерявшемуся Федору, больно сжал локоть.
– Запомни хоть его, чучело.
Казак не поднимался. Двое солдат, ухватив за подмышки, отволокли его в тень ближнего забора. В сторонке присел на корточки Федор…
Две недели стояли солдаты на хуторе. Тамарский затосковал. Попробовал прижать в сенях хозяйскую дочь – только больно ударился о перегородку. Казак хворал. Дубленая кожа удержала сыромятину кнута, но внутрях что-то перехлестнулось. Наконец прискакал верховой, привез пакет. Властью начальника штаба корпуса команда, вверенная подпоручику, в составе других войск, отзывалась в летний лагерь под Оренбург.