355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Преображенская » Каменный пояс, 1988 » Текст книги (страница 1)
Каменный пояс, 1988
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Каменный пояс, 1988"


Автор книги: Лидия Преображенская


Соавторы: Геннадий Хомутов,Валерий Кузнецов,Лидия Гальцева,Анатолий Тепляшин,Юрий Орябинский,Кирилл Шишов,Александр Егель,Владимир Одноралов,Георгий Саталкин,Михаил Люгарин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Каменный пояс, 1988

Проза

Георгий Саталкин
ИЗ ЖИЗНИ РАЙОННОГО ОПТИМИСТА
Рассказ
I

В последнее время, не зная почему, Гриша Сумкин почувствовал сладенькую тягу к районным учреждениям, различным конторам.

Приехав в какое-нибудь хозяйство, Григорий Степанович тотчас же отыскивал вывеску и, приведя себя в порядок, стряхнув пыль с лацканов пиджачка, потрепав штанины хорошенько, неторопливым, чуть приседающим шагом направлялся к двери под нею. Сощурив один глаз и набочок запрокинув голову, он читал, что было написано на вывеске, а потом солидно, с едва приметной раскорячинкой, поднимался на крыльцо.

Так же солидно, с инспекторским видом окидывал он взглядом стены сеней и коридора – что на них висит, как оформлено, какой давности. Медленным, округлым жестом, не сводя взгляда с какой-нибудь бумажки, лопоухо висящей на одной только кнопке, он доставал из внутреннего кармана пиджачка блокнот, изготавливал шариковую ручку и, сладясь каким-то сквознячком в душе, начинал общаться с безмолвными своими «приятелями».

Вот, например, стенная газета. Стоит только прочесть ее со вниманием, как она обязательно сообщит тебе любопытный фактик.

Вот Доска почета, ей иногда Гриша компанейски подмигивал. Тут все знакомые лица механизаторов и доярок. Две-три цифры к фамилии передовика, к надписи под фотоснимком – вот тебе и зарисовочка, или на худой конец информашка.

Расположились здесь и приказы: кто прогулял, кто трактор в личных целях использовал, за что произведен денежный начет с указанием суммы; кто затерял срочную телефонограмму, из-за чего сорвалось общеобязательное мероприятие, и виновным за это упущение ставится на вид; кому выговор объявлялся, кого предупреждали и требовали повысить ответственность; а допризывникам – явиться в военкомат.

Эти пухленькие серенькие строчки – вывешивали-то второй экземпляр – Гриша читал с тайною жадностью. Перед его глазами разворачивалась жизнь со всеми ее горькими приключениями. Та жизнь, о которой он почти не писал в своей газетке и которую не то чтобы разучился узнавать самостоятельно, а просто некогда было вникать в нее.

Его постоянно понукала задача: набить побыстрее блокнот цифирью, фактами, фамилиями и бегом за стол вырабатывать месячную норму. А писал он тяжело. Слова ему плохо подчинялись. Иной раз, капризничая, вообще разбегались кто куда: на речку, в магазин, домой на диван, просто на улицу. Идет какое-нибудь «вставнатрудовуювахту» по тротуару и никакими силами его оттуда не завернешь в строку.

Естественно, из-за своей симпатии к конторам, которые надежно ему служили, дальше центральных усадеб Гриша в командировках не попадал, и был очень доволен собой: не каждый до этого додумается, да и не каждый сумеет выкрутиться с газетными материалами вот так – и опыт нужен, и некоторая даже отвага: за соломинку схватился, но плывет!

Но как-то раз он прозевал поворот на центральную усадьбу колхоза, угодья которого забились в самый дальний, глухой угол района, и попутный грузовичок повез его дальше.

Дорога потихоньку поднималась на древний, широко разлегшийся водораздел. Справа виляла степная речушка, упрятанная в голубоватых полынных лужках. У воды, шарами раздув зеленые юбки, сидели ивовые кусты. Сторожевыми отрядами теснились по берегам суровые камыши. А противоположный склон долины, прозрачно заслоненный пространством, легко нес на своем гигантском боку квадратики и прямоугольники полей, светлые нитки дорог, шрамы оврагов, обнажавших красное тело земли.

И в этой уклонной долине то там, то тут горстями лепились к воде степняцкие редкие села, где либо бригада была, либо только ферма всего и осталась. Повидал на своем веку Григорий Степанович захолустных деревушек, смирно коротающих время! День тут можно пробегать – и с пустым блокнотом уедешь. То бригадира не найдут, пропал, а куда – никто этого не знает, то где-то в гостях чай пьет чабан, то доярка с мужем расскандалилась и ей не до газетчика.

Скучно писать о селах, доживающих свой век, да и о чем? Что можно о них сказать? Совершенно ведь нечего! И постепенно все они приобрели в глазах Григория Степановича стертое, невыразительное лицо…

Наконец, возле самой дальней деревушки, на высоких плечах увала, где шаг только до горизонта, он распрощался с шофером. Машина укатила, а ноющий плач ее мотора, прихлопывание бортов, железный лязг затворов словно бы остался на месте, – так медленно, так долго угасали здесь звуки.

Тишина, покой, безлюдье…

Даже ковыль, прежний хозяин степи, светлел лишь по ложбинкам и буграм. Иззелена-седые, стекловидные пучки его гладил и ласкал прозрачно-мозольный ветер. Но так же, как и везде, на этом краю земли распаханы поля, зреют на них хлеба. Целые массивы изнывают томными волнами созревания на десятках, сотнях видимых верст – и ни одного человека! Пустынные пространства, гулкий небесный купол, а под ним – только он, единственная живая здесь душа. Гриша повернулся назад, посмотрел вокруг себя и дальше бросил взгляд, и еще дальше, и в самой уже запредельной дали стало видно ему, как под прозрачной воздушной сорочкой круглится материнская грудь земли.

И все в нем как-то разом примолкло, унялась глухая озабоченность, ни на минуту не покидавшая прежде. С виноватым вниманием вглядывался он в привычную картину: низкие, из зеленоватого и красного плитняка ограды, саманные избы с длинной ступенчатой пристройкой сараев, низкие клены в разгороженных палисадниках. Широкая, пустая улица… Ни курицы, ни кошки, ни собаки.

Вон, правда, колодец, одиноко одушевляющий округу. Но ведро не поднято, уходит цепь в провал сруба, и жалостливо оголено костисто-желтое цевье, источенное посредине. Даже грязь вокруг коряво и крепко засохла, зацементировались коровьи следы. Только на самом их дне виднелся неподвижно открытый зрачок иссыхающей влаги.

Да матушка ты моя, милая, жалкая, равнодушная к своей старости, сну среди бела дня! Чем же ты тут живешь?

Гриша вытер пот. Знойный воздух был пусто белес. Ветерок, как золу, вздувал бесшумную пыль… Вдруг он замер: на лавочке у иссохших ворот сидела старуха, н е п р а в д о п о д о б н о  похожая на его покойную бабушку, Ефросинью Федоровну. Гриша, зажмурившись, тряхнул головой. Разжал глаза – теперь она согбенно шла от колодца с ведром. Но воды в нем, кажется, не было – с пустым ведром она шла от колодца!

Что за… ерунда! Он понимал: этого быть не может! Но глаза-то видели покойницу. Она на него взглянула!!! Безмолвный, тихий укор ее обдал Гришу ледяным ужасом, остановившим на мгновение сердце. И тотчас страшно его осенило, он догадался: это – знак, предвестник… господи! Невозможно мысленно даже произнести – чего…

Бабушка Ефросинья, ныне покойница, да и мамка, да и тетка Полина не раз, бывало, рассказывали, как дедушке Петру Маркеловичу некие знамения стали являться за год до смерти. Может быть, со страху или по иной причине дедушка чуть ли не каждому встречному-поперечному докладывал: а вот мне виденье было, ох, умру скоро. Годок мне осталось жизни. Через этот срок и призовет меня господь бог к себе…

Никто, конечно, всерьез этих слов не принимал. Над ним посмеивались, стыдили и даже кричали, сердясь на эти выдумки. Дедушка будто и не слыхал этих голосов, другому внимал. Как бы там ни было, а только примерно через год он и умер. Гриша помнит, как на похоронах все жалели, что не слушали его, на целый год оставили одного со смертью.

Тетка Полина с торжеством, которое Гриша никак не мог постичь, подчеркивала не один раз: во-от, не внушал бы себе, не разглашал бы по всей округе, глядишь, жил бы и по сей день. Накликал Петр Маркелович смертыньку, зазвал ее в гости к себе, ну – теперь и сам на вечном пиру у нее. Иногда так и подмывало оборвать ее, возразить, поспорить, но что-то удерживало его. Может быть, уважение и даже почтение, какие в детстве питал к деду. Может быть, отдаленная и жутковатая вера в то, что именно так и было: предчувствовал, знал!

Гриша и сам в разное время, в разных местах слыхал о подобных случаях. Особенно часто звучала эта торжественно-жутковатая нота в рассказах солдат, возвратившихся с войны: «а он как знал», «я верил, что жив останусь», «чуял он, что его убьют не сегодня-завтра». Теперь Гриша воскресил в душе эти полузабытые истории. А звери, собаки, кошки? Им заранее открывается тайна последнего часа, ведь так? Да, так. Нет, не исключено, что и он унаследовал от деда особое это свойство, и вот уловил сигнал: жди, скоро!

От мысли этой (к тому же жара была виновата, сжигающий ветерок, от которого виски разламывало, пыточным обручем давила на них шляпа, и вся изнуряющая суета длинных летних дней, неудачи, обиды по разным пустякам) в душе его что-то сдвинулось, накренилось и понеслось куда-то, выбив у него из-под ног землю.

II

Было похоже, что Григорий Степанович заболел странной болезнью. Одни ее признаки менялись на другие. То на него нападала смешливость: скажет кто-нибудь чепуху, глупость, а он уже сыплет смешком, чуть в нос, гнусавя, постанывая… сам не зная отчего. То молчит, хмурится, косые мстительные взгляды как стрелы пускает. То весь загорается желанием всем услужить, чуть ли даже и не угодить.

Как-то увидел из окна – несет машинистка Клементьевна кипу чистой бумаги, а дождь только что пролился, капало с ветвей, крыши, трава дымились; Григорий Степанович сорвался с места, на ходу вставляя ручку в нагрудный кармашек пиджачка, выскочил во двор, отнял у опешившей женщины ношу и, деловито отклячивая свой толстенький зад, чуть ли не по лужам внес бумагу, точно ценность большую.

В темном коридоре, на столе-инвалиде возвышались плиты старых подшивок. Какой-то въедливый читатель начал там искать одну статейку. Гриша предложил ему свои услуги, все перевернул, пока наконец отыскал нужный, позапрошлого года номер газеты.

Или вот еще: фотокор, совсем мальчишка с нетронутым румянцем на щеках, – и к тому Григорий Степанович то, и дело совался: Сережа, чего тебе? Подам? Принесу? Быстро уловив эту нелепую услужливость, редакционный деспот шофер Николай с порога, с хамской строгостью кричал:

– Степаныч! Айда, колесо менять надо!

А вскоре с лица Григория Степановича исчезли глаза. Щеки яблоками, нос облупленной молодой картошечкой сидели на прежнем месте, пухлый белый лобик жирным валиком, редеющий зачес – прежние, а глаз – нет, пропали!

Этот факт открылся не сразу и не сам Григорий Степанович его обнаружил. Он, правда, с тайным испугом отмечал: в последнее время сослуживцы как-то чересчур пристально в него всматриваются, с непреодолимым вниманием, на которое он отвечал тревожно-рассеянной улыбкой: да что же это вы всматриваетесь?!

Чтобы разогнать тревогу, ознобом засевшую в нем, он украдкой обследовал себя: может, побрился плохо? Или неловко очистил нос без помощи носового платка? Или в спешке не все пуговички застегнул?

Вскоре, однако, причина отыскалась. Секретарь редакции, женщина непосредственная, громкоголосая, закричала вдруг из своего фанерного апартамента:

– Степаныч! Ты что, глаза дома забыл?

Стуча деловито ногами, Григорий Степанович тотчас же прибежал.

– Что такое?

– Ба! Да у тебя и правда глаз нет, – распевно, весело удивилась Вера Ивановна. – Ты где же это их потерял?

Повернув голову, Гриша посмотрел на себя в зеркало, которое висело рядом на белой стене, и обомлел. Он все слышал, но как бы не понимал, что вокруг происходит. Он никак не мог взять в толк, что речь идет об ошибке, о перепутанной фамилии, что страшного в этом ничего нет!

Вернувшись к своему столу, Гриша сел перед листком чистой бумаги. Заголовок был уже сочинен, оставалось только написать первую для рассказа фразу, но руки свалились на колени, обмякли плечи, поникла голова – даже не мешок, а котомка чуть возвышалась на том месте, где, растопырив локотки, строчил обычно Степаныч, от усердия прикусив в углу рта кончик высунутого языка.

Так он сидел долго, словно ждал чего-то. И дождался. Тихо вошел и встал прямо перед ним вопрос: деревеньку увидел, сна ее среди бела дня устыдился, болезненно пожалел ее старость, одиночество – кто открыл ему глаза?

Что отвечать, он не знал, да и не пытался искать ответ. Чуть исподлобья, снизу вверх, он смотрел на склонившийся над ним вопрос, но видел уже не его, а себя. Целый рой картин, ситуаций, мгновений из своей жизни, сгустился над ним, и глаза из этого калейдоскопа выбрали самую заурядную, повседневную, пустую.

Катит по райцентровской улице маленький, плотный, под соломенной шляпой человечек, мелко этак чешет по якобы неотложным делам. Он то и дело останавливается, так как знакомых у него тьмущая тьма. И со всеми нужно поздороваться. Издали еще он весь лучится, сияет твердыми щеками, облупленным носиком, глаза так и прыгают от избытка чувств. С поднятой и растопыренной пятерней он подкатывает к очередному знакомцу, бьет о подставленную ладонь, бодро восклицая при этом: «Егор Кузьмичу – персональный привет!», «Ну, как оно, ничего?», «А-а, салям алейкум, дорогой!», или: «Почему, слушай, твой телефон моему звонить не хочет? Поставь ему это на вид».

Да вся эта кипяченая бодрость – глупейший ритуал райцентровского оптимиста, газетчика, которому, к тому же, по долгу службы положены деловитость, общительность, некоторая даже бойкость. Грише всегда казалось: не будь этой бойкости в походке его, в выражении лица, в ухватке и голосе, не показывай он ее ежечасно, – скажут, а если не скажут, то уж непременно подумают: плохо работает Сумкин, скучный какой-то, невеселый.

Кого же обманывал он? Всевидящий глаз обывателя на мякине не проведешь. Он проницателен. Он видит одни только беды, одни неудачи, одно только зло. По ним и расценивает человека, творит заглазный свой суд. Кто же он в таком случае? Ведь неудачи, ошибки, беды, точно репьи бездомную собаку, метят его.

Вот совсем недавно, минувшей всего весной, случился крупный скандал из-за огорода.

Городишко районный, где всю свою жизнь прожил Григорий Степанович, имел возможность раширяться только в одну сторону – западную: тут смыкался с матерой степью речной мыс, с незапамятных времен занятый казачьими подворьями. В степи этой, за перешейком, в последние годы построили несколько двухэтажных домов из белесого кирпича с белесыми шиферными крышами и квадратными окошками.

Пространства свободного вокруг было сколько хочешь, но дома ставили так тесно, что они словно бы друг у друга на коленях сидели. А вскоре их густо окружили сараюхи, клетушки, помойки, туалеты на две двери, столбы с бельевыми веревками. Позже в эту кучу малу втиснулись гаражи – получился живописный вокруг хаос. И как-то само по себе назвалось это место Собачьим городком.

Два обстоятельства – рельеф местности и бестолковая застройка – послужили причиной ссоры между Григорием Степановичем и Валентином Даниловичем Иванютиным, главным зоотехником сельхозуправления.

У Сумкиных под окном имелся клочок земли, где они сажали лук, редиску, грядочку огурцов; самосевом поднимался укроп. Когда пришла пора, Григорий Степанович с сыном перекопал землю, определил, где и что будут они сажать в эту весну. Работали они в охотку, руки от земли и навоза стали черными, раскраснелись лица.

Григорий Степанович даже слегка гордился тем, что он первый догадался расчистить от строительного мусора землю, всем подал пример с огородом этим. И расхаживая по своей полоске, хитренько и благодушно поглядывал на копошившихся соседей: то-то, знай наших! Он ревностно следил за тем, чтобы его грядки получались лучше, пышнее, чем у других, и допоздна не уходил с огорода.

Апрельская стеклянная заря светлела бездонно и ярко. На земле все низко заплывало свежим коричневым мраком, точно грузный дым, дойдя до плеч, дальше подняться не мог. Костры, горевшие то тут, то там, зияли в сумерках красными ямами. Носились во тьме золотистые, огненные точки, порой суматошно расписывая темный воздух, – то мальчишки, как угорелые, бегали с головешками, и на них для острастки весело иногда покрикивали.

Вдыхая холодный, обновленно и терпко пахнувший землей воздух, чувствуя, как стягивает кожу на руках сохнувшая грязь, Гриша, размечтавшись, вообразил, что вот он уже рвет тугие перья лука, вот кладет на обеденный стол первый зеленый снопик, весь еще в сизом, испятнанном пальцами, тумане свежести, а Лена, дочь, укоряет его: опять ты, папка, лук не помыл! Так ведь немытый лучше, возражает он и, зажмурившись, сладко чавкает перышком, показывая, до чего же вкусен именно такой, с грядки лучок…

А утром он увидел картину, поразившую его в самое сердце: весь огород заново перекопан, перекроен и лук его слезами медными разбрызган во взрытой земле. Кто это сделал, зачем? Такого хулиганства у них тут вроде бы не водилось! Грише с готовностью разъяснили: это новый сосед Валентин Данилович Иванютин так пошутил. Несколько раз Гриша видел его: молодой, здоровый, с гладкими щеками и тупо тяжелым взглядом.

Наскоро, боясь опоздать на работу, Григорий Степанович перенес межу на прежнее место. Весь день он волновался. Сердце, предчувствуя неприятность, болезненно обмирало, сохли губы, он их часто покусывал. Вечером подтвердилось: беду ждал не зря. В его отсутствие огород опять был переделан. Несколько грядок, которые Гриша так старательно возделал и луком засадил даже, Иванютин захватил окончательно.

С красным лицом, на котором растерянно круглились глаза, он вбежал в палисадник. Иванютин, в каком-то бесстыдно обвисшем трико, идолом стоял на оккупированной земле. Презрительно цыкая зубом, он тяжелыми, ничего не выражающими глазами взирал на раскипятившегося Гришу.

– На каком основании, Валентин Данилович, позволяете себе так безобразничать? Что это еще за фокусы? Да это же ни в какие ворота не лезет! Я буду жаловаться! – закричал Гриша жалобно. – Вы что себе думаете? Раз… то я… Главный зоотехник? Я фельетон напишу!

– Да хоть что, – равнодушно сказал Валентин Данилович.

– Я в сельсовет, я в райисполком, понимаешь, пойду!

Ничего не ответив на эти угрозы, на взывания к совести и справедливости, Иванютин тупо, точно не понимая, о чем хлопочет этот толстячок в соломенной шляпе, смотрел на Григория Степановича. Потом Валентин Данилович почесал себе живот – медленно, сильно и сладко. Почесал и убрался восвояси.

Загипнотизированный этим молчанием, большими щеками, неподвижными глазами, Гриша уже не посмел восстанавливать границу. И на другой день побежал в сельсовет – пусть там разберутся. Но там от него отмахнулись: то ли кампания какая-то проходила, то ли горел план по каким-то поставкам. Возмущаясь все больше поведением Валентина Даниловича, Гриша поднялся выше – в райисполком. Тут уже определенно вопрос его отложили до окончания весенне-полевых работ. Тогда он решился зайти в райком партии. Но здесь, в тихо сияющем коридоре, он вдруг увидел, как ничтожна его жалоба. Он взглянул на нее со стороны строгими глазами и понял, что это вовсе даже не жалоба, а какая-то кляуза, с которой просто совестно обращаться к занятым важными делами людям. Да бог с ним, Иванютиным этим, с клочком этой земли!

Дома о своем примирении с потерей части огорода он ничего не сказал. Тут всю эту историю восприняли болезненно. Каждый раз, когда он возвращался с работы, его встречали вопросами: «Ну что, ну как? Где был, с кем разговаривал, что сказали тебе?» Особенно наседали дети и больше всего – Михаил. Он как-то даже цепенел от разгоревшейся в нем обиды.

И Григорию Степановичу приходилось изворачиваться, то есть привирать понемногу: «Был у Петра Ивановича, он этому Иванютину хвост, понимаешь, прижмет». Или: «Все, теперь этому борову крышка – сам Дорноступ обещал за это дело взяться. Уж он-то разберется, кто здесь прав, а кто виноват. В конце концов, – возмущался за кухонным столом Гриша, – Сумкина в районе знают, а кто он такой, Иванютин этот?! Подумаешь, главный зоотехник! А я как-никак в газете работаю и не первый, знаешь-понимаешь, год!»

Кажется, именно то, что отец в газете работает, а какую-то несчастную грядку отстоять не сумел, больше всего и поразило детей, и они не захотели ему этого простить, когда все уже выяснилось и был разоблачен мелкий Гришин обман. С удивлением, похожим на испуг, он вдруг это почувствовал разом, точно дети вслух ему объявили: не простим!

Михаил отпустил себе длинные волосы, выстригая челку по самые неулыбчивые глаза, стал часто пропускать занятия в институте: то у него там свободный день, то их отпустили, то вообще без всяких объяснений на два, на три дня приезжал домой. А Лена однажды попрекнула отца старой, почти забытой историей. Это даже и не история была, а так, случай, эпизод, мелькнувший и, казалось, навсегда ушедший в небытие. Сейчас уже трудно восстановить, как и по какому поводу зашел в редакции разговор о его Ленке, которой тогда было лет шесть или семь. Кто-то из сослуживцев видел ее на улице и обратил внимание на ее худобу, на бледненькое ее личико с зеленоватыми жилками по вискам.

Этот факт вызвал горячее возбуждение. И всей сочувствующей артелью, на волне, так сказать, сострадания ввалились в Гришин кабинетик. Прямо с порога, без лишних церемоний (какие там церемонии, когда в негодование все пришли единодушное!) призвали Григория Степановича к ответу: чем Сумкины дома питаются, чем детей своих кормят, где и какие продукты достают?

Поначалу Гриша возмущенно вскочил, принялся перекладывать с места на место бумаги, но потом смутился и сел, хлопая беспомощно глазами.

– Чем питаемся? – развел он руками. – Да чем – картошку едим, огурцы, капуста есть. Сало, щи варим…

– И Ленку картошкой кормите?

– И Ленку.

– Во-от, вот и довел ребенка; вон она какая, светится вся. Ей говядинка, баранинка нужна, масло, сливки, молочко топленое с медом!

– Молока, когда захвачу, берем. А мясо сами знаете, – пожал обиженно и взволнованно плечами Гриша, – я хозяйства не держу – негде. В магазине пшена купишь, вермишель…

Не дав ему договорить, все в один голос закричали: «Ка-ак? Как где? Да ты что, Степаныч, с луны свалился? Да в любом колхозе тебе выпишут мяса без всяких разговоров. Уж два-три килограмма – даже и думать нечего!»

Тут и Григорий Степанович рассердился. Блестя застеклившимися глазами, закричал он, что не может обирать колхозы. И без него нахлебников хватает. Это раз! А во-вторых, тут дело совести: как потом критиковать хозяйство, где ты то мясо, то мед, то подсолнухов на масло, то еще что-нибудь хапаешь?

– Так ведь за свои деньги! – гневно закричали и на него. – И не ты один!

– Не имеет значения! – стукнул кулаком Григорий Степанович. – За деньги или за так! Не имеет значения, один я или не один!

Кто-то из сердобольных рассказал через несколько лет дочери об этом разговоре. И так, видимо, расписал, так разукрасил Григория Степановича, что сколько вот уже прошло лет, а Лена не только не забыла – с годами иную оценку этому событию сделала. Раньше была только обида, из-за каких-то там статеек для дочери не захотел кусок мяса привезти. Теперь выяснилось: виной тому не статейки, не принципы его, а просто-напросто неумение жить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю