Текст книги "Русская невестка"
Автор книги: Левон Адян
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
– Кажется, всё, – сказал, наконец, парень, с грохотом закрывая капот самосвала и спрыгнув на землю. – Давай, я тебя отвезу моему деду невесты деду, – моему деду невевест, пошутил он и громко засмеялся.
– Отвези, – согласилась Евгине и, тоже, засмеялась.
Размик, взяв из кабины тряпку, вытер промасленные руки. Улыбаясь, исподтишка, он посмотрел на Евгине, потом подошёл и спросил:
– Наверное, устала сидеть, сейчас поедем. Только, выкурю сигарету.
– От чего бы мне устать, сижу себе… – откликнулась Евгине, положив руки на свои круглые колени. – А ты, наверное, действительно устал.
– Немного, – согласился Размик, и садясь на камень рядом, возле Евгине, закурил свой «Памир». – Зажигание подводит каждый раз, – сказал он и вдруг, добавил, с неожиданным смехом: – пошла б пешком, давно дошла бы.
– А куда мне спешить? Родители на ферме, а дом не убежит, – пожала плечами Евгине, с легкой досадой из – за его его слов. – Чего смеёшься? Смешно, да, что я, как дура, сидела и ждала тебя? Могу уйти. – И резко встала на ноги.
Размик быстро поймал её за руку:
– Куда пошла, стой? С тобой и пошутить нельзя.
Чувствав, что Евгине и не думает высвобождать руку, парень отпустил её сам, уже уверенный, что она никуда не уйдёт. Сказал с восхищеним:
– Вот это глаза… Будто хочешь испепелить меня взглядом. – Его лицо, снова, озарила широкая, бесхитростная улыбка. Каждый раз, когда он улыбался или особенно когда смеялся, его глаза сужались, превращаясь в узкие щёлочки. – В нашей деревне меня считают ненормальным, знаешь, почему?
– Почему?
– Потому что, надо или не надо, смеюсь, сам не зная, почему.
– Из какой ты деревни? – спросила Евгине.
– По отцовской линии – из Тонашена, там и живу, а с маминой стороны – из Атерка. Если подняться на холм, село будет видно.
– Я что, не знаю, где Атерк? А это правда, что в любой деревни есть свой сумасшедший, а в Атерке сумасшедший каждый, – насмешливо добавила Евгине.
– На один процент правда, на девяносто девять – нет. Вот я, например, на половину из Атерка… я что, сумасшедший?
– А что, не сумасшедший? Как раз, наполовину сумасшедший.
Размик сразу взорвался заливистым хохотом. И делал он так заразительно, что Евгине не выдержала и, тоже, засмеялась.
Какое-то время, оба хохотали, глядя смеялись, друг на друга, потом Размик сказал:
– Ну что, поехали?
Евгине кивнула.
– Поехали…
Парень, однако, не сдвинулся с места. Подумав, продолжил:
– А может, немного перекусим? Ты, наверное, с работы, голодная, а тут еще я задержал.
– Слушай, – на мгновение озираясь по сторонам, усомнилась Евгине, – где ты видишь в этой степи.
Размик встал, улыбаясь поднялся в кабину, спустя пару минут, вернулся, положив на гладкий камень копчёную колбасу и варёные яйца.
– Наверное, твоя жена сварила?
Евгине подумалось, что колбасу он мог купить сам в каком-нибудь магазине по пути, а вот, яйца для мужей варят жёны.
– Да, нет, – махнул рукой Размик, – сам варю.
– Почему? Ты не женат? – спросила Евгине.
– Был, но жена моя сбежала.
– Как это, сбежала? – не поняла Евгине.
– А вот так, взяла да и сбежала! – весело сообщил парень. – Давно это было, лет восемь назад. Понимаешь, женили меня рано, мне еще и восемнадцати не было. А через два месяца – хлоп, мне в армию! Когда вернулся через три года, она уже замужем за другим и двое детей была. Теперь я один, как одинокое дерево на пустом поле.
– А родители твои где?
– В Грозном. Там моя сестра с мужем и детьми, она и уговорила их переехать к ним. А я остался.
– Это почему же? – поинтересовалась Евгине, очищая яйцо, сваренное вкрутую.
– Да чего я там потерял, в Грозном? Я село свое люблю. В армии во сне только его и видел.
– Небось, жену тоже видел во сне… И, наверное, не один раз… – с заметной ревностью произнесла Евгине, косясь в его сторону. И как это часто бывает в таких случаях, ей показалось, что она давным-давно знает этого парня.
Размик громко захохотал.
– Поверишь ли, ни разу за три года! Деревню видел, даже осла нашего видел, а ее нет… Входи за меня…
– Чего-о? – ошарашенная внезапными словами Размика, протянула Евгине. – Это еще зачем?..
– Как зачем? Во сне буду тебя видеть!
– Больно надо… – хихикнула девушка, отворачиваясь. – Хватит молоть вздор, ехать надо… – И первой поднялась с камня.
Парень, чуть замешкавшись, тоже встал.
– Ну чего ты? Почему злишься? Я же не в обиду тебе!
– Да не злюсь я, Господи! – с досадой сказала Евгине, садясь рядом с ним в кабину. – Только не люблю, когда о таких вещах со смехом говорят.
Парень, однако, не в силах сладить со своим естеством, опять захохотал и хлопнул себя ладонью по губам.
– Ну вот, видела? Опять! Я разве виноват? Смех сам прет из меня. Наверное, оттого и жена сбежала, легкомысленным посчитала. – И вдруг, повернувшись к ней, спросил: – Слушай, а почему ты сама не замужем?
– Не берут, потому и не замужем. Да тебе-то что? Пристал с дурацкими расспросами! Так мы поедем сегодня или нет?
– Поедем, не бойся. А у вас в Мохратаге, наверное, одни дураки живут…
– С чего это ты взял? – удивилась Евгине.
– Так дураки, да и все! – заключил Размик. – Сама не понимаешь, что ли?
– Нееет, – протянула Евгине, на этот раз догадавшись, на что намекает, этот веселый парень, но ей хотелось услышать не только намек, поэтому добавила. – Не понимаю.
– Как это, не понимаешь? Такая упитанная девушка с красивыми глазами живёт у них под носом, а они не видят. Ну, если не придурки, значит, слепые, – решительно подытожил он, заводя мотор.
Беседуя на разные темы, Размик привёз её в Мохратаг и уехал в свой Тонашен, грохоча старым самосвалом.
Всю ночь Евгине проплакала, уткнувшись в подушку, мысленно обзывая ни в чем не повинного парня всеми известными ей ругательными эпитетами, которые она знала великое множество.
Утром она проснулась, как всегда, бодрая, будто, вроде бы позабыв вчерашнего водителя. День прошёл спокойно, однако, в полдень, почему-то, её охватило, какое-то, непонятное волнение, которое к вечеру перешло в тревожную радость. Не веря своим глазам, Евгине увидела в окно въезжающий в село самосвал и узнала: это была машина Размика. Она не вышла из дома, с беспокойно бьющимся сердцем ждала, пока, пролетая над горами, над всем селом прогремел его хриплый голос:
– Евгинееее!!!
Не в силах больше ждать, Евгине выскочила из дома, подозрительно красиво одетая, застегиваясь на ходу.
– Зачем приехал? Чего хочешь?
– Послушай, пистолет моего деда при мне, – заржал Размик, – застрелю тебя на месте, со мной нормально разговаривай, я пришил сделать официальное предложение – выйти за меня замуж.
В тот же вечер, без разрешения родителей (они были на ферме), на том же благословенном самосвале, в кузов которого был закинут один-единственный чемодан с необходимой одеждой, Евгине переехала к Размику в Тонашен.
Жить они начали вроде бы счастливо, но длилось это счастье недолго. Через полгода по дороге из райцентра в дальнее село Атерк с тяжолым грузом на одном из поворотов вдоль реки Тартар Размик сорвался в пропасть и погиб.
Поплакала Евгине сколько надо над могильным холмикам, возникшими на краю сельского кладбища, походила год в траурном одеянии, а потом пошла биться с неласковой судьбой за свою толику счастья, право на которое почувствовала за собой в тот летний теплый весенний день, сидя на камне возле застрявшего самосвала, водитель которого впервые за ее двадцативосьмилетнюю жизнь, сам того не сознавая, открыл глаза на это право. И теперь она решила воспользоваться им, не упустив свое. Но, увы, делала это неумело и расплачивалась горькими слезами. Дважды, с распахнутым сердцем, бросалась навстречу мелькнувшему счастью или тому, что, по своей доверчивости, принимала за счастье, и дважды ее грубо и больно отбрасывало, словно она прикасалась к проводам высокого напряжения.
Одним был Вардан Дарбинян – наладчик из леспромхоза. Тоже, вроде бы, с ума сходил по черным глазам Евгине. Стишки писал, просвещая их ей, дарил полевые да лесные цветы, только не приносил в дом ни копейки. Так и прожили они вместе около года. А потом выяснилось, что Вардан то ли в двух, то ли в трех местах имеет и жен, и детей, потому и не хотел расписываться с Евгине. Хоть и с опозданием, узнав об этом, в один прекрасный день девушка выгнала его из своего дома. Другим был Мишик – рабочий-сезонник из геофизической партии, искавшей в окрестных горах новые источники водных ресурсов для оросительных целей. Мишику было уже больше сорока, был он трижды женат, трижды разведен. В трех городах – в Баку, Грозном и Ташкенте – у него были дети, которым аккуратно, по исполнительному листу, выплачивал алименты. С Евгине он прожил восемь месяцев и ни разу не дал ей ни единой копейки из своей зарплаты, всякий раз ссылаясь на то, что половину денег вынужден отдавать детям, а остальные идут на колпит (коллективное питание) да на мелкие карманные расходы.
– Вот как найдем воду и поставим скважины, тогда завалят нас премиями, деньги некуда девать будет!
– А воду-то найдете? – тихо улыбалась Евгине, заставляя себя верить, что Мишик говорит правду.
И Мишик в общем говорил ей правду. Однако, когда дело дошло до премиальных, стал вдруг приходить домой, упившись до скотского состояния, и принимался попрекать Евгине за то, что она была замужем. Страдал он при этом настолько наигранно, что Евгине, внутренне холодея, думала: уж не нарочно ли он это делает, чтобы уйти от нее или, еще хуже, чтобы она сама выгнала его из дому. Но второй муж есть второй муж, выгнать его – тоже позора не оберешься, село такие вещи не прощает, а тем более чужое село, не родное. И Евгине молча терпела, днем на людях улыбаясь, а по ночам беззвучно плача в подушку. И терпела бы, наверное, до конца дней своих, если бы однажды, несмотря на свою тщедушность, Мишик спьяну не полез к ней с кулаками. Тут наконец Евгине сообразила, что дальше будет хуже, и, забыв про то, что это ее второй муж и что ее ждет беспощадный, хотя и безмолвный суд сельчан, разъярившись до беспамятства, схватила стоявший в углу железный крюк, которым извлекают из тонира испеченный хлеб, огрела второго мужа с такой неистовой силой поперек спины, что тот по-поросячьи завизжал, выскочив в ливневую октябрьскую ночь. И больше не появлялся.
С той поры Евгине надолго замкнулась в себе, стыдясь смотреть сельчанам в глаза. И с той же поры за нею на селе утвердилась дурная слава – «гулящая»…
В первые дни после изгнания Мишика кое-кто из сельчан, особенно женщины, не упускали случая сказать ей в глаза все, что о ней думают. Евгине сперва отмалчивалась, старалась ни с кем не встречаться – даже за водой к роднику ходила лишь после того, как стемнеет и на улицах станет безлюдно. Но потом поняла: чем больше она будет отмалчиваться, тем ей же будет хуже – затравят до смерти… И она стала давать отпор, да так, что злые языки сами оставались в долгу у нее, на слово отвечала десятью, при этом выбирая у жертвы места поболезненнее – у каждого есть такое, чего другим нельзя касаться.
Она сознательно касалась, а если это не помогало, хватала обидчиц за косы, дралась зло, осатанело, не зная ни жалости, ни пощады. Село было ее врагом, и она защищалась от него как умела, не выбирая средств. И под ее яростным натиском село уступило, утихомирилось… Ее оставили в покое, но скрытая вражда долго еще оставалась, напоминая о себе по-разному, но чаще всего в виде всяческих запретов, подобных тому, какое наложили на Елену родители Арсена, узнавшие о том, что она раза два была у «этой беспутной», которая, ясное дело, ничему хорошему не научит.
И одиноко, и тоскливо бывало Евгине в четырех стенах своего дома, идти было некуда. Даже в родное село Мохратаг ехать – означало бы и там затевать вражду. Сплетни о ее «бесстыдном поведении» уже туда дошли: мать с отцом прокляли за то, что она на весь мир ославила их седины, а брат пригрозил «изрубить на куски», если появится в отчем доме (он со своей семьей жил отдельно от родителей, но это нисколько не меняло дела).
А трижды проклятая, анафемская нежность все копилась и копилась в неугомонном сердце, нерастраченная и никому не нужная. «Господи, хотя бы ребеночек тогда остался, – в неистовстве шептала по ночам Евгине в мокрую от слез подушку. – Ведь все Ты отнял у меня с одного раза, Господи, ничего не оставил, никакой радости, ни даже светлого лучика! Скажи, Господи, куда же мне девать, кому отдать то, что во мне копится и уже переливается через край! Кому оно нужно, мое одиночество, Господи, помоги же!..»
Как и все ее сверстники, Евгине, конечно, никогда не верила в Бога, не обращалась к нему за помощью, всегда смеялась, когда при ней произносили слова: «Господи, помоги… спаси… отведи…» Но теперь ей было так одиноко и грустно, так ей хотелось о ком-нибудь заботиться, быть кому-то нужной, кому-то радоваться, кого-то радовать, что она стала и впрямь верить во всесилие Бога. Да и только ли его?.. Если бы ей сказали, что сам дьявол смог бы ей помочь, она с таким же неистовством молилась бы дьяволу. Однажды она призналась Елене, что всерьез подумывает о том, чтоб усыновить какого-нибудь ребенка из детского дома, только пока не решается… А вдруг этот ребенок, повзрослев, узнает, что она ему не родная мать и оттолкнет от себя, и тогда ей ничего не останется, как со скалы – да в пропасть…
К Елене она привязалась сразу и безоглядно, как делала все в жизни, не признавая половинчатости. Трудно сказать, почему именно к Елене, но, вероятней всего, Евгине нашла в ней, так сказать, родственную душу. Ей казалось, что у них схожие судьбы – обе изгои в собственном доме, нелюбимы, одиноки среди чужих им людей и не имеют здесь никого по крови. Из всей бригады она сильнее всех возмущалась отношением к Елене со стороны Арсеновой родни, приходила в форменную ярость всякий раз при виде ее глаз, покрасневших от слез. Не раз порывалась отправиться к ней домой и устроить там скандал по всем правилам, но боялась этим навредить Елене же. Но однажды, застав Елену плачущей, она предложила ей взять свои вещи и перебраться к ней, не подозревая о том, что не пройдет и месяца, как в один из вечеров сопровождаемая братом Елена придет к ее дому на окраине села и постучится в дверь…
Евгине так и всплеснула руками, увидев за дверью Елену, с трудом выдавливающую из себя измученную улыбку.
– Лена? Ты?
– Добрый вечер, Евгине… Ты тогда сказала… Вот я и пришла. Я тебе не буду мешать, буду делать все, что надо по дому… – Она говорила тихо и по-армянски, чтобы Дмитрий, оставшийся в глубине двора, под орешником, не услышал ее унизительных слов, не увидел вымученной улыбки, которую она с трудом сохраняла на лице, хотя ее бил непонятно откуда взявшийся озноб, мелкий и противный. – Я у тебя буду недолго, я…
Евгине наконец опомнилась и с ходу набросилась на нее, заговорив почему-то по-русски, путая женский род с мужским:
– Ахчи, ты совсем с ума сашел, да? Ты самаседчий, да? Я тебе сказал – приходи, все сердцом сказал. И ты правильно сделал, что пришел. Плюни на них! Там не твой дом! Вот здесь твой дом! Живи, сколько хочешь – один год, два год, тыщи год! Где твой чамадан?
– Он у моего брата Димы.
– А он где? Почему нету он?
– Дима! – позвала Елена.
Дмитрий с чемоданом и сумкой шагнул из темноты на свет, бьющий из дверного проема.
– Вот, знакомься, Дима, это – моя Евгине.
Евгине, улыбаясь и краснея, со смущенной торопливостью зачем-то вытерла ладонь о засаленный передник и протянула руку Дмитрию.
– Здрасти, я тебе вчера видел там… – Она указала в сторону виноградников. – Мне сказали, это брат наша Лена, хороши чалавек. Теперь я сам вижу, что хороший! Такой большой и хароший чалавек, наверни, как папа-мама, да? Лена много раз сказал про ваша папа-мама…
– Да, они у нас хорошие люди, – сказал Дмитрий, входя в комнату и ставя на пол багаж.
– Конечно, хороший, – подхватила Евгине, – не то что эти три старый старух, они настоящий черт!
Комната, в которую они вошли, была небольшая, квадратная, с одним окном во двор, обставленная простенько, но, в общем, довольно уютно: стол, четыре стула, самодельная тахта, застеленная домотканым, в черно-белую полоску ковриком, перед тахтой, на давно не крашенном полу старенький, стершийся коврик с замысловатым, некогда ярким, ныне выцветшим рисунком. Посреди комнаты стояла железная печка с полуоткрытой дверкой, в ней полыхал огонь, уютно потрескивали поленья. Дымоходом служила труба, которая от печки поднималась вверх, под самым потолком сворачивала к окну и выходила в обитую жестью форточку. В углу – старомодный буфет с полосками толстого зеленоватого стекла на многочисленных дверцах.
Через открытую дверь соседней комнаты виднелась спинка широкой кровати с никелированными шишками и кружочками. В общем, Дмитрию здесь понравилось больше, чем он мог предполагать, – на всем в доме лежала печать домовитости хозяйки.
Евгине оставила их наедине и вышла на кухню, приготовить чай. Елена принялась распаковывать чемодан. Все ее тело по-прежнему било мелким ознобом, но она крепилась, стараясь скрыть от брата свое состояние, в надежде на то, что стакан горячего чая снимет неприятное состояние. И правда, два стакана горячего чая с кизиловым вареньем сделали свое дело: Елена почувствовала себя лучше, щеки раскраснелись, глаза ожили, заблестели.
Евгине хотела постелить себе на тахте, а Елене с братом – в соседней комнате, на двух кроватях. Однако та отказалась, сказав, что хочет спать в одной комнате с Евгине. Хозяйка слегка удивилась этому, но все же сделала так, как хотела Елена. Когда легли и закрыли дверь в спальню, Елена призналась ей, что чувствует себя очень плохо и боится, что об этом узнает Дмитрий, тогда он либо отложит отъезд, либо уедет в тревоге. Пусть лучше спит ночь спокойно, ему уезжать на рассвете, а путь далекий…
Утром Дмитрий дал себя обмануть, хотя и видел, что пятна нездорового румянца на лице Елены, выступившие еще вчера, как и болезненный блеск в глазах, так и не прошли; симптомы даже усилились. Но оставаться здесь он уже не мог, так как понимал, что его присутствие лишь увеличивает ее мучения, она вынуждена из последних сил бодриться, разыгрывая простоватую безмятежность. Было ясно: она боится, что Дмитрий расскажет дома маме и папе о том, что здесь происходит. Если бы Елена согласилась поехать с ним, все было бы проще: он отложил бы поездку, пока она придет в себя. Но она отказывается уезжать, поэтому каждый лишний час, проведенный им здесь, для Елены превращается в жестокую и бессмысленную пытку. Она не может даже вызвать врача или дать себе какую-то душевную разрядку – выплакаться хорошенько, действительно, иногда становится легче. А при нем она вынуждена все копить в себе, при этом еще и улыбаться.
Уже готовый к выходу, он поцеловал Елену в последний раз, от ее лица полыхнуло жаром. У Дмитрия больно сжалось сердце. «Какой же я, к черту, брат!..» – мелькнула у него мысль на мгновенье. Но он, пересилив себя, сказал:
– Не беспокойся, маленькая, мама ничего не узнает, я позабочусь об этом… А ты не болей. И пиши почаще – до востребования.
Евгине пошла провожать его до ворот. Пожимая ее руку, Дмитрий вложил в нее какую-то бумажку.
– Это мой адрес для телеграмм. В случае чего.
Евгине вернулась в дом, Елена стояла у окна. Повернувшись к Евгине, произнесла упавшим голосом:
– Помоги мне добраться до тахты, я уже не могу, ноги что-то…
И, теряя сознание, стала медленно валиться, инстинктивно цепляясь за подоконник. Евгине мгновенно подскочила к ней, подхватила у самого пола, затем легко, как малого ребенка, подняла на руки и отнесла на тахту, после стала приводить в чувство. Через несколько минут Елена очнулась и, увидев склонившуюся над ней Евгине, удивленно спросила:
– Ты что?
Евгине улыбнулась сквозь слезы.
– Ты дурной чалавек, да?… – простонала она. – Совсем сумаседчий, испугал меня.
Вечером пришел доктор Есай Шахгельдян из соседнего села Атерк, старый человек, более сорока лет проработавший в этих краях и знающий, как собственную ладонь, каждую семью на своем участке. Высокий, сутулый, в длиннополом пальто и шляпе, он за эти сорок лет многое успел повидать: был свидетелем рождений и смертей, горя и радостей, человеческих страданий – душевных и физических. Он хорошо знал и Арсена, и его родных, и о бедах, свалившихся на это семейство. А когда ему сказали, что заболела Мисакова сноха, которая, оказывается, лежит не в мужнем доме, а у чужой женщины, он поехал к Елене уже почти с готовым диагнозом, которого не изменил, внимательно осмотрев Елену, но не озвучил, понимая, что ни ей, ни кому-либо другому это не нужно. Поэтому он огласил лишь общедоступное, прозвучавшее, однако, как прямой намек на причину истинного ее состояния:
– В общем, нервы у вас… Ничего страшного, скоро пройдет. Жизнь хорошая штука, но мы усложняем ее каждый день своими переживаниями, беспокойством, накручиваниями и негативными установками. Когда в последний раз смотрели на закат? Или любовались звездами в ночи? – Потом вдруг показал на неработающий телевизор. – Он что, испорчен? Немедленно исправить! И чтобы почаще включали. Перестаньте принимать все близко к сердцу и беспокоиться о том, на что вы не в состоянии повлиять. Нечего вам киснуть целыми днями и глотать собственные слезы. Больше жизни, девочка! Молоды еще страдать. Другим, думаете, легче живется? Спросите у меня, я вам отвечу! – Он тихонько щелкнул Елену по носу, усмехнувшись: – Эту штучку держи кверху! До свидания.
Евгине открыла перед доктором дверь, чтобы проводить, но тот вдруг обернулся, смеясь.
– Русские идут к лору – Ухо, Горло, Нос. Потому что русские сначала слушают, потом говорят и только после этого суют нос. У армян же все наоборот: Нос, Горло, Ухо. Сначала суют нос, потом говорят и лишь в конце начинают слушать. Оттого-то и все ваши беды, девушки. Поменьше слушайте сплетни, – заключил он и вышел.
Евгине проводила его до ворот, надеясь, что он еще что-нибудь скажет, чего нельзя было произносить при больной.
– Не думаю, – сухо ответил он. – Все будет хорошо.
– Спасибо, – обрадованно прощебетала Евгине.
Евгине ухаживала за Еленой, как родная мать за больным ребенком, самозабвенно, словно замаливая все грехи, в которых ее обвиняли сельчане. Даже по ночам вставала и затапливала печку, чтобы в комнате всегда было тепло, так как Елена спала беспокойно, металась в постели, часто сбрасывая с себя одеяло. На время Елениной болезни Рубен Григорян, с ведома директора, освободил Евгине от полевых работ, а женщины бригады вызвались отрабатывать за нее.
А Евгине не знала меры в своей заботливости. Елена временами чувствовала себя не только в неоплатном долгу перед ней, порой просто беспомощным ребенком в ее руках и покорно выполняла все ее требования. А требования были разные: по несколько раз в день есть; ничего по дому не делать, даже картошку не чистить; почаще, хотя и ненадолго, тепло одевшись, выходить во двор, дышать свежим воздухом.
Девочки из бригады относились к ней по-прежнему. Им было плевать, что село думает. А когда их спрашивали, как она там, отвечали с издевкой: а мы все заговоренные, держитесь от нас подальше, ночами спокойно будете спать!
Если с утра лил сильный дождь и по телевизору (который на второй же день починил сельский киномеханик Фирка) не было хороших передач, к ней, как бы случайно, приходили несколько девушек из бригады и устраивали что-то вроде «девичника» с игрой в лото или подкидного дурака. Елена, разумеется, догадывалась, что «девичники» эти получались не случайно, а по инициативе Евгине, неутомимо искавшей все новые и новые способы не оставлять ее наедине со своими мыслями, и была за это признательна ей, не скрывая этой признательности, понимая, что той ничего и не нужно. У Евгине слезы наворачивались на глаза от каждого слова благодарности. Однажды Елена попыталась всучить ей деньги, оставленные Дмитрием перед отъездом. Но Евгине при виде денег раскричалась, а потом и вовсе расплакалась так, что Елена тенью ходила за ней весь день и выпрашивала прощение.
Поначалу Елене казалось, что она доставляет Евгине уж слишком много хлопот, что та в глубине души была бы рада под благородным предлогом избавиться от нее. Но однажды произошел случай, который начисто рассеял все сомнения. Примерно через неделю после отъезда Дмитрия родители Арсена, разыгрывая из себя оскорбленную перед честным сельским народом святость, на этом основании ни разу не навестившие Елену, все же пришли за ней – то ли совесть заговорила, то ли сельчане им не очень верили… Евгине, испугавшись, что, упаси Бог, они в самом деле уговорят Елену вернуться, с яростью волчицы, защищающей больного детеныша, набросилась на стариков с криком и бранью, хотя Елена и не думала возвращаться, да и не смогла бы – она в это время лежала в постели, исхудавшая и обессиленная болезнью. Евгине даже не подпустила стариков к ее постели. Те ушли ни с чем и больше не пытались вернуть сноху – совесть наша чиста, мы ходили, мы просили, но она сама отказалась, люди добрые, должно быть, ей лучше живется с этой потаскухой, даром что муж в колонии, свободна, как птица… И многие, искренне ли, нет ли, сочувствовали уже не Елене, а старикам. Елену же осуждали, как в свое время Евгине. Село есть село, у него свои законы…
Уже иными глазами стало смотреть село на пребывание Елены в чужом доме – все чаще и увереннее вопрошало о том, почему она выбрала именно дом Евгине. Приходили на ум и передавались из уст в уста слова тетки Ануш о муже, который даром что в тюрьме… И уже ставили под сомнение саму болезнь: а правда ли, что больна? Может, нет никакой болезни, так себе, одно притворство, чтобы вызвать сочувствие? И ведь правда же, поразительно – ни приступов, ни болей, ни высокой температуры! Да и то сказать – была бы болезнь, доктор Есай выписал бы лекарство, а ведь не выписал же! Непонятно это.
До Елены, конечно, доходили эти слухи: порою больно ранили, но, в общем, не больнее уже пережитого, поэтому молодой и здоровый организм в конце концов переборол все эти невзгоды, и уже через месяц она настолько окрепла, что смогла выходить на работу. А больше всего этому радовалась Евгине. Елена весь день будет возле нее, не придется оставлять дома одну, ей все время казалось, что в ее отсутствие кто-нибудь из родных Арсена придет и уговорит Елену вернуться домой. Хотя Евгине знала, что та не собиралась возвращаться туда. Елена твердо решила, что теперь ей остается одно – ждать, пока приедет Арсен и решит, как им жить дальше. Только вот покоя ей не давало то, что от него нет писем…
А время то ползло, то летело, сменяя день на ночь, осень на зиму, а зиму вновь на весну.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Желтые одуванчики, белоснежные ромашки, васильки, ароматная таволга и алые маки, трилистники и колокольчики, лютики и полевые тюльпаны, разросшиеся вокруг кладбища, медленно раскачивались на ветру. Малиновые дремы на длинных стебельках, наклоняясь то в одну, то в другую сторону, снова выпрямлялись и опять кренились под тяжестью мохнатых шмелей.
За спиной Елены светило яркое солнце, которое окутывало золотыми лучами ее волосы. Понурив голову, она собирала цветы, с безграничной болью в душе вспоминая тот день, когда Гришик, взяв ее за руку, слегка прижавшись к ней, тянул, все время повторяя: «Пойдем…» Елена отчетливо видела злые взгляды Ануш, направленные в ее сторону. Сказанное ею на армянском Елена не понимала, но видела и чувствовала, что старуха сердито говорила о ней, а Гришик пытался увести ее на второй этаж, при этом плача от бессилия да вытирая маленькими кулачками слезы, повторяя: «Она сумасечи женщина…»
С полными слез синими глазами Елена, насобирав букетик цветов, положила его на могилку Гришика, и в окружающей бездонной тишине, в шелесте деревьев, под прерывистое, грустное пение жаворонка, доносящееся со стороны макового поля, было слышно, как она, тихо плача, беседовала с мальчиком, упрекая его за то, что он оставил ее одну. Речь была сбивчивой и полной отчаяния: «Ты был моим Ангелом-хранителем. Ты был моим защитником от злословия людей. Зачем ты покинул меня, мой маленький, родной человечек… зачем ушел? Теперь, когда нет тебя, нет Арсена… что мне делать? Я одна-одинешенька… Как мне дальше жить в этом чужом для меня мире?»
До Елены доносился шелест деревьев, монотонно жужжали пчелы, перелетая от цветка к цветку на заросших могилах. Вымахавшие между надгробиями высокие травы посвистывали, раскачиваясь на ветру. В алом маковом поле жаворонок пару раз запел и умолк. Его сладостная песня завораживала. Елена мечтательно прислушалась, не зная, как у них там, в Волхове, называлась эта птичка. Может, у них и нет такой, если бы таковая была, ее сладостный, чарующий голос она бы запомнила, его забыть нельзя.
Погруженной в мысли Елене показалось, что где-то близко кто-то закашлял в кулак. Испугавшись, она быстро оглянулась. Опираясь на палку, поодаль стоял отец Арсена. Он показался Елене резко постаревшим. Впервые увидела его с палкой и где-то в уголочке сердца ощутила непонятную жалость.
– Здравствуйте, айрик, – пролепетала Елена, сразу же поднявшись с места, спешно утирая мокрые глаза и отряхивая рукой платье.
Легким кивком головы Мисак ответил на ее приветствие, спотыкаясь, старческой походкой подошел, присел на старое надгробие, из нагрудного кармана медленно достал пачку сигарет «Прима». Умелым движением пальцев чиркнул спичкой и пламя на миг высветило его обросшее седой щетиной лицо и неприкрытую грусть в глазах. Немного растерявшись от застрявших в горле фраз, но, преодолев волнение, подбирая нужные слова, вдруг уверенно заговорил:
– В этом солнечном мире никто не ищет смерти, смерть сама ищет и находит тебя, но смерть безвременная несправедлива, смерть безвинного ребенка. – Глядя на улыбающегося с гранитного памятника внука добавил: – Это были не похороны, это была Божья скорбь…
Из его глаз скатились две крупные слезинки.
На мгновение погрузившись в мысли и не глядя на Елену, запоздало спросил:
– Ты зачем одна пришла? – Его голос прозвучал с укором. – Одна не приходи, пустынное место, кладбище…
– Хорошо, айрик, – с признательностью произнесла немного польщенная Елена.
Какое-то время оба молчали.
– Арсен тебе не пишет? – наконец обратился он.
Елена грустно покачала головой.
– Нет, не пишет. И вам не пишет?
Мисак покачал головой. Было понятно, что не пишет и им.
Деревья вдруг зашумели от дуновения ветерка, зашелестели трепещущими листьями, крутящимися в разные стороны. Потом заклокотала иволга, в унисон ей откликнулся дуэт канарейки и жаворонка.
Цветы все так же мерно покачивались, то прогибаясь, то выпрямляясь. Снизу, со стороны села, послышался рев трактора и замолк.



























