444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Левиафан Кейн » Целина от нас не убежит (СИ) » Текст книги (страница 5)
Целина от нас не убежит (СИ)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2026, 15:30

Текст книги "Целина от нас не убежит (СИ)"


Автор книги: Левиафан Кейн


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

– Строго говоря, – проговорил он наконец, – то, что здесь записано, опытом не является.

– Почему?

– Потому что у вас одна повторность, один сезон и участки не выбраны случайно. Если через год кто-нибудь спросит меня, доказывает ли это что-нибудь, я обязан буду ответить, что не доказывает.

– А что оно тогда?

– Наблюдение. Вещь законная и полезная, но при одном условии: если его ведут с самого начала и не трогают руками. – Он надел очки. – Егор Кузьмич, всходы я приеду смотреть. Дату скажу в конце мая, когда будет видно погоду. И у меня к вам будет одна просьба, которую я предпочёл бы считать условием.

– Слушаю вас.

– До моего осмотра на этих трёх полосах не делать ни одной работы, не записанной заранее. Ни прополки, ни подкормки, ни подсева в проплешины. Ничего. Если что-то сделано – оно должно быть записано раньше, чем сделано, и не задним числом.

– А если пойдёт плохо и надо будет спасать?

Он посмотрел на меня поверх очков.

– Тогда вы будете спасать. И я это запишу. И тогда у нас будет наблюдение за тем, как вы спасали, а не за тем, что мы хотели посмотреть. Выбирать вам, но выбрать надо сейчас, а не в июне.

Он собрал бумаги, положил их в потёртый портфель и достал оттуда плоскую жестянку из-под монпансье.

– Земли я возьму. С трёх полос отдельно. Вы не возражаете?

Я не возражал.

Он уехал в двенадцатом часу, и я остался во дворе один.

Машинный сев был кончен, а весенний – нет. Двадцать два гектара Сухого лога стояли непосеянными, и в акте так и было написано.

Назавтра, одиннадцатого, вывели в Сухой лог три конные сеялки и три звена. Из тринадцати оставшихся в силе лошадей двенадцать сменяли попарно; тринадцатая возила мешки от края. Кончили в девятом часу и при фонаре внесли в акт отдельную строку: «досев произведён 11.V.54 конными сеялками».

Только тогда сев был кончен. Шестьсот сорок центнеров, собранные из трёх разных мест, лежали в земле; две лошади не работали; в амбарной книге открытой строкой стояло двести шестьдесят девять центнеров возврата; на трёх полосах Гари я не имел права поднять руки без чужой записи.

Считать было нечего, и я пошёл спать.

Глава 8
«Постановление про лен»

Газета пришла в сельпо двенадцатого мая, в среду, с дневной почтой, и я взял её прямо там, у прилавка, потому что в правление её принесли бы к вечеру, а до вечера мне надо было ещё раз объехать Заречье.

В сельпо в тот час стояли за солью и за керосином, человек шесть.

Постановление было напечатано без картинок и без передовицы, длинное, в две с половиной колонки, и называлось оно длинно и точно: о мерах по подъёму льноводства и усилению материальной заинтересованности колхозов и колхозников в увеличении производства льна и конопли. Подписано было четвёртым мая. Напечатано двенадцатым.

Я прочитал его стоя, от начала до конца, потом ещё раз с середины.

Пересказывать я его не буду. Скажу только, что там было и чего там не было.

Там было: государство считает лён делом важным, хочет его больше, и колхознику за него собирается платить лучше, чем платили до сих пор.

Там не было ни одной цифры, которая годилась бы для Кулиг.

Так устроены все большие бумаги, и я это к тому времени уже понимал, хотя понимал ещё не до конца. Бумага задаёт направление. Она не может знать, сколько у тебя людей, сколько лугов под расстил и умеет ли твоя баба вязать сноп так, чтоб он не рассыпался в телеге. Всю местную арифметику к такой бумаге пишет тот, кто на месте, и пишет он её сам, и отвечает за неё тоже сам.

Из тех шести, что стояли за солью, газету спросили двое.

Один прочёл заголовок и вернул. Второй, старик, читал долго и по слогам, а дочитав, спросил у меня одно:

– Егор Кузьмич, а прибавят или спросят?

– И то и другое.

– Ну, тогда как всегда, – сказал он и пошёл со своей солью.

Я на это тогда усмехнулся, а через полгода вспомнил дважды: в октябре, на приёмном пункте, и в феврале, на собрании.

Домой я ехал и считал.

Считал я хорошо и считал неправильно, но узнал я об этом только через два часа.

Льняной клин у нас уже стоял в земле. Посеяны они были девятого и десятого, машиной, по прежнему годовому плану, одной строкой в акте, как сеяли их и в прошлом году, и в позапрошлом. Ничего нового постановление в эту землю не добавляло. Оно добавляло другое: то, что осенью за этот клин можно будет получить деньги, каких за него до сих пор не получали.

Деньги были мне нужны, как воздух.

Долг банку, который не убавится сам. Шесть тысяч четыреста первым взносом к пятнадцатому февраля. Двести шестьдесят девять центнеров возврата натурой. И семьсот восемьдесят центнеров, начисленных людям за пятьдесят второй и пятьдесят третий и не выданных, – долг, о котором в Кулигах не забыл ни один человек.

Лён был единственная строка в моём году, из которой могли выйти живые рубли.

Аграфену Павловну я встретил у поворота на клин. Она шла с поля, с мешком щавеля, и остановилась, потому что я остановился.

– Читали? – спросил я.

– Мне читали.

– Что скажете?

Она поставила мешок.

– А что говорить. Хорошо, если заплатят.

– Заплатят по качеству. Значит, надо взять качеством.

– Значит, надо, – согласилась она.

И вот тут я и сделал то, за что мне до сих пор неловко: я стал ей объяснять. Я сказал, что если тридцать шесть гектаров довести руками, не смешивая, и сдать хорошим номером, то это будет столько-то, и что этого хватит и на банк, и на людей, и что я всё посчитал.

Она слушала не перебивая. Дослушала до конца.

– Стлище где?

– Что?

– Тресту стелить где будете. Со всего клина.

Я молчал.

– Под расстил берут луг ровный, с отавой: трава мелкая и густая, и чтоб не мочажина. У нас такого луга под Малиновкой девять гектаров, за старицей ещё гектаров пять, и всё. На весь ваш клин стлища не хватит, если разом. Значит, стелить будете в три приёма, и первый ляжет в августе, а последний – в сентябре, и вылёживаться они будут в разную погоду.

– Тереблением справимся?

– Теребить будем руками. Машины у нас на лён нет, а если и дадут, всё равно межи и углы руками. – Она посмотрела на меня спокойно. – Тридцать шесть гектаров руками – это, Егор Кузьмич, всё бабское население с середины августа и до дождей. И картошку в это же время копать.

Считать после этого мне было нечего.

Я посчитал гектары и деньги, а не посчитал того, чем гектары превращаются в деньги: рук, дней и мест, где эта треста будет лежать три недели.

– Покажите клин, – сказал я.

Мы прошли на льняное поле. Всходы стояли ровные, редкими такими зелёными иголками, и по ним было видно, что взошло хорошо.

– Смотрите. – Она повела рукой. – Вот овраг. От него до дороги – двенадцать. От дороги до межи с Заозерьем – двенадцать. И за оврагом двенадцать. Три куска, и они не равны только на бумаге. По земле они разные: за оврагом суше, у дороги пыль, а средний лучше всех.

– И стелить с них надо порознь.

– И стелить порознь, и теребить порознь, и в один ворох не валить. – Она подняла мешок. – А будете валить в один – получите одну цифру на всё, и никто вам потом не скажет, где вышло хорошо, а где плохо.

Она пошла, а я стоял на меже и думал, что вторую половину этой фразы я в апреле уже слышал, слово в слово, от неё же, только тогда речь шла о зерне.

* * *

Два дня между полем и правлением я потратил на то, чтобы найти в этой затее дно, и дна не нашёл.

Считал я так. Если закреплять людей за участком, то за каким и на какой срок; если давать норму, то от чего её считать – от площади, от веса или от того, что примут; если платить за конечное качество, то как быть, если качество испортит не работник, а погода, и кто это будет решать. На каждый из трёх вопросов у меня выходило по два ответа, и оба были плохи, и выбрать между ними, сидя за столом, было нельзя, потому что выбирать надо было не рассуждением, а тем, что скажет человек, которому потом за это отвечать.

Вот тогда я и понял, зачем нужен второй разговор, и понял, что первый разговор с ней я провёл неправильно: я пришёл объяснять, а надо было прийти спрашивать.

Правление собралось в пятницу, четырнадцатого, вечером.

Я положил на стол три вещи: газету, полевой акт от десятого мая и лист с расчётом, переписанный набело после разговора у поворота, – то есть уже не тот, что я вёз из сельпо.

Я положил полевой акт поверх газеты и провёл на обороте две черты.

– Тридцать шесть гектаров уже посеяны, девятого и десятого. Новых гектаров не будет. Предлагаю разделить счёт: три участка, три будущие партии. Соломку и тресту до приёмки не смешивать.

Кузьмин придвинул лист.

– Поле уже одно. Что ты теперь делишь?

– Людей, работу и то, что примут осенью.

Лыков расправил шапку на колене.

– Деньги когда?

– После сдачи. В ноябре.

– А людям?

– По годовому расчёту. В феврале.

Лыков загнул на ладони май и февраль, не досчитал пальцев и положил руку на шапку.

– Девять месяцев. А за два прежних года ещё не отдали.

Я оставил эту строку без ответа.

Дарья Пахомовна взяла мой список.

– Двенадцать человек с полевых не дам.

Она вычеркнула три фамилии. Возле каждой назвала работу, которая без неё встанет: картофель, ферма, свой огород при двух малых детях.

– Девять, – сказала она. – И ни одной сверху.

Так в списке осталось девять. Три работы, на которые я рассчитывал, остались без людей и закрылись только в июле.

Настасья Прокофьевна газету отодвинула.

– Здесь про звенья нет.

Я дал ей выписку из постановления тридцать первого декабря сорокового года. Она прочла дату, место про звено внутри бригады и раздельный учёт, затем передала лист Клавдии.

– Номер и дату в протокол. Одной газеты мне мало.

Клавдия записала источник. Дальше спорили уже не о праве создать звено, а о девяти людях и трёх отдельных книгах.

Стожаров приехал назавтра с районной сводкой. В ней стояла строка: «прибавка площади посева льна-долгунца в связи с постановлением, га».

– Сколько? – спросил он.

– Прочерк.

– По району таких строк будет две.

– Лён посеян до постановления. Прибавки нет.

– Можно поднять залежь.

– Под лён в середине мая?

Стожаров выровнял листы и заговорил тише:

– Я знаю срок не хуже вас. Но графа уйдёт в область.

Я подвинул ему акт от десятого мая.

– Тогда ставьте прочерк. Осенью будут три отдельные партии и три приёмочные записи.

– Для них здесь графы нет.

– Поэтому гектары я туда не поставлю.

Он взял ручку.

– В графе не бывает правды. В графе бывает число.

И поставил прочерк. После этого открыл клеёнчатую тетрадь и записал одной строкой три партии.

Голосовали после его отъезда. За – я, Клавдия Никитична, Мокеева и Кузьмин. Против – Дарья, Лыков и Пестов. Четыре против трёх.

Дарья осталась за столом. Она вернула список и по одной продиктовала Клавдии девять фамилий, а возле вычеркнутых трёх – кому и когда нельзя ставить их работу.

В протокол внесли границы: за оврагом, между оврагом и дорогой, между дорогой и заозерской межой – по двенадцать гектаров. Трудодни, выход и качество считать отдельно; соломку и тресту не смешивать; норму и расценку утверждать до работы.

Шестнадцатого Клавдия принесла лист прихода и расхода. В приходе льняных денег ещё не было. В расходе уже стояли банк, поставщики, семенной возврат и текущее.

Она вставила над ними пустую строку: «Распределение по трудодням».

– Почему первой? – спросил Кузьмин.

Клавдия повернула к нему лист. Ниже пустой строки было семь готовых причин потратить будущие деньги.

– Чтобы правление видело порядок до того, как деньги придут.

Лыков прочёл строки сверху вниз. Дарья потребовала, чтобы тот же порядок стоял в решении, а не только в книге. Так и записали: строка распределения заполняется прежде расходования льняной выручки на остальные нужды.

Строку завели в тот вечер.

Она стояла первой и пустой. Пустой она простояла до декабря. Я раз двадцать за тот год порывался в неё залезть и не залез ни единожды: она была первая, и рядом сидела Клавдия Никитична.

Груня пришла, когда мы уже кончили.

Она вошла, не снимая платка, и стала у притолоки.

– Согласна.

– Хорошо.

– Не хорошо ещё. – Она подошла к столу. – Условие у меня одно, Егор Кузьмич, и торговаться я о нём не буду. Книгу по звену веду я. Что записано за день – записано мною и при бабах, в тот же день. И смотрят её сперва бабы, а потом вы.

Клавдия Никитична подняла голову.

– Сперва бабы?

– Сперва бабы. Потому что если сперва председатель, то потом всякий раз выйдет, что мы работали, а цифра вышла другая. Мы это уже видели, на семенах. Там кончилось хорошо. Я второй раз проверять не хочу.

Я посмотрел на Клавдию Никитичну. Она смотрела на книгу.

– Записи должны сходиться с моими. Раз в декаду.

– Будут сходиться.

– Тогда мне всё равно, кто первый смотрит.

Книгу взяли обычную, в клеёнчатой обложке, из тех, что лежали у нас в шкафу с довоенных лет. Клавдия сперва пересчитала листы, потом пронумеровала их в верхнем углу и на первом развороте написала дату решения. Под датой – три участка по двенадцать гектаров. Ни трудодней, ни выхода там ещё не было.

Груня прочла каждую строку. На словах «между дорогой и заозерской межой» остановилась, сходила за полевым актом и положила его рядом. Границы в двух бумагах совпали. Тогда она расписалась внизу страницы и попросила Клавдию поставить подпись напротив.

Я потянулся к книге.

Груня закрыла её ладонью.

– Сперва бабы.

У крыльца ждали те, чьи фамилии остались в списке. Они не вошли, хотя дверь была открыта. Груня вынесла книгу сама, села на нижнюю ступень и раскрыла первый разворот у себя на коленях. Женщины стали вокруг. Одна нашла свою фамилию пальцем; другая прочла три границы вслух; третья спросила, где будет стоять запись о погоде. Груня показала чистое поле справа.

Книгу передавали из рук в руки не бережно и не торжественно. Её клали на колено, сгибали обложку, придерживали страницу грязным большим пальцем. Клеёнка сразу получила белую царапину у корешка. Когда книга вернулась к Груне, все девять фамилий были прочитаны, и никто не попросил убрать свою.

В правление она не вернулась. Унесла книгу домой в тот же вечер, под мышкой, вместе со списком. Я увидел первый разворот только через десять дней, когда там уже стояли даты, часы и девять разных рук, проверивших собственные строки раньше меня.

После неё на столе остался светлый прямоугольник в пыли. Я положил туда районную сводку. Клавдия молча сняла её и убрала в папку.

– Тут книга стояла.

– Теперь она у Груни.

– Я знаю.

До темноты прямоугольник так и остался пустым. Уходя, я хотел сдвинуть на него чернильницу, но не стал. Утром там лежали три другие книги – картофельная, кормовая и запасная, – а льняной среди них не было.

Глава 9
«Три звена»

Три книги лежали на столе в правлении семнадцатого мая, и все три были одинаковые: клеёнка, сто листов, ни одной записи.

Одну уже унесли накануне. Эта была четвёртая, я взял её из того же шкафа для счёта – на всякий случай, чтоб не бегать.

Кроме книг, на столе лежал список: сто шестьдесят восемь фамилий, все члены артели, переписанные мною от руки в три колонки, и против каждой пометки – возраст, что умеет, где работал прошлый год.

Я этот список составлял два вечера и был им, признаться, доволен.

Началось всё с того, что я предложил разложить людей по способностям.

Список у меня был расчерчен на совесть. Против каждой фамилии – возраст, что умеет, на чём стоял прошлую страду, и в отдельной графе моя пометка: куда бы я его поставил. Я эту графу заполнял два вечера и заполнял её так, как заполняют наряд в мастерской: этот на тонкую работу, этот на тяжёлую, этот никуда, потому что пьёт.

Груня прочитала список стоя, от первой фамилии до последней, и на это ушло минут десять.

– Хороший список, – сказала она. – Только он не работает.

– Отчего?

– Оттого, что вы тут написали, кто чего умеет. А работать они будут не поодиночке.

– Кто на льну работал прошлый год – на лён. Кто на картошке – на картошку. Кормовое звено берёт тех, кто с лошадью и на сенокосе.

– Так не выйдет, Егор Кузьмич.

– Почему?

– Потому что Тихоновы у меня втроём: мать и две девки. Ты мать на лён, а девок на картошку. Они у тебя обе в первый же день окажутся там, где мать.

– Это в правилах не записано.

– Это в людях записано. Ты хоть трижды напиши.

Спорили мы часа полтора, и правы были все. Мой список был правильный по работе и неправильный по жизни, и в конце концов вышло так: восемь семей я разводить не стал, а четыре развёл, потому что там развели бы и без меня.

С Груней вышло иначе, и вышло серьёзно.

Она смотрела список молча, водя пальцем сверху вниз, и остановилась на середине второй колонки.

– Зыкову вы мне зачем поставили?

– Пелагею? Она у нас лучшая на льну. Прошлый год теребила больше всех.

– Больше всех, – согласилась Груня. – Я с ней не пойду.

Пелагея Зыкова была баба лет сорока пяти, сухая, злая на работу, из тех, кого в деревне уважают и не любят. Работала она действительно лучше всех и знала это.

– Объясните, Аграфена Павловна.

– Я объясню. Только вы её сперва позовите.

Позвали. Пелагея пришла, встала у притолоки, руки под фартук.

– Пелагея Кузьминишна. – Груня закрыла список. – У нас в звене будет книга. Каждый вечер, при всех, я пишу, кто чего сделал. Кто сколько связал, кто сколько прошёл. И читаю вслух. Пойдёшь на таких условиях?

– А зачем вслух?

– Затем, что осенью деньги будут по книге.

Пелагея подумала, и подумала долго.

– Не пойду. Я, Аграфена Павловна, работаю тридцать лет, и меня ни единожды не считали. Чего я сделала, то видно и так. А чтоб меня каждый вечер объявляли, как в школе, – этого мне не надо.

– Не надо – иди на картошку.

– И пойду.

И пошла в тот же день.

Я сидел и смотрел, как из льняного звена уходит лучшая работница колхоза, и молчал, и молчал по той причине, что вмешиваться тут было не во что.

Груня отдала мне список назад.

– Вы, Егор Кузьмич, наверное, думаете, что я дура.

– Не думаю.

– А зря не думаете, стоило бы. – Она села. – Она одна за двоих делает. Мне её жалко упускать, и звену от этого хуже. Только если я её возьму, у меня в книге через неделю будет так: все по норме, а Пелагея как получится, потому что её же не проверишь, она обидится. И через месяц книга моя будет никому не нужна, и первой её перестану уважать я сама.

Дарья Пахомовна, сидевшая рядом, хмыкнула и записала Зыкову себе.

– Мне на картошке книга тоже будет.

– Будет, – согласилась Груня. – Только у тебя картошка в земле лежит, её никто не украдёт и не перепутает. А у меня треста в трёх местах, и одна другой на вид как родная сестра.

Составы записали в тот же вечер.

Лён – девять человек, звеньевая Лобанова. Картофель – четырнадцать, звеньевая Гущина. Кормовое – семеро, звеньевой Пестов, при нём вся конная работа и сенокосные делянки.

Три книги я раздал трём разным людям и в четвёртую, свою, записал только, кому какая ушла.

* * *

Инвентарь делили девятнадцатого, в амбаре.

Опись читал Кузьмин. Читал он её так же, как в марте Гречко читал опись комплекта, и я это отметил про себя, и не сказал.

Мотыг сорок одна. Из них исправных двадцать девять.

Грабель конных двое. Обе исправны.

Телег шесть. Исправных четыре. Пятая без обода, шестая с расшатанным передком.

Вёдер девятнадцать. Из них с течью четыре.

Кос двенадцать. Отбитых восемь.

Серпов сорок. Считали дважды: первый раз вышло тридцать восемь, второй сорок, и два нашлись у Мокеевой в сарае.

Весы одни, амбарные.

На весах и встали.

– Мне весы нужны на стлище. Каждую партию вешать при съёме.

– А мне на подвале. Картошку я тебе на глаз считать не буду.

– Так и я не буду.

Помолчали все трое.

– Вторых весов в колхозе нет. И купить не на что.

– Тогда как делить будем?

Тут надо было решать, и решать быстро: за спиной стояли двадцать человек, и всякое решение при них становилось правилом.

– По очереди. Весы стоят в амбаре. Кому надо – берёт под запись. В книге амбарной пишем: кто взял, когда, когда вернул. Обе подписи – того, кто берёт, и того, кто отдаёт.

– А если понадобятся обоим разом?

– Тогда спорят между собой и решают сами. Не решат – решает бригадир, не решит бригадир – правление.

Телеги пошли легче: четыре исправных на три звена, четвёртая общая, и на неё завели тот же порядок.

– Четвёртую пиши за льном.

– А почему за льном?

– Потому что у меня стлище в двух вёрстах, а у Дарьи подвал во дворе.

Дарья посмотрела на неё.

– На покос я её всё равно возьму.

– Возьмёшь под запись.

– Под запись возьму.

Так, между прочим, и родилась передаточная тетрадь, которую у нас потом четыре года вели, и которая за четыре года не решила ни одного спора, а просто сделала так, что споры стали короткие.

Мотыги закрепили так: девять – за льняным звеном, четырнадцать – за картофельным, шесть – за кормовым. Пестов мотыги не брал: седьмым у него считался он сам, а его работой были лошади. Запасных не осталось. Двенадцать негодных отложили Нечаеву на переделку.

Всё это заняло часа три, и часа два с половиной из них было бы не нужно, если бы в колхозе были вторые весы.

* * *

Двадцать второго, в субботу, на стене правления прибавилось два листа: к поимённой ведомости встали расценки и правило.

Про ведомость надо сказать отдельно: тут был подвох, которого я сперва не увидел. Три звена завели три своих книги, и в этих книгах пошли свои записи, свои нормы и свой счёт. Через месяц такого счёта человек, работающий на льну, легко мог бы выпасть из общего колхозного учёта: у него всё записано в звеньевой книге, а в общей ведомости против его фамилии пусто. Клавдия Никитична это увидела раньше меня и поставила условие, которое мы записали тем же вечером: каждую субботу звеньевые сдают свои записи, и всё, что в них есть, переносится в общую поимённую ведомость, одну на весь колхоз. Звено считает своё отдельно. В общем списке оно стоит вместе со всеми.

Правило это мы утверждали накануне, в пятницу, и утверждали дольше, чем всё остальное вместе.

Проект я написал сам, в трёх пунктах. Первый: за звеном закрепляются участок, люди и инвентарь на сезон. Второй: трудодни начисляются как всем, по нормам и расценкам, утверждённым до работы. Третий: если звено даст выход выше установленного, ему причитается дополнительная оплата.

На третьем Лыков меня и остановил.

– Из чего платить будем?

– Из того, что сверх плана.

– Это я слышал. Я спрашиваю: из чего. Вот пришла осень. Урожай средний, не выше. Обязательства государству – надо. МТС натурой – надо. Семенной фонд – надо. Фуражный – надо. Ссуду вернуть – надо. Ты всё это отдал, а что осталось – по трудодням раздал, и на этом кончилось. Откуда доп-оплата?

– Её не будет.

За столом стало тихо.

– Скажи это ещё раз, – попросил Лыков.

– Если сверх обязательств и фондов ничего не остаётся, дополнительной оплаты не будет. Ни звену, ни кому. Останутся трудодни, как у всех.

– Так и пиши.

– Что именно писать?

– Вот это самое и пиши. Прямо в правило. Не «причитается при выполнении условий», а вот этими словами: может не быть вовсе. Чтобы бабы это прочли сейчас, в мае, а не узнали в феврале.

Я посмотрел на Клавдию Никитичну. Она пожала плечом, что означало у неё «он прав, и вы это знаете».

Третий пункт мы переписали. В окончательном виде он вышел длиннее и хуже на слух, и начинался он с того, чего не будет:

«Дополнительная оплата производится только из фактического выхода сверх установленного и только после выполнения обязательств перед государством, расчёта с МТС натурой, образования семенного и фуражного фондов и возврата ссуд. Если после этого излишка нет, дополнительная оплата не производится, и за звеном сохраняются начисленные трудодни на общих основаниях».

– Теперь вешай на стену.

Я и повесил.

И вот тут, в субботу, когда я эти листы прибивал, пришла Гущина Матрёна, Севкина мать, и принесла письмо.

Письмо было первое с целины, какое дошло в Кулиги, и пришло оно не мне.

Она попросила прочитать вслух, потому что читала по складам и боялась пропустить.

Письмо было короткое. Севка писал, что доехали хорошо, что живут в палатках, но обещают до холодов барак; что земли столько, что глазом не собрать, и что пашут действительно ночью, с фарами, и он сам пахал две ночи. Что кормят хорошо. Что деньги обещали, но пока не давали. Что тётя Матрёна пусть не беспокоится и что сундук пригодился, в нём держат хлеб, чтоб не отсырел.

Подписано было: «Ваш сын Всеволод».

Матрёна попросила прочитать второй раз. Я прочитал.

– А про Мишку там нет? – спросил я.

Она посмотрела ещё раз, хотя смотреть ей было незачем, она уже знала наизусть.

– Нету. Он и не пишет никому. Дроздиха у меня третьего дня спрашивала.

Двадцатое марта. Двадцать второе мая. Два месяца и два дня.

Я сложил ей письмо и отдал, и она ушла, а я остался прибивать третий лист, и прибил его криво, и перебивать не стал.

* * *

Гринберг приехал двадцать пятого, во вторник, в половине девятого утра, и приехал не в правление, а прямо на Гарь, и мы с Груней нашли его там уже ходящим по меже.

Я приехал на Гарь в шестом часу, за три часа до него, и всё это время простоял на меже, и стоял я там не потому, что от стояния что-нибудь менялось, а потому, что человек, который ждёт чужого приговора своей работе, редко умеет заняться в это утро чем-нибудь другим.

Всходы к тому дню стояли на всех трёх полосах.

Стояли они неровно.

На тринадцати гектарах, тех, что под навозом, зелень шла пятнами: местами густо и в цвет, местами реже и желтее, и пятна эти лежали не полосами вдоль хода сеялки, а как попало, гнёздами по нескольку саженей.

На пяти без навоза всходы были ровнее и жиже.

На соседних пяти, отвальных, – ровнее всех и по виду не хуже.

Я, признаться, ждал другого. Я ждал, что тринадцать гектаров с навозом сразу покажут себя, и всё утро до его приезда простоял на меже, соображая, отчего этого не видно.

Гринберг прошёл все три полосы, и прошёл он их не по краю, как ходят проверяющие, которым нужно отметиться, а поперёк, зигзагом, останавливаясь через каждые полсотни шагов, приседая, растирая землю между пальцами и один раз выдернув несколько растений с корнем, чтобы посмотреть, как оно сидит. Он делал это молча минут сорок, и за эти сорок минут не сказал нам ни слова; мы ходили за ним и молчали тоже, и я успел придумать и отвергнуть четыре объяснения тому, что видел, а под конец додумался и до пятого, самого неприятного: что вся моя осенняя затея с навозом и без оборота пласта могла просто ничего не дать, и что тогда тринадцать гектаров, триста сорок тонн вывезенного зимой навоза и весь тот декабрь были потрачены впустую, а узнаю я об этом не сегодня и не завтра, а в августе, на весах, при свидетелях.

За эти сорок минут я успел заметить в нём одну вещь, которую потом видел много раз и всякий раз узнавал: он не смотрел на поле целиком. Человек, приехавший посмотреть, обыкновенно встаёт на краю и охватывает взглядом всё сразу, и от этого у него делается общее впечатление, а общее впечатление на поле – самая лживая вещь на свете, потому что складывается оно из освещения, из погоды и из того, с каким настроением человек приехал. Гринберг ходил внутри, смотрел под ноги и на четверть аршина вокруг, и складывал он не впечатление, а десятки отдельных мелких наблюдений, и складывал их только тогда, когда их набиралось достаточно, чтобы сложение имело смысл.

Потом он достал тетрадь и стал писать стоя.

– Записываю. – Он писал стоя, положив тетрадь на планшет. – Полоса первая, тринадцать гектаров, удобрена навозом с осени: всходы неравномерные, пятнами, разница по густоте заметная, причина не установлена. Полоса вторая, пять гектаров без навоза: всходы равномерные, изреженные. Полоса третья, соседняя, отвальная, пять гектаров: всходы равномерные, по густоте не уступают первой на её лучших местах.

– Илья Аронович. Отчего пятна?

– Не знаю. И вы не знаете. И никто сегодня не знает. Причин может быть четыре: неравномерность внесения навоза осенью, разная глубина заделки при севе, разная влажность по микрорельефу и разница в самих семенах. Отличить их сегодня нельзя. К августу, может быть, будет видно две из четырёх.

– А сказать что-нибудь можно?

– Можно. Одно. Что наблюдение пригодно к продолжению, потому что границы целы, вешки стоят, полосы не перепутаны и записи ведутся с посева. Это и есть всё, что я сегодня подпишу.

Он подписал. Ту же запись, слово в слово, он продиктовал мне в мою тетрадь и подождал, пока я допишу.

– И вот ещё что. Границы не трогать. Ни подсева, ни подкормки, ни прополки на трёх полосах без записи заранее. Я это в мае говорил и повторяю в мае же, потому что в июне вам будет казаться, что вы обязаны спасать.

– Мне уже кажется.

– Вижу по вам.

Книги он увидел уже в правлении, случайно: Груня зашла отдать свою на сверку, и на столе лежали все три.

Он раскрыл льняную. Полистал. Там было восемь дней записей, аккуратных, в один почерк.

– Давно ведёте?

– С восемнадцатого.

– Стало быть, восемь дней.

– Восемь.

Он закрыл книгу и положил на место.

– Егор Кузьмич, я вам скажу то, что вам не понравится. Три книги за восемь дней не доказывают ничего. Совсем ничего. Такие книги я видел в четырёх хозяйствах, и в трёх из них через полгода в них писали то, что нужно было написать.

– У нас будут писать, что есть.

– Все так говорят в мае. – Он взял портфель. – Я не о честности вашей говорю, я о механике. Книга держится не на честности, а на том, что её кто-то читает раньше вас и может при вас сказать: неправда. Если такого человека нет, книга через полгода становится витриной, и хуже неё только отсутствие книги, потому что на витрину ссылаются.

Груня, стоявшая у двери, повернулась.

– У нас такой человек есть.

– Кто же это у вас?

– Бабы. Я им вслух читаю каждый вечер, до того как отнесу.

Гринберг посмотрел на неё, потом на меня, потом опять на неё.

– Тогда, может быть, и выйдет.

Ободрять он нас не стал и уехал в одиннадцатом часу.

Наутро, в среду, картофельное звено взяло со двора телегу номер четыре и уехало на ней за семенным картофелем в Никольское, не спросив никого и не записав.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю