444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Левиафан Кейн » Целина от нас не убежит (СИ) » Текст книги (страница 4)
Целина от нас не убежит (СИ)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2026, 15:30

Текст книги "Целина от нас не убежит (СИ)"


Автор книги: Левиафан Кейн


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

Глава 6
«Очередь на весну»

Четырнадцатого я сосчитал зёрна на блюде.

Взошло семьдесят одно из ста. Я посидел над блюдом минут пять и понял, что не узнал ровно ничего: горсть я брал из общей кучи, а общей кучи в этом складе не бывает – есть четыре захода, и семьдесят одно может значить и девяносто у стены, и пятьдесят у двери, и любую другую пару чисел, дающую в среднем то же самое.

Я поставил четыре блюда, по одному на каждый заход, и на каждом надписал ряд.

Счёт назначил на двадцать первое. Так у меня в апреле завелась привычка, от которой я потом не избавился до конца жизни: прежде чем радоваться средней цифре, спросить, из чего она средняя.

Совещание было пятнадцатого, в четверг, в конторе МТС: своего помещения у района для таких дел не имелось, а у станции была большая комната с картой зоны на стене.

Собрались одиннадцать председателей и Гречко. Стожаров сидел с торца, отдельно, с двумя папками.

Первый час говорили про сроки. Такой разговор все знают наизусть. Вслух произносят только то, что пойдёт в протокол.

Я почти не слушал. Я смотрел на карту.

Зона Осташинской МТС на ней разбита по хозяйствам. По каждому две цифры: пашня и то, что станция обязана сделать.

Цифры не менялись с прошлого года.

Машин стало на две меньше.

Цифры не изменились ни у кого.

Потом перешли к семенам.

Стожаров развязал первую папку.

– По району на семенную ссуду заявлено две тысячи сто сорок центнеров. Фонд к распределению – тысяча шестьсот двадцать. – Он положил руку на лист. – Дальше объяснять не надо.

Дальше объяснять и правда было не надо.

Он читал по списку: кому сколько. Мы записывали.

Никольскому – двести восемьдесят при заявленных трёхстах десяти. Заозерью – сто девяносто при трёхстах. Сухоборью – сто сорок при двухстах пяти. И так по всем восьми.

Ни одному не дали столько, сколько просил. Двоим дали больше половины. Одному – треть.

Двое переспросили. Один попробовал спорить. Ему назвали его же заявку прошлого года и спросили, куда делось то, и он замолчал.

Я в это время делал то, чего до апреля за собой не знал: считал не свою строку, а чужие. Если фонд тысяча шестьсот двадцать, а заявлено две сто сорок, то недодано пятьсот двадцать, и эти пятьсот двадцать кто-то возьмёт на себя. Взять их можно двумя способами: снять площадь или сеять реже. Первый способ виден в бумаге, второй нет.

Оттого он и предложит мне первый.

На «Пути Ильича» Стожаров остановился и поднял глаза.

– Двести десять.

– Заявлено двести шестьдесят девять.

– Двести десять. – Палец он со строки не убрал. – Возвратная, из урожая. Условия те же, что у всех: отдать в этом году, натурой, по акту.

– Всеволод Игнатьевич. Двести десять и триста семьдесят один – это пятьсот восемьдесят один. Потребность шестьсот сорок.

– Я слышал вашу цифру. – Он раскрыл вторую папку и достал оттуда лист, который, как я потом понял, приготовил заранее. – Егор Кузьмич, у вас есть выход, и выход законный. Вы снимаете с плана сто тридцать гектаров яровых и сеете то, что у вас есть. План вам корректируют по факту наличия семян, я это проведу. Никакого нарушения. Никакого срыва.

За столом стало заметно тише. Восемь человек слушали внимательно, потому что каждому из них тоже недодали.

– Сколько это будет стоить? – спросил я.

– Ничего не будет стоить. В том и дело.

– В этом году ничего. А на будущий год?

Стожаров помолчал.

– План даёт область.

– А заявку в область пишете вы. И пишете по этому году.

Он не ответил, и мне этого хватило.

– Значит, эти сто тридцать я снимаю не на год, – сказал я. – Я их снимаю на сколько-то лет вперёд, и года через два никто уже не вспомнит, что они у нас были, и в бумагах будет стоять, что хозяйство такое и есть.

– Не драматизируйте.

– Я считаю. – Я взял свою тетрадь. – Сто тридцать гектаров – это, по прошлому году, работа для сорока с лишним человек на весну и осень. Это трудодни, которых не будет начислено. Это хлеб, который не пойдёт ни в поставку, ни людям. И это, между прочим, те самые центнеры, которыми я должен отдавать вам же ссуду.

– Мне вы ничего не должны. – Обиды в этом не было никакой: так поправляют в бумаге фамилию.

– Государству. Через вас.

Он задвинул лист обратно в папку.

– Записываю: от корректировки плана отказались. Возражений по сумме ссуды нет?

– Есть. Но я её беру.

– Так и запишем.

Он записал. Потом достал маленькую тетрадь в клеёнчатой обложке – не ту, из которой читал, а свою, – и пометил в ней что-то одной строкой. Тетрадь эту я потом видел ещё дважды, и оба раза при обстоятельствах, которые мне не понравились.

Пятьдесят девять центнеров он мне не дал, и дать не мог: их не было.

На крыльце меня догнал председатель из Заозерья, мужик лет шестидесяти, которому в списке тоже недодали.

– Сто тридцать-то зря не взял.

– Почему зря?

– А ты посеешь и не уберёшь. Тебе машину когда дадут? В конце. Мне в конце, и тебе в конце. – Он закурил. – Я вот взял. Мне сняли сорок восемь гектаров, и я нынче сплю.

– И на будущий год сорок восемь не вернут.

– Так я до будущего года ещё дожить должен, – сказал он и пошёл к своей подводе.

* * *

До Никольского от Кулиг шесть вёрст. Семнадцатого мы с Пестовым поехали туда на подводе: дорога подсохла, и Серко шёл ходко.

Колхоз имени Кирова был не богаче нашего, но устроен иначе: у них меньше скота, больше пашни и две полуторки, из которых, впрочем, обе с марта стояли отписанные на район.

Председателем у них был Осип Лукич Гаранин, лет пятидесяти, сухой, в кожаной фуражке, которую он не снимал в помещении.

Про овёс он выслушал, глядя в стол, и первое, что сказал, было:

– Овёс есть. Шестьдесят три центнера свободных, я как раз считал вчера.

– Мне надо пятьдесят девять.

– Ну вот и хорошо. – Он поднял глаза. – Только деньги мне не нужны.

Это была та фраза, к которой я не готовился. Я вёз с собой всё, что мог предложить: наличные, которых почти не было, кузнечную работу, справку правления о встречной услуге.

– А что нужно?

– Кони нужны. И люди при них. У меня в сентябре возить будет нечем. Полуторки на районе, вернут или не вернут – неизвестно; троих в марте взяли, и как раз возчиков, потому что они у меня и трактористы были, и на подводах ходили. Мне осенью надо вывозить с дальнего поля, четыре версты, и я это делать буду ведром и шапкой, если по-старому.

Дальше был торг, и торг этот занял два часа, и первые полчаса из них ушли на то, чтобы понять, о чём мы вообще торгуемся.

Он просил восемь подвод на десять дней.

– Осип Лукич, это восемьдесят подводо-дней. У меня семнадцать рабочих лошадей.

– У меня их будет ноль.

– У вас двадцать две головы.

– Голов двадцать две, а возчиков нет. Возить некому. – Он загнул палец. – Мне не кони нужны. Мне люди при конях.

Я предложил четыре подводы на пять дней.

– Двадцать. За пятьдесят девять центнеров, – сказал Гаранин. – Ты считай, чего ты просишь. Ты просишь у меня посевное семя в апреле. Не фураж. Семя.

– Оно у вас лишнее.

– Лишнего семени не бывает. Оно свободное, а это разные вещи. Свободное – это когда я до июня не решил, чем его занять.

Он был прав, и я это знал ещё до того, как выехал.

Тогда я стал считать вслух – не потому, что рассчитывал его переубедить, а потому, что мне самому надо было услышать, во что это встанет. Шесть подвод на шесть дней – это тридцать шесть подводо-дней. По нашей апрельской расценке на конные работы это столько-то трудодней, которые придётся начислить осенью, в самую копку, за работу на чужом поле. Плюс дорога: шесть вёрст туда и шесть обратно, и в оба захода это ещё почти два дня, которых в счёте нет и которые кто-то отработает.

– Значит, не тридцать шесть, – сказал я. – Значит, сорок с лишним.

– Значит, сорок с лишним, – согласился он спокойно. – И это всё равно дешевле, чем недосеять сто гектаров.

Он назвал сто, а не сто тридцать, и назвал он их не наугад: до Никольского шесть вёрст, и на этой дороге новости ходят быстрее подводы.

Пестов сидел рядом и молчал первые полтора часа, а потом сказал одну фразу, которая всё решила:

– Осип Лукич, ты подводу считаешь или коня?

– А есть разница?

– Есть. Подвода без коня не ходит, а конь у нас в сентябре будет отработавши. Ты бери шесть подвод по шесть дней, но чтоб не подряд, а по три и по три, с перерывом. Тогда я тебе дам коней не убитых, и они у тебя пойдут, а не станут на второй день.

Гаранин посмотрел на него.

– Ты кто?

– Конюх.

– Ага. Тогда так и пишем.

Записали на месте, в двух экземплярах, от руки. Пятьдесят девять центнеров овса семенного, из фонда колхоза имени Кирова, с возвратом натурой в этом году после уборки; шесть подвод с возчиками, два захода по три дня, в сентябре, по вызову. Число, две подписи, две печати. Печать он ходил за ней в другую комнату и вернулся не сразу.

Уже когда запрягали, он вышел проводить и сказал, ни к чему в общем-то:

– Ты у Гречко, говорят, за своего просил.

– Просил.

– А я своего сам вписывал. – Он поправил фуражку. – Парень у меня всё равно бы ушёл, я тебе точно говорю. Так пусть уж по-хорошему уйдёт, с бумагой, а не по приказу.

Эти слова я слышал второй раз в жизни. Первый раз их пересказывал мне Гречко в марте, и тогда они были про кого-то незнакомого.

– Он согласился?

– А кто его спрашивал, – сказал Гаранин ровно. – Я ему отец. Через пять лет спасибо скажет.

Я ничего на это не ответил. Бумага была только что подписана, дело было не моего ума, и, признаться, уверенности в собственной правоте у меня к тому дню поубавилось.

Триста семьдесят один. Двести десять. Пятьдесят девять.

Шестьсот сорок.

Я сложил это в тетради на обратном пути, три раза, и три раза выходило одно и то же, и это был единственный столбик за всю ту весну, который сошёлся с потребностью до центнера.

Правление двадцать четвёртого утвердило нормы и расценки на погрузку, перевозку и конные работы – до первого рейса, как и на крыше. За возвратные подводы осенью расценка тоже была утверждена сразу, в апреле, хотя ходить им предстояло в сентябре, и в правлении из-за этого спорили дольше, чем из-за самих семян: Кузьмин говорил, что нельзя ставить цену на работу, которой ещё не видел. Я сказал, что можно и нужно, потому что осенью её будут ставить те, кому она уже понадобится.

Двадцать первого я посчитал четыре блюда.

Числа я записал и никому в тот день не показал.

* * *

К Гречко я поехал двадцать седьмого.

Он не заставил меня ждать и не стал спрашивать, зачем я приехал, а вынул из стола разграфлённый лист и положил на стол лицом ко мне, и это был график работ по зоне на май.

Лист был большой, склеенный из двух, разграфлённый от руки чернилами и подписанный сверху: «График машинных работ по зоне на май с.г.». По горизонтали шли числа с первого по тридцать первое, по вертикали – одиннадцать хозяйств зоны, и в клетках стояли номера машин, а там, где машины не было, клетка оставалась пустой, и пустых клеток на этом листе было больше, чем занятых.

Такой лист надо смотреть не по своей строке. По своей строке его смотрит человек, который приехал просить, и видит он ровно то, чего ему не дали, и уезжает обиженным. Смотреть надо целиком, сверху вниз и слева направо, и тогда обнаруживается вещь, которую в этот лист никто не вписывал и которая, однако, есть в нём в каждой клетке: работы весной ровно столько, сколько было, и делать её нечем.

– Считай, – сказал Гречко.

Я считал минут десять. Он не мешал, налил себе воды и выпил, потом посмотрел в окно, потом снова сел.

Выходило так.

На майский график в зоне осталось семь исправных тракторных агрегатов при одиннадцати хозяйствах, а пашни столько же, сколько было год назад, и это значит, что весь дефицит, возникший от двух ушедших на восток машин, распределён не поровну и не может быть распределён поровну: его нельзя размазать тонким слоем, потому что машина, поделённая между двумя хозяйствами, теряет полдня на переезд, и, разделив её трижды, ты получишь не три хозяйства с работой, а полторы. Поэтому график и сделан так, как сделан: кому-то дают целиком, а кому-то по кускам, и вопрос только в том, кто именно окажется в тех, кому по кускам, и на этот вопрос лист отвечает прямо, без всякой дипломатии, потому что в нём написаны номера, а номера не умеют быть вежливыми.

Ни у одного хозяйства в мае нет непрерывного окна длиннее четырёх суток. У девяти из одиннадцати нет непрерывного вовсе.

– У меня непрерывного нет, – сказал я.

– Ни у кого нет, кроме двоих. Те двое – с озимым клином, у них сроки жёстче, и я их поставил первыми, и объяснять это тебе, я надеюсь, не надо.

– Не надо.

– Тебе я даю два куска. – Он повёл пальцем. – Первое – четвёртое мая. Потом восьмое – десятое. Между ними пятое, шестое и седьмое – не твои.

– А чьи?

– Никольского и Кирова. У них дальний клин, туда машину гнать полдня, и гонять её туда-сюда через день я не стану.

Я посмотрел на эти три клетки.

Пятое, шестое, седьмое мая. Трое суток посреди сева, в которые в хозяйстве не будет ни одной машины и вся работа встанет на семнадцать рабочих лошадей, из которых две ещё в апреле сбили холки.

– Пал Палыч. Переставьте наоборот. Дайте мне сначала три дня, потом четыре.

– Нет.

– Я не про очередь. Я про то, что в первом куске я подниму зябь и пущу культиватор, а в трое суток без машины бороновать и сеять конно я успею только по поднятому. Если поднятого не будет, эти трое суток пропадут целиком.

Гречко послушал.

– Логично, – сказал он. – И невозможно. Потому что если я тебе переставлю, у Кирова сдвинется дальний клин на трое суток, а у него там песок, и он высохнет. Ты сейчас просишь ровно то же, что просят все: чтоб график сошёлся об кого-нибудь другого.

Он был прав, и мне это было очень неприятно.

– Тогда я распишусь.

– Распишись.

Я расписался в графике за оба куска, и он выдал мне копию, писанную от руки, и на копии стояли те же числа.

Про Гарь я спросил уже в дверях: восемнадцать гектаров на дальнем клину, которые надо было засеять отдельно и в тот же срок, что и всё.

– Гарь пойдёт по общему порядку, – сказал Гречко. – Когда дойдёт очередь до вашего дальнего клина, тогда и пойдёт. Отдельной строкой я её ставить не буду, и не проси.

– Я и не прошу.

– Просишь, – сказал он. – Ты уже полгода просишь одного и того же: чтоб к тебе относились как раньше. Раньше кончилось в марте.

Домой я ехал и считал трое суток.

Считал я их и так и этак, и всякий раз выходило, что они не помещаются, а не помещаются они потому, что конная работа в мае устроена не как одна работа, а как четыре разные, идущие одновременно и требующие лошадей в одни и те же часы: боронование по поднятому, чтобы не потерять влагу, – это дело срочное и откладывается хуже всего; сев двумя конными сеялками, каждая на пару; подвозка семян со склада на клин, потому что на телеге на весь день семян не увезёшь и ходить придётся дважды; и подвозка воды и людей туда же, на четыре версты, а без воды в поле человек работает три часа, а не двенадцать.

Я расписал эти четыре работы по часам и по парам, как расписывают наряд в мастерской, и сложил.

Выходило двадцать две лошади.

В хозяйстве числилось двадцать восемь голов, рабочих из них семнадцать, а в полную силу, после апрельской возки леса и после того, что сказал про хомуты никольский шорник, – пятнадцать.

Пять коней взять было негде.

Я перебрал всё, что перебирают в таких случаях, и перебрал не наспех, а за два вечера с тетрадью, потому что дело это решалось не находчивостью, а тем, чтобы честно закрыть все двери и остаться с той единственной, которая не закрывается.

Взять у соседей нельзя: у соседей в те же дни то же самое, и Гаранин, которому после уборки я должен вернуть семена зерном, а в сентябре – отработать подводами, первым же и откажет, и откажет справедливо. Купить не на что и не у кого: лошадь весной не продают. Оставить две сбитые холки в работе нельзя, потому что через неделю их станет четыре, и тогда я потеряю не пять коней, а девять, и потеряю до осени. Свести четыре работы к трём – то есть отказаться от подвозки воды и людей – можно ровно один день, а на второй в поле выйдут не двенадцать человек, а восемь, и я приду к тому же концу с другой стороны.

Оставалось одно, и додумал я это уже не сам, а с Пестовым, и додумывали мы это в мае, когда стало поздно считать и надо было ехать: держать на полдороге вторую пару и менять уставших на ходу.

Но это тоже не бесплатно. Перепряжка требует двоих человек, стоящих на дороге целый день, и взять их можно только с той работы, где они уже стоят.

Я расписал в тетради ещё одну страницу – кого откуда снять, – и ни одна строка на ней не была хорошей.

И вот с этой страницей, где всякая строка была плоха по-своему, я и вошёл в май.

Глава 7
«Сев без хозяина машины»

Четыре блюда стояли у меня на подоконнике в правлении, и на каждом лежала мокрая тряпка, а под тряпкой – сотня зёрен.

Двадцать первого я их сосчитал. Двадцать восьмого, перед выходом в поле, пересчитал ещё раз, потому что первому счёту не поверил.

От стены, пятьдесят второй год: восемьдесят восемь.

Середина, пятьдесят первый: семьдесят четыре.

От двери, второй заход сорок девятого: шестьдесят один.

От двери, первый заход: сорок три.

Сорок три – это значит, что из каждой сотни зёрен, которые ты положишь в землю, пятьдесят семь в ней и останутся. Не пропадут даром – их съест мышь, сгноит вода, растащит птица, – но всходов от них не будет, а расход по амбарной книге будет полный.

В складе этого зерна лежало восемьдесят шесть центнеров.

Я сидел над четырьмя блюдами часа полтора и понимал, что столбик, который в апреле сошёлся до центнера, только что перестал сходиться.

Считать надо было так. Хорошее зерно сеешь как положено. Плохое, если хочешь получить с него поле, сеешь гуще – иначе по клину пойдут проплешины, и ходить мимо них тебе всё лето. Насколько гуще – этого я в точности не знал и знать не мог; я взял всхожесть, разделил и накинул сверху столько, чтобы на сотню зёрен, которые взойдут, площадь вышла та же.

Выходило, что восемьдесят шесть центнеров сорок третьего блюда закроют вдвое меньше земли, чем закрыли бы хорошие.

Земля от этого никуда не девалась.

Я взял карту клиньев, написал в правом углу «28.IV» и стал переставлять.

Первым в окно шёл дальний клин под овёс – там песок, там надо рано. Вторым Заречье, третьим Сухой лог, четвёртым Гарь. Восемьдесят шесть центнеров сорок третьего блюда я поставил на Заречье, потому что Заречье у нас лучшая земля из ярового клина, и если уж сеять слабым зерном, то по хорошей земле: слабому всходу нужна не жалость, а рыхлая тёплая почва.

Лён в этот счёт не входил вовсе. Льняной клин в тридцать шесть гектаров стоял в годовом плане с прошлой осени, отдельной культурой и отдельной строкой, и сеять его полагалось после зерновых, своим сроком. Сеяла их полевая бригада, как сеяла всякий год, – одним участком, одной записью, без всяких звеньев и без отдельной книги, потому что звеньев у нас тогда не было и заводить их я не думал.

Гуще сеять – дольше сеять. Сеялка идёт та же, а высевает больше, и заправлять её надо чаще, и подвозить чаще.

Я пересчитал машинное время трижды.

В первое окно, с первого по четвёртое, всё не помещалось. Не помещалась последняя делянка Сухого лога, двадцать два гектара.

Я вписал её в клетку после второго окна, то есть после десятого, и, вписав, посидел ещё минуту и приписал сбоку карандашом: «Лыкова, Мокеева, Дарьины». Так у нас называли по бабьим звеньям, кто на каком куске обычно работает, и я это приписал не для памяти, а чтобы не забыть, кому в глаза смотреть.

Первого мая машина пришла в семь утра.

Первое мая в Кулигах в тот год не гуляли. Красный флаг на правлении Клавдия Никитична вывесила сама, в шестом часу, до того как все ушли в поле, и он там висел весь день над пустым двором.

Трактористом на нашем клину поставили Акима Прохоровича Шумкова.

Я узнал об этом накануне вечером, от Гречко, по телефону из сельсовета, и сказал «хорошо», и положил трубку, и минут пять после этого ничего не делал.

В марте я предлагал Гречко отдать Шумкова на целину вместо Миши. Гречко отказал, и отказал по делу: за Шумковым лежал невыясненный материал. Но предлагал-то я, и знали об этом двое: Гречко и я. Из этих двоих Гречко болтать не станет.

Приехал он на своей машине, поставил её у края, обошёл, посмотрел на сеялки и первое, что сказал, было:

– Семена где? – Он даже не поздоровался.

– Подводы идут.

– Идут – это не «здесь».

Он был прав. Подводы шли от склада четыре версты, и первые две пришли к половине восьмого, а машина стояла с семи.

Пестов приехал на третьей и сразу увёл меня в сторону.

– Егор Кузьмич. Так не пойдёт.

– Что именно не пойдёт?

– Четыре версты гружёным туда, четыре порожняком обратно, и так весь день. Это восемь вёрст на круг, а кругов надо шесть. Сорок восемь вёрст под грузом за день. Я тебе к вечеру сдам двух, а завтра трёх.

– Что предлагаешь?

– Перепряжку на полдороге. У Косого моста ставим двух свежих. Пришла гружёная – меняем, эта идёт назад пустая и отдыхает.

– Людей на это где взять?

– Двоих. Подростков. Они всё равно на подноске стоят.

Считать тут было нечего, и я согласился, и потерял на этом двоих с подноски и выиграл лошадей.

Не всех. К вечеру четвёртого Пестов увёл Гнедого и рыжую кобылу, у которой я так и не запомнил клички, потому что Пестов звал её просто «рыжая». Обе не пали и не заболели: обе просто встали. Лошадь, которая встала, – это лошадь, которая четыре дня ходила гружёной и больше не идёт, и уговаривать её бесполезно.

Мешки районной ссуды пришли со своими метками – химическим карандашом по мешковине, номер и буквы. Клавдия Никитична завела на них отдельную страницу и считала их отдельно, не в общий расход, а строкой, и в поле их складывали особняком, и сеяльщицы, которым эта отдельность была совершенно ни к чему, всё же не смешивали.

– Двести десять надо будет отдать тем же весом, – сказала она мне на второй день. – Не тем же зерном, тем же весом. И осенью кто-нибудь спросит, откуда мы знаем, что двести десять, а не сто девяносто. Вот эта страница и ответит.

К вечеру четвёртого первое окно кончилось.

Посеяно было: дальний клин весь, Заречье всё, Сухой лог без одной делянки. Двадцать два гектара стояли невспаханными, и на карте против них у меня был карандашный крестик.

* * *

Пятого, шестого и седьмого машины у нас не было.

Работали конно, всё, что можно было конно.

Пятнадцать лошадей в силе. Две вышедших. Две сеялки.

Вставали в четыре. Первая упряжка выходила в половине пятого. Вторая в десять. Третья после трёх.

Пятого к обеду Пестов остановил вторую.

– Эту не пущу.

Он показал, и показывать долго не пришлось.

Хомут был из четырёх старых, подшитых голенищем. Шорник перекрыл его по старой основе. Под левой клешнёй кожа взялась складкой. Под складкой наливалось.

– Никанор Ильич. У нас три дня.

– У тебя три дня. У ней шея одна.

Тут и вышло то, ради чего, как я теперь думаю, всё это затевалось ещё в марте.

Расценка висела на втором гвозде с двадцать восьмого марта. В ней стояло: платят за сделанное.

Не за выход. Не за день. За сделанное.

Значит, бабы при этой упряжке теряли не заработок. Заработок шёл с той пары, на которую их переставят.

Платили бы за выход – остановленная упряжка стала бы для них прямым убытком. Они бы за неё держались. Пестову пришлось бы драться не с лошадью, а с людьми.

Никто не сказал ни слова.

Мокеева перевела своих на первую пару. Кобылу увели. Всё заняло минут двадцать.

Я записал в тетради: «5.V. Расценка сработала первый раз».

Шестого шёл дождь. С одиннадцати до двух. Не сильный.

Борону по мокрому не пустишь. Мажет.

Седьмого к вечеру стало ясно, что трое суток мы не закрыли.

Осталась полоса в Заречье. Шестнадцать гектаров. Не выборонована.

Пахано было в первое окно. Потом три дня дождя и солнца. Корка встала такая, что сеять по ней – класть зерно в бетон.

Выбор был из двух.

Ждать боронования – терять восьмое, то есть кусок второго окна.

Сеять по неготовому – терять всходы.

Я выбрал сеять.

Я знал, что это плохо, когда выбирал. Знаю и сейчас. Осенью с этой полосы взяли меньше, чем со всех прочих. Никто мне про неё тогда ничего не сказал. Я сам никому не напомнил.

* * *

Гарь сеяли восьмого.

Восемнадцать гектаров песчаного взлобка, из них тринадцать под навозом с осени и пять без него, а рядом, через межу, обычное отвальное поле, и с него в опыт брались пять гектаров, которые к Гари никакого отношения не имели и потому именно и были нужны.

Всё это надо было посеять в один день, одной партией семян, и записать тремя отдельными строками.

Смысл тут был весь в третьей строке. Тринадцать гектаров с навозом и пять без навоза сравнивают между собой навоз, и только его; чтобы сравнить самую обработку, нужна была полоса, вспаханная обыкновенно, с оборотом пласта, и вспаханная не мною и не для опыта, а просто потому, что её так пашут двадцать лет. Такая полоса лежала через межу, и в ней-то и заключалась вся разница между наблюдением и разговором в свою пользу: без неё через год всякий имел бы полное право сказать, что урожай на Гари вышел не от способа, а от того, что взлобок этот и раньше был не хуже прочих, и возразить на это было бы решительно нечем.

Шумков выслушал и посмотрел на поле.

– Одним заходом пойду. От того угла и до того. Часа за три.

– Одним заходом не пойдёшь.

– Егор Кузьмич. – Он достал химический карандаш, послюнявил его и что-то отметил в книжке. – Оно у тебя всё одно поле. Взлобок и есть взлобок. Ты его разгородить хочешь на бумаге, а машина по бумаге не ходит.

– Я его не на бумаге гораживаю. Тринадцать под навозом, пять без. Если ты пройдёшь одним заходом, у меня к осени будет одна цифра на восемнадцать гектаров.

– Ну и что?

– А то, что эта цифра ничего не скажет. Ни мне, ни тебе, ни через год никому. Раздельно – три цифры, и они спорят между собой. Вместе – одна, и она молчит.

Он не то чтобы согласился. Он просто перестал спорить и начал считать своё.

– Развороты. – Он показал рукой длину. – Ты меня загоняешь на короткий загон. У меня на длинном шестьсот метров и один разворот, а у тебя тринадцать гектаров узкой полосой – это разворот через каждые двести. Я на этом поле смену потеряю.

– Сколько?

– Считай сам. Полдня, если по-честному.

Полдня его смены – это не полдня моего поля. Это клетка в графике Гречко, и вынуть её оттуда можно только у кого-нибудь другого.

Я мог поспорить, что не полдня, а треть. Мог послать за Гречко. Мог напомнить Шумкову, что у него сейчас положение такое, что спорить с председателем колхоза ему не очень.

Всего этого я не сделал, и не по великодушию, а потому, что он был прав.

– Возьми из второго окна. Девятого, до обеда. Я не буду просить машину девятого до обеда.

Девятое до обеда – это была та половина дня, в которую по моему расчёту должна была уйти невыбороненная полоса в Заречье. Я её только что отдал.

Шумков посмотрел на меня, ещё раз послюнявил карандаш и записал.

– Смотри. Тебе после этого сеять нечем и некогда.

– Знаю без тебя.

Пров Данилыч Лыков стоял у межи всё это время и держал шапку в руках, и, когда Шумков пошёл к машине, подошёл.

– Оно, конечно, наука. Только ты считай, чем платишь. Сухой лог, двадцать два гектара, теперь уходит за десятое. Там у меня жена работает, и Мокеевы, и Дарьины бабы. Они выйдут на две недели позже всех, и трудодень им начислится тот же, а хлеба с этого поля будет меньше, потому что поздний.

– Будет меньше.

– Ты им это скажи.

– Скажу на собрании.

– Не мне скажи. Им.

Межу мы отбили вешками – берёзовыми, в мой рост, восемь штук, чтобы их было видно с машины при любом заходе и в любую погоду, потому что межа, которую видно только тому, кто её ставил, к августу превращается в предмет спора, а предмет спора в августе решается в пользу того, кто громче говорит.

Соседние пять гектаров на отвальном поле я отмерил сам, шагами, дважды, вдоль и поперёк, и вбил по углам колья, и записал в тетрадь при двух свидетелях, что эти пять гектаров в площадь Гари не входят, в её урожай не пойдут и убираются отдельно, – записал заранее и с числом, потому что единственная защита от собственного будущего желания подправить результат состоит в том, чтобы связать себе руки тогда, когда подправлять ещё нечего.

Шумков прошёл тринадцать за пять с половиной часов вместо трёх и ни разу не сказал ничего.

На четвёртом заходе он взял мелко. Я это увидел с межи, по цвету отвала и по тому, как ложилось за сеялкой, и рука у меня пошла сама – я успел сделать полшага к машине.

Полшага я сделал, а дальше не пошёл.

Не пошёл я потому, что машина была не моя, тракторист был не мой, и, если бы я подошёл и полез регулировать, я бы сделал ровно то, за что двумя месяцами раньше сам сажал людей на разбор: влез в чужую работу через голову того, кто за неё отвечает.

Я дождался конца захода, дошёл до края и сказал ему одно слово:

– Мелко.

Он вылез, потрогал, ничего не ответил и переставил.

* * *

Десятого кончилось второе машинное окно.

Полевой акт мы писали в тот же вечер, вчетвером: я, Клавдия Никитична, Гречко, приехавший принимать, и Гринберг, которого Гречко привёз с собой и который до самого конца писания молчал.

Акт – бумага скучная и подробная: клин, культура, площадь, дата начала, дата конца, чем сеяно.

Против льна стояло: тридцать шесть гектаров, участок полевой бригады, посев девятого и десятого мая, машиной. Одной строкой на все тридцать шесть, потому что и был он тогда один участок и один счёт.

На Сухом логе против двадцати двух гектаров стояла дата: посев не произведён, срок – после десятого.

– Это у тебя одно портит всё.

– Знаю.

– Ты понимаешь, что районную строку тебе по этой дате и посчитают? Не по девяноста трём процентам, а вот по этой строчке. Придёт сводка, и в ней будет: «Путь Ильича» сев не закончил.

– Это правда.

– Правда, – согласился Гречко. – Только правду эту можно написать двумя способами. Можно поставить дату окончания десятое и отдельной строкой пометить, что двадцать два гектара досеваются. А можно, как у тебя.

Я подумал, и подумал не быстро.

Думал я дольше, чем следовало бы человеку, который уже второй месяц всем рассказывает, что пишет как есть.

– Как у меня, – сказал я.

– Ну и дурак. – Выражения в этом не было никакого, и он подписал.

Он уехал в одиннадцатом часу. Гринберг остался.

Илья Аронович Гринберг был агрономом Осташинской МТС четвёртый год, а до того – совсем другим человеком и совсем в другом месте, о чём я узнал много позже. Ему было пятьдесят четыре, он был маленького роста, в круглых очках на шнурке, и ботинки у него в поле оставались чистыми, чего я не мог объяснить ни тогда, ни после.

Он развернул мою тетрадь и стал читать про Гарь.

Читал он долго и один раз снял очки и подержал их в кулаке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю