444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Левиафан Кейн » Целина от нас не убежит (СИ) » Текст книги (страница 10)
Целина от нас не убежит (СИ)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2026, 15:30

Текст книги "Целина от нас не убежит (СИ)"


Автор книги: Левиафан Кейн


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Глава 18
«Лен берут руками»

Стебель лежал на столе поперёк книги нарядов, и с корешков на страницу сыпалась земля.

Я его поднял.

Лён был мне знаком до того дня с двух сторон: с полевой, где я видел его всходы, прополку и то, как он в июне стоит по колено и шевелится весь разом от одного движения воздуха, и с бумажной, где он значился тридцатью шестью гектарами, тремя делянками по двенадцать и тремя страницами в книге звена. Ни та ни другая сторона не объясняла мне, зачем Аграфена Павловна прошла три версты от поля до правления в восьмом часу утра, не поздоровалась, не села и положила один-единственный стебель через всю раскрытую книгу нарядов так, чтобы я не мог её закрыть.

– Что смотреть?

– Коробочку смотри. Снизу.

Коробочка снизу была бурая. Не вся: по шву и с одного бока. Выше на том же стебле коробочки стояли ещё зелёные, а листья с нижней трети облетели совсем, и стебель там был не зелёный и не жёлтый, а какой-то соломенный с зеленью, будто выцвел.

– Ранняя жёлтая, – сказала она. – На дальней. Пошли, покажу на всех трёх.

Пошли.

Лён у нас нынче был поздний, и поздний он был по двум причинам, из которых одна моя. Сеяли мы его девятого и десятого мая, во второе окно, потому что первое ушло на рожь и на овёс. А лето стояло такое, какое стояло: холодное с мокрым в июне, четыре сухих дня на весь сенокос вместо семи, и до самого августа лён у нас держался зелёным дольше, чем ему положено. Груня говорила про него всё лето одно слово: «стоит». Я думал, что это хорошо.

Три делянки лежат так: ближняя между дорогой и оврагом, средняя за ней и дальняя за оврагом. Прошли мы их в этом же порядке, и разница между ними была видна теперь даже мне.

На ближней лён стоял густой, ровный, ещё зелёный по верху, и в нём заметно шёл осот.

На средней – тот же цвет, чуть светлее, и чище всех трёх.

А на дальней, за оврагом, где всход в июне вышел реже на четверть, а местами на треть, лён был ниже прочих, толще в стебле и ветвист, и вот у него нижняя треть уже отжелтела, и коробочки бурели, и по всей делянке снизу лежал опавший лист.

Груня прошла по дальней делянке шагов пятьдесят вглубь, останавливаясь через десять шагов, и на каждой остановке выдёргивала стебель – не срывала, а именно выдёргивала, с корнем, тем самым движением, которым потом теребили все девять дней, – и разминала его в пальцах у самого комля, слушая пальцами, а не глядя. Пять стеблей она мне подала, один за другим, и велела мять самому, и я мял, и к пятому у меня стало получаться то, чего до тех пор со мной не случалось ни на одном поле: я почувствовал руками разницу между стеблем, который под пальцем ещё гнётся и тянется, и стеблем, который уже начал ломаться коротко, как ломается сухая солома, – и разница эта была не в силе, с какой давишь, а в том, что отвечает тебе изнутри.

– Дальнюю надо брать. Сейчас.

– А ждать нельзя?

– Ждать нельзя. Она изреженная, ей и дозревать быстрее, и она уйдёт вперёд остальных. Пропустим – волокно загрубеет, и никакой номер мы за него не возьмём.

Я спросил про семя.

Спрашивал я не из осторожности, а потому, что помнил апрель, помнил четыре блюдца с проросшими зёрнами на подоконнике и то, как в апреле выяснилось, что треть нашего семенного фонда не годится никуда. Второй раз входить в весну без своего семени я не хотел.

Груня ответила не сразу.

– Семя дойдёт не всё.

– Насколько не всё?

– На волокно теребят в раннюю жёлтую. На семя – не раньше жёлтой. Между ними дней десять. – Она смотрела не на меня, а на делянку. – Возьмём сейчас – волокно будет лучшее, какое у нас может быть. А семя пойдёт недозрелое. В бабках оно дойдёт, но не всё и не так. Сеять таким я бы не стала.

– А если подождать до жёлтой?

– Тогда семя будет. А волокно на дальней к тому времени – считай, дерюга.

Мы постояли.

Овраг за спиной был уже осенний: по краю пошёл багрец на осиннике, на дне стояла вода после августовских дождей, и от воды тянуло тем холодом, который в сентябре чувствуешь не кожей, а под коленями. За оврагом, на самом виду, лежали наши восемьдесят пять гектаров невзятого зерна, и тридцать четыре из них лежали полёглыми, и я всё это видел, стоя над льном и решая про лён.

Я в эту минуту делал ровно то, чего год учился не делать: искал третий выход там, где выходов два. Третьего не было. Считать пришлось просто: за тресту нам заплатят по номеру, а номер делает волокно; на семя мы можем занять, купить или взять ссудой, и это будет плохо, унизительно и дорого, но это можно сделать. А номер занять нельзя.

– Берём на волокно, – сказал я. – И записываем сегодня же, чем платим.

Клавдия Никитична, когда я вернулся, посчитала при мне.

По весне на эти тридцать шесть гектаров у нас ушло сорок восемь центнеров льносемени, и взято оно было из своего, довоенного ещё сорта, который в Кулигах держат с тридцать девятого года. Сорок восемь центнеров на будущую весну надо будет откуда-то взять, и взять их можно тремя способами: занять у соседей, что означает вернуть осенью с довеском; купить, чего мы не сможем; или просить районную ссуду, то есть второй раз за год стоять с бумагой в той же очереди, где я стоял в апреле.

– Есть и четвёртый, – сказала Клавдия.

– Какой?

– Отобрать из того, что смолотим. Часть-то дойдёт.

– Груня сеять таким не станет.

– Груня не станет, – согласилась она и подчеркнула сумму дважды. – А запишем мы всё равно, чтобы в октябре не выдумывать.

И записала она в тот же день, и записала так, как я просил: не «принято решение теребить в ранней жёлтой спелости», а с ценой в той же строке – что своего посевного льносемени на пятьдесят пятый год у колхоза не будет и что вопрос о семенах ставится на правление отдельно, не позже октября.

Груня прочитала эту строку через плечо Клавдии.

– Правильно, – сказала она. – А то через год скажут, что бабы недосмотрели.

К тому дню я уже понимал, чего ей стоило прийти утром со стеблем.

Звену её платят за конечное качество – это записано в майском решении правления её же словами и её же условием. Если номер выйдет низкий, спросят не с погоды и не с председателя, а с неё, и спросят те самые бабы, которые с ней в одном загоне. А она пришла и потребовала теребить раньше срока, то есть взяла на себя всё, что из этого выйдет, и взяла при свидетелях.

Я это тогда не сказал ей и не говорю до сих пор.

Технической спелости, по её словам, дней десять, а в жару и меньше.

Тридцать шесть гектаров. Десять дней. Руками.

* * *

Второго сентября вышли сорок два человека.

Девять – своё звено. Восемь – от картофельного, под запись, как заведено с июня. Двенадцать баб полевой бригады по наряду. Семеро подростков. Шестеро стариков, которых никто не наряжал.

Стариков тоже записали. Не запишешь – через месяц спорить.

Первый день ушёл на лехи.

Лехами Груня зовёт полосы по границам делянок. Ширина – полтора аршина. Теребят их вручную и вяжут отдельно, чтобы на приёмке партии не перепутались. Порядок стоит в книге звена с мая. Записан он был не мной.

Я сказал, что первый день – самый дорогой.

– Знаю.

– Может, лехи после?

– После нельзя. – Она даже не остановилась. – После – это когда с одной стороны уже лежит связанное. Пойдёт баба вдоль. Зацепит. Положит не в тот сноп. И всё. Двенадцать гектаров сольются с двенадцатью, и никто не разберёт, где чей.

На лехи она поставила четверых: себя, Настасью Прокофьевну и двух своих, самых опытных.

Шли они по шнуру.

Шнур натянули с утра, по кольям. Полоса выходила ровно.

Вытеребленное с неё вязали в отдельные снопы. Относили не к делянкам, а к стану, на третье место. Писали отдельной строкой: «лехи, граница первая» и «лехи, граница вторая».

Шнур за день перевешивали одиннадцать раз.

К вечеру лехи были пройдены.

Со второго дня пошла дальняя.

Теребят лён так.

Захватываешь горсть у самой земли, не выше ладони. Зажимаешь. Тянешь на себя и чуть вверх. Рывком нельзя: порвёшь. Стебли выходят с корнем.

Бьёшь корнями по голенищу – стряхнуть землю.

Кладёшь горсть к горсти, пока не наберётся сноп. Вяжешь перевяслом, скрученным из того же льна.

К полудню перевясло начинает получаться само, и это единственное, чему я выучился за первый день.

Норму правление объявило тридцать первого августа, до выхода: десять соток на человека за день, полтора трудодня за норму, лехи – по отработанному времени отдельной строкой.

Меряли загоны с утра.

Учётчица шла по краю с саженью и ставила вешки. Вешки – ивовые прутья, ободранные до белого, чтобы видно с середины поля.

Загон – десять соток. Ширина по числу людей, длина по делянке.

На третье утро Марья Плахина сказала, что её загон шире соседнего.

Перемеряли при ней. Оказалось шире на полсажени.

– Переставь вешку, – сказала Груня.

Переставили. Марья промолчала и пошла в загон.

Больше за девять дней вешки не перемеряли ни разу.

А я тогда подумал вот что. В мае за такое ко мне пришли бы вечером, в правление, и жаловались бы на бригадира. В сентябре пришли утром, к самой вешке, и не жаловались, а требовали перемерить.

Это была не благодарность и не доверие. Это была привычка к тому, что мерят при тебе.

Я вышел на второй день.

Вышел не для показа. И не подбадривать. По расчёту: людей не хватало, а руки есть.

Взял я в тот день пять соток с половиной.

Норму я не сделал.

К обеду на правой ладони под большим пальцем сошла кожа. Я перемотал тряпкой. Стало хуже: горсть в перемотанной руке держится плохо, и лён идёт из неё веером.

Тряпку я снял и работал так.

Груня подошла ко мне часу в четвёртом.

Постояла, посмотрела, как я беру, и сказала при всех:

– Егор Кузьмич. Ты вверх тянешь.

– А надо?

– На себя. И ниже бери. – Она показала на своей горсти, медленно, два раза. – Ты берёшь под лист, а надо под самый корень. У тебя половина остаётся в земле, а вторая половина рвётся.

Я попробовал, как она показала.

Пошло не легче, но пошло ровнее, и корни начали выходить целиком, с той белой частью, из-за которой лён и теребят, а не косят.

Так я работал восемь дней. Все восемь брал меньше нормы.

В субботней ведомости против моей фамилии стоит меньше, чем против любого подростка. Ведомость висела в правлении, как висит с марта. Я её не поправил и никого не просил.

Дальнюю кончили четвёртого к вечеру.

Двенадцать гектаров.

Снопы поставили бабками. По десять в бабку. Конусом, комлями врозь, головками внутрь. Так и сохнет, и семя в коробочках доходит.

Бабок на дальней вышло четыреста с лишним. Считали их дважды: Груня и учётчица, порознь, и сошлись.

Пятого пошли на среднюю.

Средняя – лучшая из трёх. Лён на ней стоял ровный, высокий, чистый, и теребился он так, как теребится хороший лён: горсть идёт вся, разом, без остатка в земле.

На средней я взял восемь соток. Тоже не норма, но ближе.

Работали в тот день так, как редко работают: молча и быстро. Воду возили с ручья двое подростков, Санька Мокеев и второй, Плахиных, и возили они её в двух бочках на одной телеге, и очередь к бочке стояла всё время, и всё время кто-нибудь говорил, что вода тёплая.

Полдничали на меже, в двенадцать, полчаса.

Стан стоял у оврага. Два шалаша из жердей и соломы, бочка с водой, костровище с перекладиной.

Варили двое: старуха Пелагея и Нюрка при ней.

Варили одно и то же – картошку с луком, и хлеб приносили из дому свой, у кого какой.

На восьмой день Пелагея сварила щи из молодой крапивы с крайней межи. Щи эти запомнились всем, и потом весь сентябрь их поминали – не за вкус, а за то, что были горячие.

Ели, сидя на снопах.

Савелий Иванович ел последним и вставал первым, и на четвёртый день я заметил, что он не садится вовсе, а ест стоя, и спросил, отчего.

– Сядешь – не встанешь, – сказал он.

Ему было шестьдесят восемь. Его никто не наряжал.

Груня в этот день ходила по загонам и один раз остановила бабу – не за то, что та брала мало, а за то, что она клала снопы комлями в разные стороны.

– Развернёшь все. И те, что за тобой.

Баба развернула. Молчали все, и я тоже.

Шестого к четырём часам средняя была кончена.

И вот шестого вечером мы шли впереди на сутки. Двадцать четыре гектара за пять дней, и оставалось двенадцать, и Груня в тот вечер первый раз за неделю сказала, что успеваем.

Бабки на дальней стояли отдельно, и между ними и средней делянкой лежала пустая протеребленная леха в полтора аршина, и на этой лехе не стояло ничего.

* * *

Седьмого пришла Дарья.

Не в правление. На поле. В половине седьмого.

Люди ещё разбирались по загонам.

– Егор Кузьмич. Восемь человек.

Восемь человек – это те, кого картофельное звено по решению правления отдало нам второго до вечера шестого. Не в долг: это была их доля общей уборки, с последним днём, записанным заранее.

Пятый день был шестого.

– Дарья Пахомовна. Два дня.

– Нет.

– Полтора.

– Нет.

Она стояла, сложив руки под грудью.

– У меня картошка в земле. Пойдёт дождь – там и останется. Правление дало вам людей до шестого. Срок вышел вчера.

Груня не вмешалась. Ни словом. Стояла в пяти шагах и смотрела на меня.

А я очень хорошо понимал, что могу сделать.

Мог сказать: прошу два дня. Она бы дала.

Я председатель. У меня десять дней спелости. У неё картофель, который простоит ещё неделю. Она бы дала и была бы права. И я был бы прав. И никто бы слова не сказал.

И этим я отменил бы правило, которое сам же записал: срок временной передачи не продлевает тот, кто людей получил.

– Забирайте.

Она забрала их в тот же час. Не поблагодарила. И правильно.

Восьмого темп рухнул.

Тридцать четыре человека вместо сорока двух.

Средняя кончена шестого. Шла ближняя. Ближняя – самая густая. И самая грязная: осот.

Осот в горсти режет. Не как нож – тупо, поперёк, сразу в трёх местах. К вечеру перчаток нет ни у кого, а тряпки у всех.

Восьмого взяли три с половиной гектара. Вместо пяти.

Восемь человек на два дня – это сто двадцать восемь часов, которых у нас не стало.

Клавдия записала: временная передача окончена шестого, день в день. Сто двадцать восемь часов в книгу не попали: мы их просили и не получили.

Так и должно быть. Срок был записан до работы.

Вечером я пошёл к Пестову и Настасье Прокофьевне.

Просил не помощи. Просил день.

Полевая бригада дала девятое. Восемнадцать человек.

Записали решением правления: полевая бригада выделяет восемнадцать человек на девятое; десятого они возвращаются в свои работы. Срок назвала Настасья Прокофьевна.

Не я.

Девятого взяли шесть гектаров.

Небо в тот день ходило низко, но не пролилось.

Десятого кончили в седьмом часу.

С опозданием на сутки против того, что Груня сказала первого.

Тридцать шесть гектаров.

Три партии стоят раздельно. Бабками. Каждая на своём месте. Между ними пустые лехи.

В книге звена три страницы. Дальняя – двенадцать, кончена четвёртого. Средняя – двенадцать, кончена шестого. Ближняя – двенадцать, кончена десятого.

И четвёртая страница: лехи, две границы, отдельно.

Считали бабки в тот вечер все три партии подряд.

На дальней – четыреста шестнадцать. На средней – четыреста девяносто две. На ближней – пятьсот одна.

Ближняя дала больше всех бабок и меньше всех хорошего льна: густой, тонкий, с осотом внутри снопа.

Груня посмотрела на этот счёт и сказала, что по бабкам судить нельзя.

– Бабки считают для нас. Номер поставят по волокну.

Клавдия Никитична всё равно записала все три числа.

– Пусть стоят, – сказала она. – Через месяц пригодятся сравнить.

Через месяц они и пригодились.

Люди в тот вечер выглядели хуже, чем в июне на прополке.

У баб руки в тряпках. У подростков – в тряпках выше. У Настасьи Прокофьевны на левой ладони поперёк белая полоса, старая, и по ней свежее.

Осот не разбирает.

Старики отработали все девять дней. Ни один не ушёл. В ведомость их писали наравне, и один, Савелий Иванович, за девять дней взял больше меня.

Я это тоже не поправил.

Руки у меня к десятому были такие, что карандаш не держался.

Наряды я подписывал левой. Кривее обычного. Клавдия Никитична посмотрела на подпись и промолчала.

Домой шли со стана вдвоём.

– Егор Кузьмич. Стлище.

– Что стлище?

– Расстилать надо все три. Раздельно.

Она остановилась.

– Хорошее стлище у нас одно. За средней делянкой. Там отава низкая и роса ложится ровно.

– И?

– И на все три его не хватит.

Я спросил, на сколько хватит.

– На одну, – сказала она. – На полторы, если тесно.

Глава 19
«Стлище»

Одиннадцатого сентября мы втроём обошли три места.

Ладони за ночь не зажили. Тетрадь нёс Пестов: левой я ещё мог писать, правой – только брать горсть тресты и тут же класть.

Груня шла впереди, Пестов сзади, и Пестов всю дорогу молчал, потому что ему в этой прогулке нравиться было нечему: любое из трёх мест, на которое лягут двенадцать гектаров льна, месяц не будет ни покосом, ни выгоном.

Первое место – Долгая пожня, за средней делянкой.

Отава на ней к сентябрю поднялась низкая и ровная, вся пожня лежит по одному скату, и роса, как сказала Груня, сходит с неё разом, от края до края.

– Тут хоть слепой стели.

Второе – выгон за гумном.

Выгон суховат, и скотина за лето выбила его местами до земли, и лента там ляжет неровно: где на отаву, где на плешину.

Третье – низина под оврагом.

В низине трава была высокая и грубая, кочки, и в двух местах между кочками стояла вода, оставшаяся ещё от августовских дождей. Роса ложится там тяжело и сходит поздно, а в иные дни, по Груниным словам, не сходит вовсе.

Пестов заговорил только у третьего места, и заговорил о своём.

Долгая пожня – это второй укос, который мы в этом году и так не взяли, потому что весь сенокос уложился в четыре сухих дня. Выгон за гумном – то место, куда стадо ходит с августа и где оно ходит потому, что близко и потому, что дальше гонять некому. Положи туда лён на месяц – и стадо надо гнать за Кулиги, а это лишних две версты в один конец и лишний час пастуху утром и вечером.

– Час на тридцать один день. Считай сам.

Я посчитал. Тридцать один час.

– Никанор Ильич, а низину скотина трогает?

– Низину не трогает. Там кочка да вода.

– Значит, низину берём в любом случае.

– В любом, – согласился он и больше в разговор не входил.

– Сколько берёт Долгая?

– Двенадцать. Ну, с натяжкой четырнадцать.

Значит, одна партия. Ну, с натяжкой полторы.

Я предложил поделить пополам.

Мысль моя была простая и, как мне тогда казалось, справедливая: положить на хорошее место половину каждой партии, а вторые половины разнести по двум прочим, и тогда все три пострадают одинаково.

Груня остановилась.

– И все три выйдут пёстрые.

– Зато поровну.

– Поровну на поле – не поровну в квитанции. В прошлом году Чернов нашёл в пёстрой партии худшую горсть и по ней написал номер.

Тут я и понял, что предлагаю то же самое, от чего меня в июле отговаривал Гринберг, только с другого конца.

– Тогда как?

– Лучшее место – лучшей партии. Средняя на Долгую. Ближняя на выгон. Дальняя в низину.

Я спросил то, что должен был спросить.

– А дальняя и без того слабее всех.

– Слабее.

– Значит, ты её ещё и на худшее место кладёшь.

Груня посмотрела на низину.

– Кладу.

Объяснила она это в трёх фразах, и фразы эти я после того сентября вспоминал больше, чем мне бы хотелось.

Спасать надо там, где есть что спасать. Средняя партия при хорошей вылежке даст волокно, за которое возьмут настоящие деньги, и потерять его на кочках – значит потерять их зря. А дальняя – изреженная, ветвистая, толстая в стебле – хорошего номера не даст ни на какой пожне, и лучшее место на неё истратится впустую.

Всё это было верно.

Я согласился, и согласился не под нажимом, а потому, что не нашёл возражения. Единственное, что я сделал, – попросил Клавдию Никитичну записать в решении, кто что предложил, и записать поимённо.

Груня на это только пожала плечами.

– Пиши. Мне не жалко.

Про выгон я в тот же вечер спросил Пестова отдельно, потому что тридцать один час, названный им на меже, так и остался висеть.

– Кто гонит?

– Гнать некому. Пастух один, ему шестьдесят два.

– Значит, подпасок.

– Значит, подпасок. Мальчишка. Утром и вечером, две версты в конец.

Правление решило это двенадцатого, и решило так: подпаска ставим на месяц, пишем его в ведомость наравне, по два часа в день, и записываем, что часы эти отнесены на льняной участок, а не на животноводство.

Кузьмин спросил, зачем такая точность в мелочи.

– Затем, – сказал я, – что через год кто-нибудь станет считать, во что нам обошёлся лён, и я хочу, чтобы он нашёл там всё, включая мальчишку.

Мальчишкой пошёл Санька Мокеев. Тридцать один день, шестьдесят два часа. В октябре он их получил.

Расстилали три дня.

Одиннадцатого – среднюю на Долгую пожню. Двенадцатого – ближнюю на выгон. Тринадцатого – дальнюю в низину.

Делается это так. Сноп развязывают, берут горсть за комель, кладут на землю и ведут рукой от себя, разбирая, чтобы стебли легли в один слой и в одну сторону. Лента выходит шириной в аршин с небольшим, и толщина её – это всё: положишь толсто, низ сопреет, а верх не дойдёт.

Границы между стлищами разметили жердями, вбитыми через каждые двадцать шагов, и на каждой жерди Кузьмин выжег номер партии.

Считать ленту на глаз я не умел, и первые полдня мне казалось, что мы стелем слишком тонко и льна не хватит на всю пожню. Хватило ровно. Груня развела людей так, что каждая пара шла своей полосой от края и вела её до конца, и полосы эти сходились без просветов и без нахлёста, а каким счётом она это рассчитала, я не понял ни в тот день, ни после.

Двенадцатого стелили на выгоне, и там пошло хуже: на плешинах лента ложилась прямо на землю, и Груня велела в таких местах подгребать под неё сухую отаву с краёв, чтобы был хоть какой-то подстил. Подгребали граблями, и за день натаскали столько, что после этого край выгона стоял голый.

Тринадцатого стелили в низине.

Работа эта была самая долгая и самая нехорошая. Кочка идёт через каждые два шага, и лента через неё перегибается, и как её ни расправляй, на горбу она лежит на воздухе, а в промежутке – на сырой земле. В двух местах, где стояла вода, стелить не стали вовсе: Груня обошла эти пятна и оставила их пустыми, и площадь их прикинули на глаз и записали, чтобы потом не удивляться недостаче.

Кончили в шестом часу.

Даты расстила записали отдельно, каждую свою.

Зерновой клин тем временем не стоял. С тридцать первого августа две конные жатки брали пятьдесят один гектар прямостоячего. Пятого сентября на второй лопнула заплата полотна; Кузьмин за полдня перешил её и на следующее утро вернул в поле. Десятого прямостоячее кончили. Его вязали и ставили отдельно от полёглого: две строки должны были дойти до амбарных весов не смешиваясь.

С одиннадцатого двадцать восемь человек пошли на тридцать четыре полёглых гектара с косами и крюками. Брали по полеглости, назад шли порожняком, вязали сразу. Клавдия завела на эту работу отдельную строку и не сводила её с жатками.

* * *

Вылёживается лён не так, как сохнет сено, и первую неделю я вообще не понимал, на что там смотреть.

Смотреть надо было на цвет, и цвет менялся так медленно, что заметить перемену можно было только через день, а лучше через два; из зеленовато-соломенного он шёл в серый – не сразу и не весь, а пятнами, и пятна эти появлялись сперва там, где лента лежала тоньше и где её лучше продувало.

Ходил я на стлища каждый день, и ходил не потому, что от моего хождения что-нибудь менялось, а потому, что за четырнадцать дней вылежки председателю на льняном участке делать больше решительно нечего: люди все на картофеле и на зерне, работа идёт сама собой в земле и в воздухе, и единственное твоё занятие – смотреть, как медленно делается то, чего ты не умеешь ни ускорить, ни поправить.

К пятому дню я научился различать три вещи, о которых до сентября не знал вовсе: что лента, лежащая на отаве, и лента, лежащая на голой земле, седеют по-разному и с разной стороны; что после тёплой ночи с росой перемена за сутки видна, а после холодной и сухой – не видна вовсе, будто день пропал; и что белый налёт, который в первый раз я принял за иней и обрадовался, есть плесень, и плесень эта хорошая, потому что она-то и делает всю работу, и её отсутствие на низине встревожило Груню раньше всякой пробы.

Двадцать первого Груня велела оборачивать.

Оборачивают ленту руками или граблями: подхватывают и переваливают на другую сторону, чтобы низ вышел наверх. Делается это затем, чтобы стебель вылежал одинаково по всей длине, а не одним боком.

На Долгой пожне обернули за день и обернули один раз.

На выгоне тоже за день.

В низине провозились полтора дня и обернули криво, потому что кочка не даёт подхватить ленту целиком: подхватываешь через горб, и с горба она снимается легко и ложится на новое место ровно, а из промежутка тянется мокрым пластом и переворачивается комом. К вечеру второго дня Груня прошла всю низину ещё раз и в трёх местах перекладывала руками, и делала это молча, и лица у неё при этом было такое, какого я у неё за весь год не видел ни разу.

Двадцать пятого она велела обернуть низину вторично – против всякого обыкновения, потому что оборачивают один раз. Обернули. Ровнее не стало.

Двадцать седьмого, в понедельник, Груня пришла ко мне на пробу.

Тем же утром Пестов принёс счёт по зерну: последний ряд полёглого скошен, все тридцать четыре гектара пройдены руками. На это ушло четыреста пятьдесят три человеко-дня с лишним. Возку докончили двадцать девятого. Прямостоячее и полёглое стояли в разных скирдах; потери по полёглому предстояло увидеть на обмолоте, отдельным весом.

Проба делается руками. Берёшь горсть, ломаешь стебель, трёшь между ладонями и смотришь, отходит ли волокно от древесины и по всей ли длине оно отходит.

В тот день она обошла все три стлища подряд и с каждого взяла пробу, и я ходил за ней и держал горсти.

С Долгой пожни треста ломалась чисто и отдавала волокно длинной прядью по всей длине стебля, и Груня сказала одно слово: «дошла».

С выгона было хуже и было по-разному: с отавы шло так же, как с Долгой, а с плешин стебель отдавал волокно короткими клочьями, и таких мест на выгоне набиралось, по её счёту, десятая часть.

– Перележала?

– На плешинах перележала. Там земля голая, грело сильнее.

Я спросил, отчего же она не велела поднимать выгон раньше.

– Оттого, что девять десятых там ещё не дошли, – сказала она. – Из-за одной десятой всю партию не портят.

Я это тогда услышал и не связал с тем, что услышал следом. А следовало связать, потому что через полчаса она сказала мне ровно обратное про низину, и разница между двумя случаями была не в правиле, а в том, какая доля чего стоит.

Она принесла две горсти с низины.

Одну взяла с верхнего края, ближе к склону, где посуше. Вторую – снизу, от воды.

Верхняя была серая, ломалась легко, и волокно с неё сошло длинными прядями по всей длине стебля, и Груня показала мне их на просвет.

Нижняя не ломалась совсем. Она гнулась и не отдавала ничего, и когда я потёр её, как она велела, в руке остался целый стебель и на нём – костра.

– Верх дошёл. А низ ещё неделю.

– И что?

– Верх надо поднимать. Сегодня, завтра. Он перестоит и станет ронкий.

Ронким она называет волокно, которое от перележки садится и рвётся, и слово это я тогда услышал впервые.

Вот тут мы и разошлись.

Я сказал, что поднять полпартии нельзя.

Сказал я это не сгоряча и не из упрямства, и до сих пор считаю, что довод у меня был не глупый. Весь наш год стоял на том, что партия – это одна запись: одна делянка, один срок, один вес, одна квитанция и одно имя того, кто за неё отвечает. Так записано в майском решении, так заведены три книги, так это объяснялось бабам в мае и так же – правлению.

Подними мы половину двадцать седьмого, а половину второго октября – и партии не станет. Будет две неполные, у которых разные даты и разная вылежка, и на приёмке нас спросят, что это такое, и правильно спросят.

– Запиши двумя строками.

– Двумя строками – это две партии.

– Это одна партия, поднятая в два срока.

– На приёмке этого не поймут.

– На приёмке поймут руками. Они не бумагу мнут.

Я не согласился.

Не буду выдумывать себе задним числом ни колебаний, ни предчувствий: в тот вечер я был уверен, что прав, и уверен был спокойно, ровно и без всякого напряжения, какое бывает у человека, когда он уговаривает сам себя.

У меня перед глазами стояла квитанция, которой ещё не было, и графа в ней, и то, как я эту графу объясняю Стожарову, и как он ведёт по ней пальцем и спрашивает, отчего у одной партии две даты подъёма, а у двух других по одной; и я заранее слышал собственный ответ, и ответ этот в моей голове звучал складно, и складность его была мне приятна.

Весь год я строил дом, в котором каждая вещь имеет свою строку и каждая строка отвечает за себя, и дом этот к сентябрю стоял, и стоял хорошо, и в нём было прибрано. А в тот вечер мне первый раз в жизни предложили ради одной живой вещи вынуть из этого дома одну доску, и я отказался, и отказался тем самым доводом, которым весь год отбивался от чужих людей, – тем, что запись должна сходиться.

– Поднимаем всю. Второго.

Груня постояла.

– Хозяин – барин.

И ушла.

Больше она к этому не возвращалась ни разу – ни в тот вечер, ни после, ни в октябре, ни в ноябре. И это, я думаю, было хуже всего, что она могла сделать.

С двадцать седьмого пошли дожди.

Не ливни – обкладные, мелкие, по полдня, с перерывами, и после каждого такого дождя роса на низине не сходила до полудня, а бывало, что и не сходила совсем.

Верхний край первой партии лежал в этой сырости ещё пять суток.

* * *

Двадцать девятого пришла Дарья.

Пришла сама, в правление, к семи утра, и села, не дожидаясь приглашения.

– Две партии поднимать когда?

– Тридцатого и первого.

– Людей сколько надо?

– Двадцать. На два дня.

Она посчитала в уме.

– Дам двадцать. Тридцатого и первого. У меня в эти дни копка, но копка два дня подождёт, а лён твой не подождёт.

Я начал было благодарить.

– Погоди. Не за так.

И положила на стол свою книгу.

Речь шла не о том, чтобы ей дали сверх. Речь шла о том, до чего я не додумался сам.

Её люди в конце сентября копают картофель. На копке у них своя расценка, объявленная в мае. На перевязке и вывозке тресты расценка другая, льняная. Работают её двадцать человек два дня на льне – значит, два дня зарабатывают по чужой работе. А свою теряют.

– Сколько разница?

– Не знаю. Считай.

Клавдия Никитична считала при нас двадцать минут.

Разница вышла в пользу картофеля, и вышла невелика, но она была, и на двадцать человек за два дня набралась в сумму, которую стыдно не заметить.

– Как хочешь: доплатить или зачесть.

– Ни того ни другого. Объяви расценку на перевязку с надбавкой на эту разницу. И объяви сегодня, до выхода. Не мне объяви – им.

Я объявил в тот же день, при её людях и при своих, и Клавдия вывесила на доске отдельным листом.

– Вот теперь дам.

И прибавила, уже в дверях, то, за что я к ней с тех пор отношусь иначе:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю