444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Левиафан Кейн » Целина от нас не убежит (СИ) » Текст книги (страница 11)
Целина от нас не убежит (СИ)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2026, 15:30

Текст книги "Целина от нас не убежит (СИ)"


Автор книги: Левиафан Кейн


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

– Ты в марте сам это правило вывесил. Я по нему и живу.

Двадцать человек Дарья привела тридцатого к семи.

Четырнадцать баб её звена. Четверо подростков. Двое стариков, тех же, что теребили. Груня развела их по Долгой пожне, как на расстиле: пара на полосу, полоса от края до конца.

Тридцатого подняли среднюю партию.

Подъём – это когда ленту сгребают с земли, встряхивают, вяжут в снопы и ставят на просушку, а потом свозят под навес.

Сгребают руками и граблями с тупым зубом, чтобы не рвать. Встряхивают: выходит земля и подгнившая труха. Вяжут слабее, чем на тереблении, чтобы внутри ходил воздух.

Подвод в тот день было шесть. Пестов дал их с условием, что к четырём они уйдут на зерно, и в четыре они ушли, и последние две ходки делали уже на двух. Треста с Долгой шла ровная. Серая по всей длине. Волокно сходило так, как Груня показывала на пробе.

Первого подняли ближнюю с выгона.

Выгон к тому дню начали топтать. Пастух дважды прогнал стадо краем. Пестов ставил мальчишку заворачивать, мальчишка два раза не доглядел. Потоптанное Груня велела собрать отдельно и в счёт не ставить. Вышло около воза. Она была похуже. Местами перележала на плешинах, где земля голая и грело сильнее. Эти места Груня велела вязать отдельно. Связали. Положили под навес с краю.

Второго, в субботу, подняли первую.

Подняли её всю, разом, как я и назначил пятью днями раньше.

Свозили в дождь, под мешками. Под навес она легла последней, к самой стене: места к тому часу оставалось только там.

Под навесом к вечеру второго стояло всё, что мы взяли с трёх стлищ, и стояло раздельно, по трём углам, с жердями и выжженными номерами, переставленными туда же с полей.

Возов вышло: со средней сорок один, с ближней тридцать восемь, с дальней тридцать четыре.

Дальняя дала меньше всех и по возам, и потому, что два пятна в низине остались непостланными, и потому, что потоптанное с выгона мы в счёт не поставили, а воз этот всё равно кто-то привёз и куда-то положил.

Клавдия Никитична записала все три числа в тот же вечер, и рядом с ними записала даты подъёма: тридцатое, первое, второе.

У первой партии дата стояла одна.

Я на неё посмотрел и остался ею доволен.

Вечером второго Груня взяла из этого края три горсти.

Одну с верху ленты, одну из середины, одну снизу.

Верхняя рассыпалась. Волокно с неё сошло, но сошло короткими клочьями, и на просвет пряди были не длинные, а рваные, и она пропустила их сквозь пальцы и не сказала ничего.

Средняя была хорошая.

Нижняя не отдала волокна вовсе.

Груня сложила все три на доску, рядом, и повернулась ко мне.

– Егор Кузьмич. Эту первой не вези.

– Почему?

– Потому что её первой посмотрят внимательнее всех.

Глава 20
«Ноль семьдесят пять»

Первый обоз грузили десятого, в воскресенье, ещё затемно, при фонарях. К вечеру под навесом стояли одиннадцать готовых возов; ещё одиннадцать предстояло везти вторым рейсом.

Первой я повёз ту самую партию.

Груня второго октября просила везти её не первой, и я эту просьбу не исполнил, и причину себе тогда назвал такую: если выйдет плохо, то лучше узнать это на первой, пока с двумя другими ещё можно что-нибудь сделать. Причина была не худшая из тех, какие бывают. Но просила она не об этом, и по сей день не знаю, чего в моём решении было больше – расчёта или того, что мне хотелось поскорее развязаться с тем краем навеса, куда я старался не смотреть.

Всего было двадцать два воза груза и одиннадцать возчиков: каждому по одному возу в каждом из двух рейсов. Первый обоз тронулся в понедельник, одиннадцатого, в шестом часу. До Осташина четырнадцать вёрст, а с гружёным возом по октябрьской дороге это четыре часа. В очередь надо было встать до полудня.

Тресту у нас грузили не как снопы и не как сено. Груня велела ставить её рядами, комлями вниз, и перевязывать воз поперёк в двух местах, не перетягивая. Сверху положили мешковину; в дороге она сползала, и её приходилось поправлять.

Дорога в октябре – это отдельное дело, и с гружёным возом она устроена не так, как с порожним. Порожний идёт по колее; гружёный по колее не идёт, потому что колея к октябрю разбита и в ней стоит вода, и возчик всю дорогу ведёт лошадь по гребню между колеями, а гребень этот шириной в ладонь и местами обваливается. Одиннадцать подвод растянулись на полверсты, и передние трижды останавливались и ждали задних, и оба раза, когда воз садился, его вытаскивали не лошадью, а вчетвером, руками, потому что рвать лошадь под грузом на подъёме – значит потерять её на месяц.

Возчиков было одиннадцать, и все одиннадцать знали, что везут, и знали, отчего мы везём именно эту партию первой, потому что в Кулигах к тому октябрю знали всё; и ни один из них за четырнадцать вёрст не сказал мне об этом ни слова, и это молчание было не сочувствием и не упрёком, а тем, что бывает между людьми, когда обсуждать уже нечего.

Приёмный пункт стоит в Осташине, за станцией, и устроен он так: длинный двор, накатанный до блеска, весы прямо у ворот, три навеса вдоль забора и склад с воротами в оба конца, чтобы принятое можно было вывозить, не мешая тем, кто ещё стоит.

Очередь в тот понедельник была из четырёх хозяйств, и мы стояли третьими, и стояли до половины одиннадцатого, и всё это время я делал единственное, что мог: смотрел, как принимают чужое.

Первым стояло Никольское. Их приняли за сорок минут, и, когда возчик шёл мимо нас с квитанцией, кто-то из наших спросил, сколько дали, и он ответил, не останавливаясь: «Единица». Второе хозяйство было заозерское, и с ними Чернов провозился долго, и в конце они спорили, и спорили громко, и уехали с двумя возами обратно.

Даже час с гружёным обозом – работа не пустая, как кажется со стороны. Лошадей надо развязать и дать им сена, но не много, потому что после стоянки им ещё идти; воза надо поправить, потому что за дорогу они сели и мешковина сползла; двоих возчиков надо отпустить погреться по очереди, а самому остаться. И всё это время нельзя отойти дальше, чем на двадцать шагов, потому что очередь идёт не по часам, а по тому, как приёмщик управится с предыдущим, и пропустивший свой черёд встаёт в конец.

Я стоял и думал не о заозерских, а о том, что за сорок минут можно, оказывается, взять квитанцию и уехать, и что для этого надо было в конце сентября сделать одну-единственную вещь иначе.

В половине одиннадцатого нас позвали.

На осташинском пункте в тот день работали так: воз шёл на весы, весовщик брал брутто, потом воз отгоняли под средний навес. Порожнюю подводу взвешивали снова; числа шли в книгу пункта и в нашу, с двумя подписями.

Чернов вышел, когда подали первую подводу.

Человек он был лет пятидесяти, невысокий, в брезентовом фартуке поверх пиджака, и первое, что он сделал, – не поздоровался и не спросил, чей воз, а взял сноп с середины, а не сверху.

Развязал перевясло, распустил сноп на столе и разобрал его надвое.

Вынул из горсти одну прядь и посмотрел вдоль неё на свет.

Потом смял горсть в ладонях – не тёр, а именно смял, дважды, как мнут, проверяя, – и раскрыл ладонь.

– Ставь обратно, – сказал он возчику.

Разгрузку остановили.

Пробу он брал при мне и при Груне, и брал не с одного места. Велел снять снопы с верха, из середины и снизу, потом – ещё с другой подводы.

Проба легла на стол под навесом.

Смотрел он их не торопясь, минут двадцать, и за эти двадцать минут не проронил ни звука и не взглянул ни на меня, ни на Груню, ни на возчиков, стоявших полукругом шагах в пяти и тоже молчавших, – и я потом много раз думал, что это молчание было не приёмом и не давлением, а просто тем, что человеку, занятому делом, разговаривать некогда, и что дурного я в нём ничего не увидел бы, если бы не знал заранее, чем оно кончится.

Смотрел я всё это время на его руки.

Руки у него были в мелких застарелых порезах, какие бывают у человека, который каждый день мнёт сухой стебель, и на каждом снопе он проделывал одно и то же: разворачивал, брал горсть у комля, мял, вытягивал прядь, смотрел на свет, потом рвал эту прядь пополам и слушал, как она рвётся.

На одном снопе он что-то отметил в тетради. После последнего закрыл её.

– Ноль семьдесят пять.

Груня не пошевелилась.

Я попросил повторить пробу.

Попросил я не из спора и не из надежды, а потому, что не имел права уехать, не сделав этого: за спиной у меня стояли три книги, восемьдесят с чем-то человек и весь наш сентябрь.

Чернов согласился сразу.

Он даже не переспросил – сказал «можно» и велел взять новую пробу с других подвод, каких я укажу. Я указал две в середине обоза, наугад.

Снова другая проба, и снова двадцать минут, и всё то же самое с прядью на свет.

– Ноль семьдесят пять, – сказал он второй раз и придвинул мне лист. – Пишите: проба повторная, по указанию сдатчика.

* * *

Оспаривать я стал после.

Когда партию приняли и разгрузка пошла, я попросил его показать.

Он вытер руки о фартук и повёл меня к столу, где так и лежала первая проба. Разложил её заново, и на разбор этот ушло у нас с ним не меньше часа.

Показывать он начал с того, что ещё можно поправить, а кончил тем, чего уже не поправишь.

Влажность он показал первой и показал руками. Взял горсть из середины снопа и дал мне подержать рядом со своей, взятой сверху.

Разница чувствовалась ладонью. Середина была холоднее и тяжелее.

– На вес это как? – спросил я.

– По одной влаге номер не назову. В записи она будет отдельно.

– Везли под мешками?

– В дождь везли.

– Это ладно. Это не главное.

Засорённость. Он вытряхнул сноп над столом, и на стол легло то, что там было: сухая трава со стлища, костра, комок земли с кочки.

– Это низина? – он не спрашивал, он называл.

– Низина.

– Заметно. – Он подобрал комок земли и растёр его между пальцами. – С пожни столько не берут. С пожни берут траву, а земля остаётся на пожне. У вас она в снопе.

Потом собрал ссыпанное в горсть, прикинул её на ладони и что-то пометил.

– Сор можно вычистить. Это ещё не беда.

Пригодность и отделяемость он показывал вместе и показывал дольше всего.

Взял горсть от комля, промял, потянул. Волокно пошло – длинной ровной прядью, чистое, светлое, и он положил его на стол отдельно.

Потом взял горсть из того же снопа, но от вершины.

Промял, потянул – и волокно сошло клочьями. Он собрал их в щепоть и положил рядом с первой прядью, и разница была такая, что объяснять её не требовалось.

– Вот, – сказал он. – Один сноп.

– Понимаю, – сказал я.

– Не уверен, что понимаете. – Он ничего не вложил в эти слова, ни укора, ни превосходства; он просто продолжал работать. – Сор можно вычистить. Влагу досушить. А это я никуда не дену. Это не грязь и не вода. Это в одном снопе две разные тресты, и разделить их можно только руками и по одной горсти, чего ни один завод делать не станет.

– А если пересушить?

– Пересушить можно. Только вершина у вас не сырая. Вершина у вас перестояла. Её хоть суши, хоть мочи – она уже села.

– А если перетрепать?

– Перетрепать – это на заводе. И на заводе её пустят в одну кудель со всем прочим, и волокно с неё пойдёт коротким, и номера ей от этого не прибавится.

Он сложил обе пробы и впервые за всё утро посмотрел на меня.

– Кто назначал подъём?

Груня стояла в трёх шагах.

За всю приёмку она не подала голоса – ни когда остановили разгрузку, ни когда назвали номер, ни когда я просил повторить, ни теперь. Она стояла, сложив руки, и смотрела на разобранную пробу.

– Я, – сказал я, и Чернов записал это, не переспрашивая.

И вот тут, глядя, как он это записывает, я и увидел собственный сентябрь целиком.

Двадцать седьмого числа мне принесли две горсти. Одну сверху, одну снизу. С одной волокно сошло длинной прядью, с другой не сошло вовсе. Мне показали ровно то, что сейчас лежало на столе у приёмщика, показали за пять дней до подъёма и за две недели до этой поездки, и попросили поднять половину.

Я отказал. Дважды.

И довод у меня был про то, что партия – это одна строка.

Строка получилась одна. Вот она, в акте: ноль семьдесят пять.

Первые одиннадцать подвод разгружали до четырёх: каждую на весы, каждую под навес, каждую обратно на весы порожней. Клавдия Никитична приехала с первым обозом и осталась у весов. Весовщик называл, она писала и всякий раз повторяла число вслух, прежде чем поставить.

Возчики вернулись в Кулиги в девятом часу. Вторые одиннадцать возов за день уже загрузили те, кто оставался в хозяйстве. Во вторник в шестом часу те же одиннадцать возчиков повели второй обоз. К полудню они были у пункта; к четырём партия целиком лежала под навесом.

Итоговую запись по партии Чернов свёл сам и показал мне до того, как подписал.

– Проверять будете?

– Буду.

Он подождал, пока я проверю, и не выказал при этом ни нетерпения, ни удовольствия.

Акт повторной пробы подписали втроём: Чернов, я и возчик, при котором брали пробу. Груня подписывать отказалась и сказала на это одно слово: «Не моё».

Домой я вернулся тринадцатого к вечеру.

Квитанцию выписали в тот же день. Восемь тысяч четыреста восемьдесят рублей.

По дороге назад я репетировал, как скажу это правлению, и придумал три захода, и все три начинались с погоды. Ни один я не использовал. На заседании пятнадцатого я прочитал акт целиком, включая обе пробы и включая строку о том, кто назначал подъём, и после этого сказал две фразы: что причина неоднородности – моё решение от двадцать седьмого сентября и что предупреждение было и было записано в книге звена.

Лыков спросил, кто предупреждал. Я назвал.

Больше вопросов не было, и это оказалось хуже вопросов.

Я к тому вечеру уже успел про себя перебрать все оправдания, какие в этом деле бывают, и ни одно не выдержало и минуты. Дождь? Дождь был у всех, и никольские сдали на единицу. Место? Место выбирал не я один, и оно записано с именами, и Груня свою половину этого решения не отрицала ни разу. Слабый всход в июне? Слабый всход даёт слабое волокно, но не даёт того, что показал Чернов в разобранной пробе.

Это даёт одно: подъём, назначенный на всю партию разом, когда половина её уже дошла.

Клавдия Никитична, когда я положил её на стол, достала апрельский производственный план – тот самый, который мы носили в банк и по которому Круглов согласился держать ссуду в рабочем графике.

По льну в нём стояло девяносто тысяч. На три партии.

Она поделила и посмотрела на меня.

– По этой выходит меньше трети от того, что считали.

– Знаю, – ответил я.

– Егор Кузьмич, если две другие пойдут так же…

– Не пойдут.

Сказал я это твёрдо, и твёрдость эта была ни на чём не основана, кроме того, что две другие лежали на Долгой пожне и на выгоне, а не в низине.

* * *

Шестнадцатого Клавдия свела то, что у нас осталось.

Восемь с половиной тысяч на месте первых двадцати пяти с лишним, которые стояли в апрельском плане. Дыра в шестнадцать с чем-то тысяч. По этому плану у нас в феврале платёж банку и в марте расчёт с людьми, и обе цифры считались от девяноста.

Платёж банку отменить нельзя.

Значит, всё, что теперь можно сделать, лежит под навесом в двух партиях.

Девятнадцатого приехал Стожаров.

Приехал он с папкой и с одним вопросом.

– По льну план сдачи у вас сколько?

Клавдия назвала цифру, не заглядывая в бумагу.

– А сдали?

– Одну партию.

Он раскрыл папку и повёл пальцем по строке.

– По району недобор. По вам недобор. – Он вёл пальцем. – Ноябрьская сводка уйдёт с этим числом.

– Две партии лежат под навесом.

– Вези.

– Не сортировано.

Стожаров поднял голову.

– Егор Кузьмич. Мне не номер нужен. Мне центнеры нужны.

– Всеволод Игнатьевич. А если не закроем?

Он ответил не сразу.

– Закроет район. Из другого места. Возьмут у тех, кто перевыполнил.

– А с вас?

– А с меня спросят, отчего у Ветлугина лён под навесом, а в сводке прочерк.

Сказано это было без нажима. Как то, что и так известно обоим.

И вот тут стало видно, что мы говорим о двух разных бумагах.

Клавдия положила их на стол рядом. План заготовок – в центнерах. Апрельский производственный – в рублях.

Масса закрывает первую. Номер закрывает вторую.

– Свезёте всё разом – план закроете, – сказала она. – И плешины пойдут в общий вес, и воз потоптанного. И номер сядет на всю партию.

– На обе?

– На обе. Их принимают одним заходом.

Клавдия провела ногтем по второй бумаге, по льняной строке.

– И тогда девяносто тысяч превращаются в двадцать пять. Всего. За год.

– Насколько сядет?

– Не знаю.

На этом девятнадцатого разошлись. Стожаров остался ночевать в Кулигах. На следующий день, двадцатого, мы снова положили на стол обе бумаги.

– А кто знает?

Груня стояла у двери.

– Я знаю, – сказала она.

Стожаров повернулся.

– Сколько?

– Не в номере дело.

– А в чём?

– В том, что вы обе бумаги закроете, а мы обе партии потеряем.

Она подошла к столу.

В руках у неё были две книги. Средней делянки и ближней. Те самые, что она вела с мая, поимённо, по своим бабам, и в которые я за все пять месяцев не вписал ни строчки.

Положила их на стол. Обе. Рядом с двумя бумагами Стожарова.

– Вот эти две партии я разберу, – сказала она. – По снопу. Плешины отдельно. Потоптанное отдельно. Что с плешин – тем и сдадим, третьим сортом, но отдельной строкой.

– Сколько это?

– Восемь дней и двадцать человек.

– Не даю восьми дней, – сказал Стожаров.

– Я не у вас прошу.

Она посмотрела на меня.

– Егор Кузьмич. Если решать опять будешь ты – забирай книги, я их вести не стану. Не в обиде дело. По ним отвечаю я, а решаешь по ним ты.

Клавдия положила рядом третью бумагу.

– Это что?

– Расчёт. Если сдадим обе как есть.

Стожаров прочёл. Отодвинул.

– Не спрашивал.

– Знаю. Пусть лежит.

Стожаров смотрел на книги.

Он их не тронул. Ни одной. И не спросил, что в них.

Тишина стояла долго.

– Аграфена Павловна…

– Вот. Правильно. – Она отступила от стола на шаг. – Аграфена Павловна. По общей ведомости я больше не работаю.

И вышла.

Книги остались лежать, где положила.

Одна в клеёнке. Вторая в оберточной бумаге, подклеенной по корешку.

На верхней с угла торчала закладка – сложенный вчетверо лист. Я его потом развернул. Это был майский протокол правления, тот самый, с её условием, переписанный её рукой.

Стожаров посмотрел на них, потом на меня, и впервые за весь год не нашёл, что сказать.

Глава 21
«Переделать нельзя»

Две книги пролежали на столе правления трое суток.

Их никто не трогал. Клавдия Никитична обходила этот угол стола, как обходят место, где что-то разбилось и ещё не подмели, и раза три за эти трое суток я ловил себя на том, что сажусь боком, чтобы не видеть.

Двадцать первого, в четверг, я поехал к Лобановой.

Ехать было версты полторы, и всю дорогу я перебирал слова, и все слова были негодные, и негодные они были по одной простой причине: словами первую партию обратно не сделаешь. Извинение исправляет отношения между людьми, когда между людьми ничего больше не испорчено. А у нас было испорчено тридцать четыре воза тресты, которую я своим решением превратил из товара в сырьё третьего разбора, и никакое «виноват» этого не трогало.

Дорогу эту я запомнил ещё и потому, что впервые за весь год ехал к человеку, у которого не было ко мне ни одной просьбы: у Круглова я просил денег, у Гречко машин, у Ярцева времени, у Стожарова покоя, а Лобановой от меня не нужно было решительно ничего, кроме того, чтобы я не мешал, – и с человеком, которому от тебя ничего не надо, разговаривать оказывается труднее всего, потому что тебе нечего ему предложить взамен того, что ты у него отнял.

Поэтому я привёз не слова.

Я привёз лист.

На листе был написан проект решения правления, и в нём стояло три пункта, и все три я написал сам, вечером двадцатого, за два часа.

Первый: решение о готовности льняной партии к подъёму, к сдаче и о сроках того и другого принимает звеньевая льняного звена.

Второй: председатель и правление этих сроков не назначают и не переносят.

Третий: партия может быть поднята и сдана в два и более срока с раздельной записью по каждому сроку в книге звена и в накладной.

Двор у Лобановой прибран так, как бывает прибрано у человека, которому некогда: поленница сложена ровно, а к крыльцу от калитки прошло по грязи столько ног, что доски у нижней ступени выбелены. В сенях висела на гвозде та самая мятая связка льна, которую я видел у неё в мае, когда мы уславливались о расценке; за полгода она потемнела, но висела на том же гвозде.

Груня читала стоя, у окна, не приглашая меня сесть, и читала долго, дважды, водя по строчкам пальцем, как читают люди, которым бумага не даётся с одного раза, а потом положила лист на подоконник и придавила его ладонью, будто он мог улететь.

– Тут половины нет.

– Какой?

– Если решаю я, то и отвечаю я. – Она не смотрела на меня. – А тут написано только, что решаю.

Я сказал, что это само собой.

– Само собой ничего не бывает. Само собой – это когда всё хорошо. А когда плохо, тогда лезут в бумагу и смотрят, что там написано.

Она попросила карандаш.

Карандаша у меня не было, был химический, и она послюнявила его и дописала четвёртым пунктом, своей рукой, крупно и с наклоном:

«За качество партии, принятой пунктом, отвечает звеньевая. Ошибка в сроке считается её ошибкой».

И расписалась тут же, под своей строкой, не дожидаясь никакого правления.

– Аграфена Павловна…

– Теперь неси на правление. – Она отдала лист. – И не так неси, что вот, мол, договорились. А ставь на голоса.

Обратно я ехал и думал не про четвёртый пункт, а про то, отчего он мне самому в голову не пришёл.

Пришёл он ей не оттого, что она умнее, и не оттого, что осторожнее. Пришёл он ей оттого, что она в этом деле стоит с той стороны, где отвечают, а я всю жизнь стоял с той, где решают, – и человек, стоящий с моей стороны, пишет бумагу так, чтобы в ней было ясно, кто что делает, а человек с её стороны читает её так, чтобы было ясно, с кого что спросят; и это два разных чтения одного текста, и научиться второму, стоя на первой стороне, нельзя вовсе, а можно только позвать того, кто стоит на второй, и дать ему карандаш.

Правление собралось двадцать третьего, в субботу, в семь вечера.

Я прочёл все четыре пункта и сказал, что четвёртый вписан рукой звеньевой и подписан ею до заседания. Потом рассказал, зачем это, и рассказывал коротко, потому что все и так знали, а те, кто не знал, читали акт восьмого дня.

Возражали двое.

Первым Лыков, и Лыков возражал по существу, и возражение его было то самое, на которое хорошего ответа у меня не нашлось ни в тот вечер, ни позже: если срок сдачи назначает звеньевая, а план сдачи спрашивают с колхоза и с председателя, то выходит устройство, при котором отвечает один, а решает другой, и такого устройства он не любит и любить не станет, потому что видел, чем оно кончается, и видел не однажды.

Я сказал, что четвёртый пункт как раз про это.

– Четвёртый пункт про качество, – ответил он. – А план сдачи – про сроки и центнеры. Это разные вещи, Егор Кузьмич, и ты это лучше меня знаешь после октября.

Вторым Захар Нечаев, и Нечаев сказал прямее:

– Баба будет решать, когда сдавать.

Нечаеву я не ответил вовсе, а Лыкову ответить было нечего, и я это сказал прямо: устройство, при котором отвечает один, а решает другой, действительно нехорошо, и я его знаю с той стороны, с какой узнал в октябре, когда решал я, а отвечать перед пунктом пришлось её волокну и её фамилии в книге. Разница между тем октябрём и этим решением, сказал я, только в том, что теперь решение и ответ лежат в одних руках, а плохо это или хорошо – покажет будущая осень, и никто из сидящих за этим столом заранее этого не знает.

Голосов я вслух не считал.

Приняли пятью против двух.

В протокол записали и то, и другое: и решение, и обе фамилии против. Я на этом настоял, потому что через год всякое бывает, и человеку, который был против, должно быть где это показать.

Груня после заседания подошла к столу и взяла обе книги.

Не сказала ничего. Взяла и унесла к себе.

* * *

Разбирали с двадцать пятого по третье ноября.

Работа эта не похожа ни на что из того, что мы делали за год.

Под навесом стоит восемьсот с лишним снопов двух партий, и каждый надо развязать, вынуть из него пробную горсть, промять, потянуть – и решить, куда его класть. Куч три: годное, плешинное, брак. Между кучами – жерди, чтобы не смешалось, и над каждой кучей мелом на доске номер партии.

Расценку правление объявило двадцать четвёртого, до выхода: за разобранный и переложенный сноп, а не за день, потому что за день можно перебрать сорок снопов, а можно двести, и разница тут не в силе, а в том, торопится человек или нет.

Двадцать человек. Девять дней.

Разбирали по бригадам: восемь на развязке, восемь на пробе и раскладке, четверо на перевязке готового. Груня стояла на пробе первой неделю и не сменялась ни разу, и это было правильно, потому что решение «годное или плешинное» должен принимать один человек, а руки на развязке могут быть любые.

Считали снопы вслух и вели счёт мелом на доске: сколько развязано, сколько разложено, сколько связано заново. Три числа за день, и они не сходились ни разу, потому что связывают медленнее, чем разбирают, и к вечеру между второй и третьей цифрой всегда оставалось снопов полтораста.

Груня велела вечером эти полтораста не оставлять раскрытыми и накрывать. Кузьмин на второй день сколотил для них два станка из жердей, и после этого накрывали не сено на них, а рогожу.

Пробную горсть берут от комля, из середины снопа, а не с краю. Мнут дважды. Тянут. Если волокно идёт прядью – сноп в годное; если сходит клочьями – в брак; если пополам – в плешинное, и на плешинное Груня поставила отдельно двух баб, потому что решить, куда его отнести, труднее всего, и решать это должен один и тот же человек, иначе куча выйдет пёстрая.

Развязанные перевясла складывали отдельно и вязали заново тем же льном: нового вязать было нечем.

Работали при двух фонарях с четырёх часов: в конце октября темнеет рано, а под навесом ещё раньше.

Груня в первый день ничего не разбирала.

Она сидела на чурбаке у входа с обеими книгами на коленях и смотрела, как разбирают другие, и к обеду позвала меня.

– Егор Кузьмич. Смотри сюда.

В книге средней делянки против каждой полосы стояли пара имён и день. Пара шла своей полосой от края и вела её до конца, как она разводила на тереблении и потом на расстиле, и всякий раз одна и та же пара шла одной и той же полосой.

– Вот эти три полосы, – она провела ногтем, – теребили шестого. Последними, к вечеру.

– И что?

– А стелили их одиннадцатого утром, первыми. Значит, они пролежали в бабках всего ночь. Остальные – по двое суток и больше.

Я посмотрел на кучи.

– Думаешь, там?

– Не думаю. Проверю.

Проверила она к вечеру: велела снести к себе двадцать снопов с этих трёх полос и двадцать с прочих и перебрала все сорок сама.

На трёх полосах брака оказалось втрое.

И вот с этого часа разбор пошёл иначе.

Мы перестали смотреть все восемьсот снопов одинаково. По книге было видно, какая полоса когда теребилась, когда стелилась, когда оборачивалась и когда поднималась, и плохое надо было искать не по всей партии, а в трёх местах из десяти. Остальное шло скорее: там мяли одну горсть на сноп и клали в годное.

Разбор, который Груня в октябре считала на восемь дней, кончили за девять, но кончили не потому, что успели, а потому, что три дня из девяти ушли на те самые три полосы, где каждый сноп смотрели по-настоящему.

Я в эти дни думал вот о чём.

Три книги завели в мае, и завели их ради денег: чтобы каждое звено видело свой счёт и чтобы никому не было обидно. Ради оплаты. Больше ни для чего. Я тогда доказывал это правлению два часа и доказал четырьмя голосами против трёх.

А в ноябре они оказались нужны совсем для другого, и это другое я предвидеть не мог никак: они держали историю каждой полосы, и по ним стало видно, где искать. Ни одна общая ведомость этого бы не дала. В общей ведомости стоит, кто сколько выработал, и не стоит, где он это выработал.

Из средней партии в брак ушло меньше, чем боялись, – снопов около сорока, и все сорок с тех трёх полос. Их отложили к стене и после пустили на подстилку.

Плешины ближней отобрали отдельно, и вышло их возов около трёх, и Груня велела вязать их своей вязкой, крест-накрест, чтобы на пункте не спутали ни с чем.

Третьего ноября к обеду кончили, и в тот же день Клавдия Никитична закрыла обе страницы разбора: столько-то снопов перебрано, столько-то переложено, столько-то отнесено к плешинам, столько-то в брак. Расценка была за сноп, и счёт от этого сошёлся сам, без спора и без единой жалобы, – первый раз за год работу приняли и рассчитали в один день с её окончанием.

А тридцатого на ферме мать разговорилась с Аксиньей Дроздовой.

Аксинье от Миши последнее письмо было в сентябре. После – ничего.

Мне последнее было в июле. Я ответил двадцать четвёртого и спросил – что у них будет с машинами зимой. Ответа не пришло ни в августе, ни в сентябре, ни в октябре.

Вечером я сел писать второй раз.

Написал коротко. Про машины не спросил ни слова. Написал, что лён у нас вышел плохо по моей вине, что я это на правлении сказал и что теперь разбираем руками; что мать здорова; что Пестов кланяется. И в конце написал одну строчку, которую переписывал трижды: пусть напишет хоть три слова, потому что мать его на ферме спрашивает у моей, а моя не знает, что отвечать.

* * *

Четвёртого ноября я поехал к Чернову.

Спрашивать заранее у приёмщика – дело сомнительное, и я это понимал, но ехал я не за обещанием.

– Мирон Савельевич. Если партию разобрать по снопу и привезти двумя, а плешины третьей строкой – примете так?

Он подумал.

– Приму, если они у вас раздельно лежат и раздельно приедут. Не на одном возу. И чтобы в накладной было написано вашей рукой, что это разные партии.

– А номер?

– Номера не скажу.

– Мирон Савельевич…

– Не скажу, – повторил он спокойно. – Я его не назначаю. Я его вижу.

Пятого и шестого грузили и перекладывали.

Грузили не как в октябре. В октябре мы клали в воз всё подряд, лишь бы стояло стоймя и не мялось; теперь на каждый воз шла одна партия и только одна, и накладную на каждый я писал сам, своей рукой, и в каждой отдельной строкой стояло, какой это партии треста и с какой делянки.

Седьмое и восьмое пункт стоял: праздник, оба дня нерабочие.

Мы к этому не готовились и потеряли два дня, и эти же два дня оказались нам на пользу, потому что средняя партия, которую переложили под навесом свободнее, за них дошла до той сухости, какой у неё пятого ещё не было.

Девятого повезли среднюю.

Возили по одной партии в день, и это тоже было решение Груни: можно было свезти обе за день, подвод хватало, но тогда на дворе пункта они стояли бы рядом.

– Рядом нельзя.

– Их же не смешают.

– Не смешают. А спросят, чем они разные, и я буду объяснять словами.

Очереди в тот вторник не было вовсе: все, кто хотел сдать до праздника, сдали до праздника, а после праздника пункт стоял пустой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю