Текст книги "Механизатор широкого профиля (СИ)"
Автор книги: Левиафан Кейн
Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
На нефтебазу за журналом заправок я пошёл в тот же час.
Учётчик-заправщик Синицын, парень лет тридцати с вечно виноватым лицом, встретил меня приветливо и журнала не дал.
– Егор Кузьмич, дык я бы со всей душой. Только за прошлые месяцы у меня нету.
– А где?
– У Акима Прохоровича. Он в июле забрал, сказал – для сводки.
Аким Прохорович сообщил, что журналы за июнь-июль сдал в контору. В конторе Валентина Петровна посмотрела по описи и сказала, что журналов заправок бригады номер два в делах не значится и не значилось.
Круг замкнулся за сорок минут, и замкнулся он так аккуратно, что я даже позавидовал.
Замечу для порядка: я в тот день не стал ничего доказывать и никому ничего не сказал. Я завёл новый журнал, с чистого листа, с десятого сентября, и стал в нём писать всё: сколько выдано, кому, на какую машину, под чью подпись и с каким остатком в баке. Со стороны это выглядело как работа аккуратного человека.
Чем это кончится, всякий сообразит и без меня, и сообразит правильно. Но кончится это только в октябре, и не так, как он думает.
* * *
Домой я попал в тот же вечер.
Мать доила, Нюрка сидела у стола и что-то шила при лампе, и в избе пахло топлёным молоком.
Учебный год начался неделю назад. Нюрка в школу не пошла.
Про это в доме не говорили вслух ни разу, потому что говорить было не о чем: восьмой класс на селе стоит сто пятьдесят рублей в год, а таких денег в этом доме за раз не держали никогда. Семилетку она кончила в июне с одними пятёрками, и похвальный лист лежал в сундуке под скатертью, и вынимать его не вынимали.
Я сел напротив и стал смотреть, как она шьёт.
Шила она хорошо и быстро, и я поймал себя на том, что вижу перед собой очень взрослого человека четырнадцати лет, который уже всё про себя решил и выбрал самый обычный путь: ферма, потом замуж, потом как у всех.
– Мам, – сказал я. – А заявление в восьмой когда крайний срок подают?
Мать в сенях перестала греметь подойником.
Нюрка шить не перестала и глаз не оторвала, только игла у неё пошла медленнее.
– Дык уж прошёл небось, – отозвалась мать неуверенно. – Первого сентября начали.
– Прошёл – так восстановят. Неделя всего.
– Егор.
– Что?
– Ты не начинай, – сказала мать, входя. – Ты не начинай, чего не кончишь. Она уж отревела своё в августе, второй раз я этого не хочу.
Я мог бы сказать ей про оклад. Мог бы сказать, что с этого месяца в дом приходит четыреста рублей помесячно, и что сто пятьдесят из них – это не полгода жизни, а девять дней.
Я не сказал ничего, потому что деньги эти я в руках ещё не держал, а в этом доме обещаниям поверили однажды, в тридцать восьмом, и больше не верили никому.
– Я в понедельник в район еду, – сказал я. – Зайду в роно, спрошу.
– Спроси, – сказала мать таким голосом, каким соглашаются, чтобы отвязаться.
А Нюрка, когда мать вышла, сказала, не отрываясь от шитья и очень тихо, чтобы в сенях не услышали:
– Егор. Ты в роно не про восьмой спрашивай. Ты спроси, с какого класса в медицинское берут.
Утром одиннадцатого во дворе МТС бригада узнала, кто у неё теперь бригадир.
Зачитал приказ Бухалов, потому что зачитывать приказы полагалось участковому механику, а Бухалов был человек аккуратный и прочёл всё: номер, дату, фамилию, имя, отчество и обе строки – про назначение и про перевод.
Их стояло восемь человек.
Тюрин у гусеницы, Лыков в середине, Мишка с самокруткой за ухом, Кораблёва с тетрадью, Гущин, Сазонов и ещё двое, которых я до того знал плохо.
Бухалов дочитал, сложил лист вчетверо и ушёл в контору.
И тут мне открылось, что молчание бывает разной плотности.
Никто не проронил ни звука. Не свистнули, не хмыкнули, не поздравили и не выругались. Лыков посмотрел на носки своих сапог. Тюрин смотрел на меня прямо и совершенно спокойно, и это было хуже всего. Кораблёва открыла тетрадь и стала что-то в ней искать, хотя искать ей было нечего.
Мишка, единственный, начал было радоваться – и осёкся, оглядевшись, и радость эту потом мне же и не простил, хотя не сразу.
Шумков подошёл последним.
Он был в чистой рубахе, планшетка висела на боку, и лицо у него было ровно такое, какое бывает у человека, зашедшего попрощаться с квартирой, где прожил двадцать лет.
– Поздравляю, Егор Кузьмич, – сказал он и подал руку, и руку я пожал. – Не думай, я без обиды. Меня в третью, третья ближе к дому.
– Аким Прохорович…
– Да ты послушай. – Он не отпустил руку. – Ты у меня в бригаде был два месяца. За два месяца ты вывел из строя машину, снял без наряда двадцать восемь узлов, получил начёт, получил акт от уполномоченного и стал бригадиром. Я в этой бригаде девять лет. Из них четыре – войну. – Он отпустил руку и застегнул планшетку. – Я тебе зла не желаю и палки в колёса ставить не буду, мне это ни к чему. Я тебе одно скажу и уйду.
Он поглядел через моё плечо на восьмерых.
– Они тебя не выбирали.
И ушёл, не оборачиваясь, а бригада стояла и смотрела, и надо было что-то сказать, и я стоял и молчал.
Всякий человек, которого хоть раз назначали начальником над людьми старше себя, знает эту минуту и знает, что сказать в неё нечего.
Я и не сказал.
Глава 14
«Восемь человек и одна тетрадь»
Первый свой день в должности бригадира я провалил полностью и по собственной вине.
Рассказывать про него буду подробно, потому что из всего, что я в тот год сделал, эта ошибка обошлась дороже всего, – и обошлась она, что важно, не мне.
Четырнадцатого сентября бригаде номер два надлежало приступить к подъёму зяби. За бригадой числилось одиннадцать машин, на ходу было восемь, людей – восемь же, и до заморозков нам следовало поднять тысячу девятьсот гектаров по четырём колхозам куста.
Я к этому дню готовился двое суток: сидел с картой куста, мерил расстояния между участками, выписывал из журнала, у кого какая выработка за лето, – и к вечеру тринадцатого у меня был готов расклад, которым я, помню, очень гордился.
Утром я вышел с ним во двор.
– Значит, так. Пустошинский клин – Игнат Матвеич. Он тяжёлый, с камнем, а у Матвеича за лето ни одной поломки и качество лучшее по бригаде.
Тюрин кивнул. Он вообще был человек, у которого никогда не поймёшь, доволен он или нет.
– Ближние ровные – Лунёв и Плахин. У вас выработка выше.
– А рука грубее, – сказал Плахин.
– И рука грубее. На ровном это неважно.
Плахин пожал плечами – согласился.
– Пров Данилыч. Ты идёшь на пятнадцатую.
Во дворе сделалось тише на одну ступень, и я этой ступени не заметил.
– На пятнадцатую, – повторил Лыков.
– Она мощнее. На дальнем плече даст больше.
Лыков помолчал ровно столько, сколько нужно, чтобы человек успел передумать, а я не передумал.
– Ну, на пятнадцатую так на пятнадцатую, – сказал он и пошёл к машине.
И вот тут Санька Гущин, шестнадцати лет, прицепщик, спросил при всех и совершенно нормально, без всякого вызова:
– Егор Кузьмич, а мне к какой?
Я в ту минуту смотрел в свой листок и считал, успеет ли Лунёв до обеда закрыть загонку.
– Куда поставят, – сказал я. – Прицепщик – работа, которую может делать кто угодно.
Двор помолчал секунды две и разошёлся.
Теперь объясняю обе свои ошибки. За один день я успел сделать их две, и обе – на пустом месте.
Первая. Трактор в те годы не был единицей техники. Трактор был человеком. «Лыковская машина» – не фигура речи. Это факт, известный в округе всякому: Пров Данилыч на ней с сорок седьмого года, он её зимой перебирал своими руками, он знает, на какой передаче она греется и с какого боку подтекает. Отдай её другому – через месяц она будет чужая, а через два ничья. Я снял с человека машину при всех и не объяснил даже, за что. Да и не за что было. «Пятнадцатая мощнее».
Вторая ошибка стоила дороже, и о ней ниже.
* * *
Корпус плуга Тюрин оборвал на Пустошинском клину около полудня.
Сентябрьская пахота слышна за версту и слышна ровно: дизель тянет на одной ноте, и, покуда эта нота держится, у бригадира внутри тихо. Ломается она первой, раньше, чем прибежит прицепщик. В тот день нота оборвалась в двенадцатом часу, и оборвалась она нехорошо – не заглохла, а споткнулась и пошла на холостых.
Я пришёл, когда плуг уже вытащили из борозды и положили набок. Корпус был отломан по стойке. Отломан начисто.
– Камень, – сказал Тюрин. – Вон он лежит, а вон и след от него на лемехе, ежели интересно. Я на него аккурат серединой борозды и вышел.
Камень торчал из борозды сантиметров на пять и был серый, гладкий и совершенно спокойный.
Через час подъехал Плахин. Он кончил свою загонку и от нечего делать поехал глянуть. На камень он посмотрел как на знакомого, которого не ждал тут встретить.
– Дык он тут всегда лежал, Егор Кузьмич. Он тут, я так думаю, подольше нашего колхоза лежит.
– Всегда?
– Я тут в прошлом годе пахал, – сказал Плахин. – С осени ходил смотреть, где он. И по весне ходил. Он к дороге ближе метров на восемь, чем кажется. Я его обхожу, борозда там кривая. Аким Прохорович мне за неё выговаривал.
Тюрин слушал молча, а потом сказал то, что у него говорится вместо ругани:
– Значит, так. Ты, Плахин, знал. А я не знал.
– Дык меня и не спрашивал никто, Игнат Матвеич. Я бы сказал.
И вот это было чистой правдой и никакой не отговоркой.
Не спрашивали. Расклад я объявил утром, за пять минут, глядя в свой листок. Вопрос «кто где раньше пахал» в листок не помещался. Я его туда не вписал.
Корпус мы меняли три часа.
Лунёв в это время кончил свою загонку и стоял. Я нашёл его на меже – он сидел на гусенице и курил, и машина у него была заглушена.
– Николай. Ты чего стоишь?
– Кончил загонку, и вторую кончил. Тут больше нечего, тут всё.
– А на Заречное?
– Дык меня туда не ставили. Меня ставили сюда, я сюда и пришёл, и сделал что велено.
– Я тебе сейчас ставлю.
– Сейчас поеду, – согласился он и с места не тронулся, пока я не отошёл.
Упрямство это было или точность, я так и не решил. Человек двадцать лет учился не делать лишнего, покуда не велят, и учился не зря: за переезд ему не начисляли.
Всего за четырнадцатое сентября бригада номер два подняла сорок шесть гектаров при плановых восьмидесяти.
Сводку я писал вечером, и вышла она короткая: сорок шесть, оборванный корпус и восемь человек, которые за целый день ни разу ко мне не подошли.
А про вторую свою ошибку я сообразил ещё позже, часов около десяти, когда прокручивал утро заново.
Фраза эта в той жизни, из которой я приехал, не значила ровно ничего. Она значила: должность неквалифицированная, привязки к машине нет, ставим по обстановке. Я такое говорил сотни раз, и мне такое говорили, и никто не обижался, обижаться было не на что.
Тут она означала другое.
Тут она означала: ты никто.
Понял я это по одной мелочи: после тех слов во дворе на две секунды стало тихо, и тишина была той же плотности, что тремя днями раньше, когда зачитывали приказ о моём назначении.
Только та стояла против меня, а эта – за Саньку.
* * *
Ночь с четырнадцатого на пятнадцатое я просидел в конторе с журналами работ.
В конторе МТС по ночам холодно и пахнет мастикой и остывшей печкой. Лампа там висит низко, над самым столом, и круг от неё ложится ровно на две раскрытые страницы, а всё, что дальше, – уже в темноте, включая собственные руки, если их убрать со стола.
Журналы работ по бригаде номер два за апрель, май, июнь, июль и август лежали в конторе МТС в целости, в отличие от заправочных, которых, как читатель уже знает, не нашлось нигде. Валентина Петровна выдала мне их без разговоров и даже пожелала спокойной ночи, чем сильно преувеличила.
Считал я одно: пустые часы.
То есть те часы, которые человек отработал и за которые ему по прежнему порядку не начислялось ничего. Переезд с участка на участок. Доставка машины с усадьбы МТС. Внеплановый ремонт. Простой не по своей вине.
Работа шла медленно: журнал вёлся по-разному, смотря по тому, кто в тот месяц был грамотнее, и три раза я начинал заново.
К четырём утра у меня получилось.
У восьми человек за пять месяцев набралось семьсот тридцать восемь часов.
Я эту цифру перепроверил дважды, потом разделил на восьмичасовой день и посмотрел на то, что вышло.
Девяносто два дня.
Три месяца работы одного взрослого мужика – отданные даром, не украденные никем, никуда не записанные и не существующие ни в одной бумаге. Не в этом году. Каждый год.
Цифру эту я тогда воспринял как удачу, а вовсе не как открытие. Мне нужно было, чем платить за утреннюю фразу, и мне было нечем, и вдруг нашлось.
Так оно чаще всего и бывает: находишь ты как раз тогда, когда ищешь выход, а истина тебе в ту минуту без надобности.
В четвёртом часу в контору заглянул Спиридон.
Он ночевал при кузнице круглый год и по ночам ходил по усадьбе, как ходит хозяин по своему двору, и наличие света в конторском окне посчитал делом, требующим проверки.
– Сидишь.
– Сижу.
Он поглядел на разложенные журналы, на исписанный лист, взял его двумя пальцами, поднёс к глазу и подержал.
– Дело такое, Егорша. – Он положил лист обратно. – Ты им завтра эту цифру покажешь, и они тебе её простят.
– Что простят?
– Вчерашнее. – Спиридон сел на подоконник. – Ты не думай, я не в укор. Ты правильно сделаешь, и цифра правильная. Я тебе про другое говорю: ты в один день человека обидел и в другой день откупился, и обошлось тебе это в одну ночь без сна.
– А как надо было?
– Не обижать, – сказал Спиридон.
И ушёл, а я остался сидеть, и до пяти утра работа у меня не шла совершенно.
Пятнадцатого утром я собрал восьмерых в мастерской, у верстака, и говорить речь не стал.
Уговоры в такой обстановке не работают. Человек, которому вчера сделали неприятно, слов вообще не слышит: он ищет, где подвох.
Поэтому я начал с двух предложений.
– Вчера я перекроил бригаду и не спросил ни у кого ни слова. Из-за этого Игнат Матвеич порвал корпус на камне, про который знал Плахин, а Лунёв с Плахиным полдня стояли. Сорок шесть гектаров вместо восьмидесяти – это моя вина, и в сводке я так и написал.
Тюрин на это только повёл бровью.
– С машин никого не снимаю. Лыков – на свою. Расклад по участкам составим сейчас, вместе, и составлять его будет тот, кто там пахал.
Кто-то шевельнулся. Лыков не шевельнулся.
– А теперь второе.
И я выложил на верстак тетрадь.
Дальше пошло то, ради чего я не спал ночь. Я вызывал по фамилии и называл человеку его собственное число.
Тюрин – сто семь часов.
Лыков – девяносто четыре.
Дроздов – восемьдесят восемь.
Сазонов – восемьдесят один.
И так все восемь, до Гущина, у которого вышло сорок девять: мальчишка, его гоняли меньше.
– Это ваши часы за пять месяцев, – сказал я. – Переезды, доставка машин, внеплановый ремонт, простой не по вашей вине. Вы их отработали. Вам за них не начислено ничего.
Молчали долго.
– Дык оно и раньше так было, – сказал наконец Плахин.
– Раньше было так. С девятого сентября вы на окладе, и эти часы теперь внутри оклада, то есть их у вас больше не отнимают. Я вам не про будущее говорю. Я вам показываю, сколько с вас взяли за прошлое, потому что вам этого никто никогда не показывал.
А в мастерской в ту минуту произошло то, чего я не планировал.
Дуся Кораблёва взяла тетрадь и стала считать вслух чужие часы – тюринские. Тюрину было пятьдесят восемь лет и он хромал, и сто семь часов у человека с ранением сорок четвёртого года звучали совсем не так, как у остальных.
А Мишка спросил, можно ли посчитать за прошлый год.
– За прошлый год нельзя, – ответил я. – Журналы за прошлый год в архиве, и я до них не доберусь.
– Дык а жалко-то как, – сказал Мишка с чувством.
И на этом сопротивление кончилось. Не потому, что я их убедил, и не потому, что признал ошибку. А потому, что человеку показали цифру, которая была про него, и показали её первый раз в жизни.
Правила мы записали в ту же тетрадь, и было их четыре, и я их привожу здесь: они потом три года работали без единой поправки.
Первое: машина закреплена за человеком, и снимает с неё только директор МТС письменно.
Второе: всякий час записывается – рабочий, переездный, ремонтный и простойный, и записывает его учётчик в тот же день, а не в конце декады.
Третье: участок берёт тот, кто на нём пахал; если не пахал никто – идём смотреть вдвоём.
Четвёртое: спорное решает бригадир, и решает вслух, при всех, и объясняет.
Пров Данилыч Лыков подписал тетрадь последним, поставил свою закорючку и сказал единственное за два дня:
– Оно, конечно, тетрадь. – Он свернул шапку и развернул обратно. – Только ты, Егор Кузьмич, эту тетрадь завёл на третий день, а бригаде девять лет. Я в ней с сорок седьмого. И ежели ты завтра пойдёшь на повышение, тетрадь твою в печку сунут, а мы останемся.
Возразить на это было нечего – и, как показал сорок девятый день после того разговора, возражать не следовало вовсе.
* * *
Шестнадцатого сентября, под вечер, ко мне подошёл Санька Гущин.
День был серый, с той мелкой моросью, которая не мочит, а въедается, и от телогреек по всему двору шёл пар.
Он ждал, пока все разойдутся, и подошёл, когда во дворе остались я да сторож.
– Егор Кузьмич. Мне бы бумагу от вас, ежели можно. Одну.
– Какую бумагу?
– В правление. Чтоб отпустили. – Он смотрел мимо меня, на ворота. – Я в оргнабор записался. В Ярославль, на строительство. Набирают до двадцатого.
Я стоял и молчал, а он объяснял дальше, спокойно и по порядку, как объясняет человек, который всё уже решил и теперь только доводит дело до конца.
Вербовщик был в районе в понедельник. Берут с шестнадцати. Договор на два года, общежитие и спецовка. Налог на двор при этом снижают вдвое, а по возвращении колхоз обязан дать работу.
А от колхоза требуется одна бумага – согласие правления.
– Санька. Ты из-за вчерашнего?
– Нет, – сказал он.
И это была неправда, и мы оба это знали, и оба знали ещё и то, что он сказал бы ровно так же при любом моём вопросе, потому что шестнадцатилетнему человеку неизмеримо легче уехать на два года в чужой город, чем один-единственный раз произнести вслух, что его при людях обидели.
Отговорить его я мог, и знал даже, как именно: сказать про будущий год, про то, что прицепщиков со временем переведут в штат, про то, что с окладом в семье всё повернётся иначе, – и в довершение пообещать ему машину, не сразу, а через год, и обещание это я бы сдержал, потому что через год оно уже ничего мне не стоило бы.
И не сказал я ничего из этого.
Отчасти потому, что уговаривать человека остаться там, где ему сказали, что он никто, – это второй раз ему то же самое и сказать.
А отчасти – и вот это я про себя понял только зимой – потому, что мне было легче подписать бумагу, чем каждый день видеть во дворе живое напоминание.
Записку Кобылину я написал при нём, тут же, на подоконнике в конторе.
Писал я её десять минут и переписывал дважды: первый вариант вышел казённый, второй жалостливый, и оба были противны. В третьем я написал только то, что Гущин Александр Никитич, шестнадцати лет, с июля работал прицепщиком в бригаде № 2, зарекомендовал себя хорошо, взысканий не имеет, и правление просит не препятствовать.
Подпись. Бригадир тракторной бригады № 2 Ветлугин.
Кобылин подписал согласие через день, не задав ни одного вопроса, потому что одним ртом в колхозе меньше.
Уехал Санька двадцать первого, с обозом до станции, и обоз этот шёл мимо усадьбы МТС в половине седьмого утра, и я в это время был во дворе и слышал, как он идёт.
Провожать я не пошёл, и объяснения у меня нет ни одного такого, которое мне самому нравилось бы.
Мишка потом рассказывал, что Санька всем во дворе объяснял, будто собирался давно и только ждал набора, и что мать его плакала на обозе в голос, а он при этом смеялся и всех успокаивал, и что в Ярославле, между прочим, дают общежитие, спецовку и сапоги, и что вернётся он через два года мастером.
Восьмого человека в бригаде номер два с того дня не было.
Прицепщика мне обещали прислать к весне и прислали в апреле, и был это другой мальчишка, и работал он ничуть не хуже.
А тетрадь осталась, и правила работали, и через месяц бригада моя вышла первой по кусту, и всё, что я в этой главе описал как провал, задним числом выглядит как разумная переналадка с одной досадной потерей.
Я эту версию слышал не раз и однажды сам чуть в неё не поверил.
Только вот какая штука. Сорок шесть гектаров мы наверстали за неделю. Корпус плуга Спиридон заварил за день. А про то, что прицепщик – работа, которую может делать кто угодно, шестнадцатилетний человек услышал ровно один раз, и никакая тетрадь этого не отменяет.
Лыков, между прочим, тогда же сказал мне ещё кое-что, о чем я вспомнил только в октябре.
Он сказал:
– А ты, Егор Кузьмич, всегда так будешь? Сперва сделаешь, потом посчитаешь?























