444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Левиафан Кейн » Механизатор широкого профиля (СИ) » Текст книги (страница 7)
Механизатор широкого профиля (СИ)
  • Текст добавлен: 5 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Механизатор широкого профиля (СИ)"


Автор книги: Левиафан Кейн


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– У нас весы государственные.

– И у нас государственные. Вот ведомость. Сорок мешков, каждый взвешен на току, каждый записан, под каждой строкой закорючка возчика. По ведомости две тысячи четыреста двенадцать. У вас – две тысячи триста восемьдесят четыре.

– Двадцать восемь килограммов, – сказал парень. – Да это ж усушка. Дорога, тряска.

– За четырнадцать вёрст? С брезентом? Двадцать восемь килограммов воды?

Дудник, который стоял рядом и слушал, взял у меня ведомость.

Читал он её так же, как перед тем пересыпал зерно, – медленно и с интересом, и это была первая ведомость от колхоза «Путь Ильича», которую вообще кто-нибудь читал за последние четыре года.

– Взвесьте гирей, – сказал он весовщику.

– Лев Аркадьич…

– Взвесьте контрольной гирей. При мне.

Контрольная гиря в пятьдесят килограммов показала на платформе сорок девять и четыре.

Дальше Дудник молчал минуты две, и я в эти две минуты успел испугаться. Покажи начальнику непорядок при его же подчинённом – и врага наживёшь на всю жизнь, это правило работает во всякую эпоху.

– Клеймо, – сказал он.

Клеймо поверки на весах стояло позапрошлогоднее.

– Шестьсот граммов на пятьдесят килограммов, – сказал Дудник. – Это, товарищ Ветлугин, больше процента. – Он посмотрел на весовую платформу так, как смотрят на человека, который долго и незаметно воровал. – Через эти весы за месяц проходит тысяч триста килограммов. Считайте сами.

Я посчитал.

Выходило три с половиной тонны в месяц – не украденных, не списанных, никуда не записанных. Просто исчезнувших между сдатчиком и государством, потому что в позапрошлом году весы поверили, а в прошлом не собрались.

Никто на этом не наживался. И это, если вдуматься, самое поганое: воровство хотя бы имеет адрес.

– Перевесим ваши сорок мешков по акту, – сказал Дудник. – И следующие тоже. И до поверки я на этой платформе принимать не буду.

Тогда я и понял, что ночная приёмка у нас теперь есть.

Обязан он мне ничем не был и уговорам не поддавался. Просто ему предстояло объясняться с ревизией за позапрошлогоднее клеймо, и объясняться он предпочитал, имея под рукой сдатчика, который сам же этот непорядок и нашёл, и ведомость, где всё записано с точностью до килограмма.

Бумага, как мы с вами успели убедиться, ходит по району быстрее человека. В ту ночь она наконец пошла в мою сторону.

* * *

Двести мешков колхоз «Путь Ильича» сдал двадцатого августа в четвёртом часу утра, за двенадцать часов до срока, и сдал сухими. Считалось это так: двадцать пять увёз ещё сам уполномоченный семнадцатого, семнадцать ушли подводами восемнадцатого, сто пятьдесят перевезла полуторка шестью ночными рейсами по двадцать пять, и ещё две подводы догрузили утром двадцатого. Вышло двести восемь, потому что гнать последнюю подводу неполной было жалко.

Ремнёв сделал за две ночи шесть концов, а на седьмом, уже порожняком, уснул за рулём на прогоне, никуда, к счастью, не съехав. Бабы отспались двадцатого до полудня. Мишка ходил по селу и рассказывал по секрету каждому встречному, как мы обштопали пункт, и рассказывал с такими подробностями, что к вечеру я в его изложении лично поймал весовщика за руку.

Кобылин отчитался за декаду и был доволен.

А двадцать первого утром из района пришла бумага.

Читатель, я думаю, уже догадался, и читатель совершенно прав.

В бумаге, за подписью уполномоченного по заготовкам т. Стожарова В. И., сообщалось, что колхоз «Путь Ильича», сдавший сто двадцать пять центнеров зерна за двое суток, доказал наличие неиспользованных резервов, и что достигнутый темп вывозки следует считать плановым для колхоза на оставшийся период хлебозаготовок.

Так я в двадцать три года заново выучил правило, известное всякому, кто хоть раз в жизни перевыполнил план: показанное однажды становится нормой навсегда. Первый раз я выучил его в другой жизни, и, как видите, толку от этого не вышло никакого.

Внизу, наискось через весь лист, рукой Гречко было написано:

«Ветлугину. Сам заварил».

Глава 12
«Итог в мешках»

Про то, что мы победили, я узнал из чужой тетради.

Двадцать шестого августа последняя подвода ушла с тока, и на этом уборка зерновых у нас кончилась. Никто ничего не объявлял, красного флага над правлением не подняли, митинга не было. Бабы разошлись по домам, Мишка увёл четвёртую машину на усадьбу МТС, а я к вечеру пришёл в правление за нарядами на озимый сев и застал Клавдию Никитичну за подведением итога.

Она подводила его так, как делала всё: молча, не поднимая головы, роняя костяшки счётов короткими сериями и записывая после каждой серии одну цифру.

– Готово? – спросил я.

– Готово.

– Покажете?

Клавдия Никитична отодвинула тетрадь на середину стола и развернула её ко мне, и это было, если считать по-настоящему, первое, что она сделала для меня добровольно и без всяких условий.

В тетради было две колонки.

Слева – прошлый год, справа – нынешний, и написаны они были одна против другой, строка в строку, потому что иначе она их писать не умела.

Намолочено и оприходовано: четыре тысячи четыреста центнеров – четыре тысячи девятьсот сорок.

Сдано государству по зачёту пункта: две тысячи шестьсот сорок – две тысячи восемьсот десять.

Строчку про сдачу надо пояснить отдельно, потому что за ней стоит последняя неделя августа. После той бумаги, где нам объявили наш собственный темп плановым, вывозить пришлось не меньше прежнего, а больше – и вытянули мы это единственным способом: Дудник ночную приёмку не закрыл. Ремнёв возил в темноте всю последнюю неделю, грузили ему тоже в темноте, и повышенный план оказался выполнен ровно тем приёмом, за который его и повысили.

Семенной фонд: тысяча сорок – тысяча сорок.

Фуражный: триста восемьдесят – триста восемьдесят.

Страховой: прочерк – сто.

И последняя строка, ради которой всё остальное и пишется.

Остаётся к выдаче на трудодни: триста сорок центнеров – шестьсот десять.

Я посидел над этими двумя числами дольше, чем следовало.

Триста сорок центнеров прошлого года при сорока двух с половиной тысячах выработанных трудодней дают восемьсот граммов зерна на трудодень. Эту цифру я услышал от неё же двадцать девятого июля и носил потом в голове, как носят в кармане камешек, чтобы не забыть, зачем живёшь.

Шестьсот десять центнеров дают килограмм четыреста тридцать.

Не втрое и не в десять раз. Меньше чем вдвое. Ради прироста, двенадцать женщин две недели не разгибались на току, встал и был поднят комбайн, кузнец извёл последний свой рессорный лист, шофёр две ночи не спал, а на мне повис акт, лежащий теперь в райкоме.

И всё-таки это было больше, чем в прошлом году, и больше, чем в позапрошлом, и больше, чем когда-либо в этом колхозе за все годы, какие Клавдия Никитична помнила.

– Клавдия Никитична. А отчего разница?

Она забрала тетрадь обратно.

– Не знаю.

– Как не знаете? Вы же считали.

– Я считала, сколько. – Она положила ладонь на страницу. – Отчего – это уже не счёт, это объяснение, а объяснение всякий пишет своё. Кобылин напишет, что руководил. Стожаров напишет, что нажал. Вы напишете, что доска и весы. Проверить нельзя ни одного, потому что второго такого года у нас нет и не будет. Я в тетради объяснений не пишу.

Спорить тут было нечего, и правой я её признаю по сей день, хотя мне в ту минуту очень хотелось, чтобы она написала про доску.

Своё объяснение я, конечно, всё равно составил, про себя, и вот оно, а читатель пусть верит ему ровно настолько, насколько привык верить людям, объясняющим собственный успех.

Тонн двадцать пять мы вытащили с тока – из тех, что раньше расходились между возом и книгой, потому что воз никто не мерил. Тонн шесть – на приёмке, где скидка упала с восьми процентов до полутора, после того как рожь две ночи ворошили и веяли. Ещё сколько-то – на дальнем клине, который в прошлые годы уходил под дождь, а в этом не ушёл, потому что молотили ночью. И ещё сколько-то – в Мокром углу, где комбайн стоял двое суток вместо двух недель.

Сложить всё это точно нельзя. Клавдия Никитична права.

Но если хотите знать, во что складывается работа хозяйственника, то вот именно в это: в кучу мелких величин, каждая из которых в отдельности выглядит смешно, и ни одну из которых нельзя доказать по отдельности.

* * *

Наутро я пошёл к Кобылину с двумя бумагами.

Первая бумага – проект постановления правления о выдаче натурального аванса. Написала мне его Клавдия Никитична за десять минут и без единого вопроса, из чего я заключил, что она этот текст сочинила давно и держала на случай.

Вторая была докладная в район об итогах уборки. Четыре страницы, цифры, сроки, ни одной хвалебной фразы.

– Егорушка! – обрадовался Тихон Саввич. – А я как раз про тебя думал. Садись.

– Тихон Саввич, я ненадолго. Вот докладная в район.

Он взял, полистал и заметно оживился, а дойдя до последней страницы, поднял на меня глаза, и впервые за всё наше знакомство в его взгляде появилась осторожность.

Внизу докладной было написано: «Председатель правления колхоза 'Путь Ильича" Т. С. Кобылин».

Моей фамилии в бумаге не стояло нигде.

– Это как понимать? – спросил он.

– Так и понимать. Вы председатель. Итог по колхозу подписывает председатель. В районе иначе и не примут.

Он молчал, и я его понимаю: человеку, который двадцать лет ждал подвоха, довольно трудно с ходу поверить, что подвоха нет.

Подвох, разумеется, был, и лежал он на столе рядом.

– И вот второе. Постановление правления о натуральном авансе. Из расчёта килограмм зерна на трудодень, выработанный с первого января. По колхозу на двадцать пятое выработано двадцать девять тысяч трудодней, значит, двести девяносто центнеров. Это шесть процентов намолоченного при уставном потолке в десять-пятнадцать. Правление собрать сегодня, выдавать с завтрашнего.

Тихон Саввич посмотрел на постановление, потом на докладную, потом опять на постановление, и я видел, что взвешивает он их на руку: совесть в этом деле у него не участвовала.

– Три года не выдавали, – сказал он наконец.

– Знаю.

– А если зимой не хватит?

– Не хватит и так. Разница в том, что сейчас люди увидят зерно, а зимой они увидят пустой амбар в любом случае.

Он ещё подумал.

– Ладно, – сказал он и придвинул к себе чернильницу. – Собираю на четыре часа.

Вот и вся сделка.

Я отдал ему всю уборку целиком, со всеми её ночами, весами и вёрстами, и отдал охотно, и отдал бы ещё раз. Читатель, воспитанный на книжках, где справедливость в конце торжествует, вправе на меня за это рассердиться, и я даже примерно представляю, какими словами.

Только у меня к концу августа я сделал вывод: слава – единственная вещь в хозяйстве, которая ничего не весит и потому продаётся дороже всего. Двести девяносто центнеров ржи в мешках стоят дорого. Строчка «под руководством товарища Кобылина» не стоит ничего, пока за неё не дают двести девяносто центнеров.

А обижаться я в тот год отучился окончательно. Обида – роскошь человека, у которого есть время.

* * *

Аванс выдавали двадцать восьмого, на току, от весов.

Августовский ток к концу уборки – место шумное и пыльное до слёз: полова висит в воздухе весь день, лезет за ворот и в глаза, зерно из мешка сыплется с тем сухим шелестом, по которому опытный человек на слух определяет влажность, а от вороха, если сунуть в него руку до локтя, идёт тепло, как от живого.

Устроено это было так. Клавдия Никитична сидела за столом с ведомостью, рядом стоял Лапин с мерой, за спиной у него – открытый амбар. Человек подходил, Клавдия Никитична называла ему число выработанных трудодней, Лапин отмерял, человек расписывался или прикладывал палец.

Очередь стояла с восьми утра.

Я в жизни видел очереди веселее и очереди страшнее, но такой тихой не видел никогда. Разговаривали вполголоса. Мешки принесли с собой, и у многих было по два мешка, хотя причиталось на один, и это, если подумать, самая точная мера того, во что люди верили и во что не верили.

Баба Настя Мокеева получила девяносто четыре килограмма – вышло два мешка.

Мужики подхватили их и отнесли в сторону. Она села на один и стала смотреть на очередь, и просидела так, я думаю, с полчаса.

– Егор Кузьмич, – сказала она мне потом. – А это ведь взаправду?

– Взаправду.

– Дык оно ж не бывает.

– Бывает. Оно и раньше бывало, только у нас не выдавали.

– Так я ж и говорю: не бывает, – терпеливо объяснила баба Настя, и на этом мы разошлись, каждый при своём.

Дед Пахом Селивёрстов, восьмидесяти двух лет, выработавший за год двадцать шесть трудодней на сторожевой будке, получил двадцать шесть килограммов, отказался от помощи и понёс мешок сам, останавливаясь через каждые двадцать шагов. Дойти ему было триста метров. Дошёл он к обеду.

Мишка Дроздов взял свои сто одиннадцать, отнёс матери, вернулся и до вечера таскал чужие мешки бабам, у которых не было мужиков, и таскал бесплатно, и объяснял каждой второй, что это, между прочим, из того самого зерна, которое возили ночью, и что он лично сделал за две ночи шесть концов. Про то, что концы делал Ремнёв, а Мишка спал на мешках, он в этой версии умалчивал.

Сазонов получил, пересчитал, ушёл и через час вернулся с вопросом, нельзя ли часть взять деньгами. Ему объяснили, что деньги пойдут по годовому расчёту, а сейчас натурой. Он сказал: «Ну ладно», – и больше вопросов не задавал.

К обеду выдали половину, к вечеру – всё.

Отдельно скажу про то, чего в тот день не заметил вообще никто.

Двадцать пятого августа, накануне, колхоз «Путь Ильича» закончил сев озимой ржи. Двести восемьдесят гектаров, впритык к последнему сроку, тремя плугами и двумя сеялками, теми же людьми, которые днём раньше стояли на току.

Про это не говорили ни в очереди, ни в правлении, ни в докладной, и я сам вспомнил про сев только вечером. А между тем в тех двухстах восьмидесяти гектарах лежал весь будущий август: и мешки у амбара, и трудодень, и очередь, – только получить их предстояло через одиннадцать месяцев, и потому они никого не занимали.

Хозяйство вообще устроено так, что видна в нём всегда предпоследняя работа.

Клавдия Никитична подписала последнюю строку, промокнула, закрыла ведомость и вдруг сказала в пространство:

– Илья Аронович вот тоже считал, что бывает.

– Кто?

– Гринберг. Агроном при МТС. – Она поправила счёты. – Вы его не видели, он всё лето по кустам ездит. Приехал к нам в сорок восьмом из Витебска, из института. Кандидат наук. У нас в районе, между прочим, второй такой человек с научной степенью, и первый – врач.

Я подождал.

– В институте он был кандидат наук, а к нам приехал уже рядовым, и почему – не спрашивайте, я не знаю и он не рассказывает. – Клавдия Никитична говорила совершенно ровно, как читала цифры. – А в пятьдесят первом он написал в область бумагу. Про семена. Что семенной материал по району вырождается и что через три-четыре года это скажется на урожайности. И вылезло, между прочим, ровно через три.

– И что ему было?

– Ничего ему не было. Бумагу переслали в район, из района спустили обратно в МТС, а в МТС ему объяснили, что агроном обязан обеспечивать выполнение плана, а прогнозы пишут в институтах. И семенной участок у него забрали. Больше ничего.

– И всё?

– И всё. Он теперь ездит по кустам, смотрит чужие поля, ведёт свои записи и никому их не показывает.

Она встала и убрала счёты подмышку.

– Я вам это говорю не затем, чтобы напугать. Вас пугать бесполезно, я уже поняла. Я вам это говорю затем, чтобы вы знали, как оно тут делается. Тут не сажают, Егор Кузьмич. Тут переводят с должности старшего на должность просто, и человек ещё двадцать лет ходит по тем же полям и молчит.

– Учту.

– Ничего вы не учтёте, – сказала Клавдия Никитична и пошла к двери. У двери она остановилась. – И правильно.

* * *

Домой я пришёл в девятом часу, и в сенях уже пахло печёным: мать по случаю аванса затеяла пироги, чего в том доме не делали, как я потом узнал, с самой Пасхи.

Мать сидела на лавке, а посреди избы, прямо на полу, стояли мешки.

Их было пять и ещё один початый. Двести тридцать шесть килограммов ржи – по числу трудодней, выработанных Прасковьей Тимофеевной Ветлугиной на ферме с первого января по двадцать пятое августа.

За весь прошлый год ей причиталось двести пятьдесят четыре, и выдали их частями, да ещё часть деньгами, потому что зерна не хватило.

Мать сидела и смотрела на мешки, а Нюрка ходила вокруг них кругами.

– Егор, – сказала мать. – Ты это самое… сходи в правление.

– Зачем?

– Спроси, не ошиблись ли.

– Не ошиблись.

– Ты сходи, – повторила она. – Оно ведь как: сейчас не спросим, а через месяц придут и скажут – обсчитались, отдавайте. И где я тебе его возьму, я его уже смелю.

– Не придут, мам.

– В сорок седьмом приходили. – Она это сказала спокойно, как говорят про погоду. – Тогда тоже выдали, а после половину назад собрали, потому что в район не хватило. Я тогда своё уже отдала Никитиным, у них четверо и все малые, и мне обратно нести было нечего, и я две недели ходила и объясняла.

Тут я подсел к ней и сказал то, чего говорить не следовало, и не жалею об этом ни минуты.

– Мам. Не придут. Это записано в ведомости, ведомость подписана правлением, и там стоит ваша подпись и палец. Обратно по такой бумаге не забирают.

Прасковья Тимофеевна помолчала.

– Отец говорил похоже, – сказала она. – В тридцать девятом. Он тоже всё через бумагу объяснял.

Больше про это в тот вечер не говорили.

Мать поставила самовар, Нюрка вынесла на крыльцо чашки, и мы сидели втроём, и мимо изгороди ходили люди, и почти у каждого что-то было в руках, и вечер этот я вспоминаю чаще всех прочих вечеров того года, хотя ничего в нём не произошло.

А газету я развернул уже при лампе, когда мать с Нюркой легли и в избе сделалось так тихо, что стало слышно, как в сенях оседает в мешках зерно.

Газеты в Кулиги приходили пачками, раз в неделю-полторы, валялись потом в сельпо на подоконнике, и брали их больше на курево, чем на чтение; в той пачке, что привезли двадцать восьмого, лежал номер за девятое августа.

За девятое.

То есть за следующий день после того, как у сельпо стоял народ и слушал репродуктор, а баба Настя села на траву и заплакала, и я стоял в двадцати шагах и молчал, потому что говорить было нельзя, и потому что тот, кто в августе объявляет, что будет в сентябре, – это не добрый вестник.

Теперь это было напечатано.

Речь на сессии Верховного Совета, произнесённая восьмого августа, шла целиком, на трёх страницах мелким шрифтом, и в ней было про налог с колхозного двора, про то, что обложение надо изменить, а сумму снизить примерно вдвое, и – ниже, там, куда доходит уже не всякий читатель, – про недоимку прошлых лет, которую предлагается снять полностью.

Я прочёл это место дважды и потом сидел и смотрел на лампу.

Дело было не в самой новости: из прежней жизни она оставалась у меня с июля, точнее газетной строки и с продолжением на годы. До того вечера у меня не имелось ни единой бумаги, на которой можно подкрепить хоть что-нибудь из этой памяти, и оттого всё это время я жил как человек, у которого есть чертёж и нет права его показать.

А теперь на столе лежала газета, и в ней чёрным по белому стояло то, что прежде оставалось одной памятью, – и с того вечера я мог уже не вспоминать, а ссылаться.

Между этими двумя глаголами в пятьдесят третьем году лежало примерно всё.

Я сложил газету вчетверо, отметив ногтем нужный столбец, и убрал за пазуху.

Наутро я отнёс её не домой и не Клавдии.

Я отнёс её в райфинотдел – туда, где с июля лежала неисполненной опись имущества двора Ветлугиных, составленная агентом Мелёшиным на двести семнадцать рублей недоимки, а с пеней и под триста.

Глава 13
«Пленум»

На всё дело я отводил четверть часа. Газета за девятое августа лежала у меня в кармане, сложенная вчетверо на нужном месте, и с этой газетой я восьмого сентября и явился в райфинотдел.

Районные учреждения в те годы пахли все одинаково – сургучом, чернилами и мышами, и по этому запаху я потом узнавал их, не глядя на вывеску.

Аркадий Сидорович Мелёшин, агент по нашему кусту, сидел в комнате с двумя столами, из которых второй пустовал с весны. На столе у него лежали папки, и по тому, как они лежали, было видно, что человек этот работает много и без всякого удовольствия.

Я развернул газету и положил перед ним, отчеркнув ногтем нужное место.

Мелёшин прочёл, снял очки, потёр переносицу и надел обратно.

– Ну?

– Недоимка по двору Ветлугиных за пятьдесят второй год. Двести семнадцать рублей, с пеней под триста. Опись вы составили пятнадцатого июля и в суд не передали.

– Помню я вашу опись.

– Так вот, – сказал я и показал на газету.

Тут Аркадий Сидорович сделал то, чего я от него не ждал: засмеялся. Устало, без злобы, как смеются над чем-то, что слышали в этот день уже четвёртый раз.

– Егор Кузьмич. Вы у меня сегодня третий. – Он отодвинул газету. – До вас была женщина из Митрохина с той же газетой и мужик из Сорокина без газеты, но с тем же вопросом. И всем троим я говорю одно: газета – не инструкция.

– В газете напечатана речь Председателя Совета Министров.

– В газете напечатана речь, – согласился он. – А снимать недоимку я буду по указанию облфинотдела, и в указании будет сказано: с какого числа, по какому году, кому и сколько. Пока такого указания нет, всякая недоимка у меня в книге числится, и если я вашу вычеркну по газете, то вычеркну её самовольно.

Возразить на это было нечего, и я замолчал.

Тут и выяснилось, память подвела меня. Осень, пленум и списанные недоимки стояли у меня одним узлом. В Кулигах между ними оказались три месяца, опись в папке и двадцать восемь вёрст, которые я зря прошёл туда и обратно.

Надо отметить одну вещь, которую я тогда понял впервые, а после наблюдал сотни раз.

Между тем днём, когда наверху объявляют решение, и тем днём, когда оно доходит до конкретной книги в конкретной комнате, лежит расстояние, и мерится оно не в километрах. Наверху уже всё изменилось. Внизу ещё ничего не изменилось. А в промежутке сидит Аркадий Сидорович Мелёшин, который знает про перемену раньше вас, но действовать по ней не имеет права, и потому вынужден делать вид, будто ничего не читал.

– Аркадий Сидорович. А отсрочку вы дать можете?

Он оторвался от папок и посмотрел на меня почти с жалостью.

– Не могу. Освобождение по закону даёт райисполком, и даёт он его в двух случаях: стихийное бедствие или потеря основного работника. У вас ни того ни другого. У вас основной работник – вы, и вы, слава богу, живы и при должности.

– Значит, ничего?

– Значит, ничего. – Мелёшин сложил руки на папке. – Егор Кузьмич, единственное, что я могу вам дать, – это время. Я могу не торопиться.

Вот это и был весь мой поход в райфинотдел.

Опись он составил пятнадцатого июля и все два месяца держал её у себя, не передавая в суд, и я до того дня полагал, что дело в бумажной волоките. Дело было не в волоките. Человек просто тянул, сколько мог, потому что читал те же газеты и умел складывать.

– И вот что. – Он поймал меня уже у двери. – Вы не думайте, что вы это придумали. До вас была женщина из Митрохина, и я ей сказал то же самое, и она заплакала и ушла. А вы сейчас уйдёте и будете считать, будто чего-то добились.

Через три месяца, в декабре, указание пришло, и недоимка была списана целиком.

Мелёшин знал, что так и будет. Он просто не имел права мне это сказать, а я не имел права его об этом спросить, и потому мы с ним оба сделали вид, будто разговаривали о законе.

* * *

Девятого числа в красном уголке МТС читали газету вслух.

Набилось человек шестьдесят, и через полчаса окна запотели изнутри до самых рам, а дышать сделалось нечем.

Читка вслух была обычаем давним и происходила по всякому крупному случаю, и посещалась она без всякой охоты, потому что случай обыкновенно требовал от собравшихся одного-единственного – присутствия, а к присутствию в те годы человек привыкал раньше, чем к грамоте. Но в тот день красный уголок набился весь, включая тех, кого не звали, и стояли в дверях, и кто-то приволок из мастерской табуретку, и её отдали самому старому.

Читала Зоя Матвеевна Панкратова.

Читала она хорошо – ровно, без выражения и не пропуская ни строки, и в этом состояло её главное достоинство как чтеца: она не подсказывала слушателю, где нужно радоваться, и потому каждый в зале считал своё.

Постановление сентябрьского пленума о мерах по дальнейшему развитию сельского хозяйства занимало без малого две газетных страницы, и в нём было сказано много такого, чего в этом зале не слышали ни разу.

Что положение с картофелем и овощами неудовлетворительно, а с животноводством – плохо.

Что налог с двора снижается в два с половиной раза, а недоимка прошлых лет снимается.

Что приусадебные участки увеличиваются.

Что заготовительные цены поднимаются: на скот – более чем впятеро с половиной, на молоко и мясо – вдвое, на картофель – в два с половиной, на овощи – на четверть и более.

На этом месте в красном уголке впервые зашумели.

Мужик из четвёртой бригады, которого я знал в лицо и не знал по имени, сказал соседу довольно громко:

– Погоди. Это как – впятеро?

– Впятеро с половиной, сказано.

– Дык это ж ежели я телка сдам… – Он замолчал и начал считать на пальцах, и было видно, что пальцев ему не хватает.

Считали в тот вечер почти все. Считали не масштаб перемен и не поворот линии – считали своего телка, свою корову, свои шестнадцать соток и своё сено. И это, товарищи, было совершенно правильно, потому что теми, кто считает страну, у нас в стране всегда есть кому побыть.

Про себя я в тот час думал вот что.

Я сидел в третьем ряду, слушал, как немолодая женщина ровным голосом читает казённый текст, и понимал, что вижу поворот, про который в учебниках потом напишут одним абзацем и всегда с оговоркой: половинчатый.

Он и был половинчатым: он ничего не решал в корне, оставлял нетронутым главное и года через три должен был упереться в собственный потолок, который для меня уже был прошлым.

И одновременно с этим за две газетных страницы деревне возвращали больше, чем за предыдущие двадцать лет, – и человек, слушавший это сидя на табуретке, был совершенно прав, когда считал на пальцах своего телка и не думал ни про какой потолок.

Обе эти вещи были правдой сразу, и человека, способного удержать в голове обе и не выбрать между ними ни одной, я в тот вечер в красном уголке не видел, включая сюда и себя самого.

Дошли до места про механизаторов.

Трактористы, бригадиры тракторных бригад и машинисты с этого дня считаются постоянными работниками МТС. Прицепщики и помощники комбайнёров – сезонными рабочими.

Панкратова дочитала абзац и остановилась, потому что дальше слушать перестали.

Тут надо объяснить, что именно случилось, а то со стороны выходит одна строчка.

До девятого сентября тракторист был колхозником, которого поставили на трактор. Трудодни ему начислял колхоз, а сколько выйдет на трудодень – зависело от урожая, от сдачи, от погоды и от того, как посчитает счетовод. За простой, за переезд с участка на участок и за внеплановый ремонт не начисляли ничего: на этом стояла вся арифметика бригады, и на этом же стояла половина её тихой злобы.

С девятого сентября тракторист стал человеком на окладе.

Задним числом перемену эту называли очевидным благом, и по цифрам она благом и была. А в красном уголке в тот вечер обрадовалась ровно половина зала.

– Погоди, – сказал Пров Данилыч Лыков, и в комнате стало тихо, потому что Лыков вообще говорил редко. – Оно, конечно, оклад. А ежели урожай хороший? Мне в сорок восьмом за уборку три центнера вышло сверх, я их до весны ел. По окладу мне их кто даст?

– Никто, – сказал Тюрин от стены.

– Ну вот и я про то.

– А ежели урожай плохой, – сказала Дуся Кораблёва, – так по трудодням тебе, Данилыч, и вовсе шиш. Я в прошлом годе на восемьдесят копеек в день наработала. Мне оклад давай, я его в руках подержу.

– Тебе-то дадут? Ты подсобная.

– А я, между прочим, учётчица, – ответила Кораблёва, и это было чистой правдой с двадцать третьего июля.

Спорили ещё с полчаса, и спор шёл не про политику, а про то, что человеку страшно менять плохое, но понятное, на хорошее, но чужое. Двое стариков после читки подошли к Панкратовой и переспросили, не отберут ли за оклад огород.

Огород никто не отбирал, а сам вопрос мне задавали потом в разных видах ещё лет десять.

* * *

Гречко вызвал меня десятого, к девяти утра, и на столе у него лежала папка.

– Садись. – Он подвинул папку ко мне, но не открыл. – Читал?

– Что?

– Не придуривайся.

Я сел. В папке лежал акт от семнадцатого августа, тот самый, с двумя почерками, и с ним ещё какая-то бумага сверху, которую я не разглядел.

– Мне это Стожаров прислал по принадлежности, – сказал Гречко. – С припиской. Приписку читать не буду, там про воспитательную работу с кадрами. – Он потёр шею под воротником. – Ты понимаешь, что ты мне устроил?

– Понимаю.

– Ни черта ты не понимаешь. Ты думаешь, я тебя сейчас разносить буду. – Гречко откинулся на стуле. – Я тебя разносить не буду, у меня на это времени нет. Я тебе другое скажу. Вот эта бумага теперь лежит и будет лежать, и в тот день, когда ты кому-нибудь наверху понадобишься или помешаешь, её достанут и прочтут. Не сегодня. И даже не в этом году.

Он взял стакан, повертел и поставил обратно.

– А теперь про дело. С сегодняшнего числа ты бригадир тракторной бригады номер два.

Я, признаться, не понял.

– Приказ, – сказал Гречко и придвинул второй лист. – Номер сто девятнадцать от десятого сентября. Ветлугина Егора Кузьмича назначить бригадиром второй тракторной с окладом по сетке. Шумкова Акима Прохоровича перевести бригадиром третьей.

– Павел Палыч…

– Молчи. – Он поднял ладонь. – Я знаю, что ты сейчас скажешь, и говорить этого не надо. Бригадиров у меня в МТС шесть, и все шестеро старше тебя, четверо – вдвое. Ставлю я двадцатитрёхлетнего парня с непогашенным начётом и с актом уполномоченного в личном деле. И ставлю не потому, что ты мне нравишься. Ты мне, между прочим, не нравишься.

– А почему?

– Потому что с этого месяца я плачу деньгами, – сказал Гречко. – Оклад, помесячно, всем. И за простой плачу, и за переезд, и за ремонт. Раньше эти часы были ничьи, а теперь они мои. – Он поглядел на меня. – Мне нужен человек, который умеет их считать. Больше мне ничего от тебя не нужно, и меньше тоже не нужно.

Про оклад я спросил в дверях, и мне неловко это писать, но я спросил.

– По сетке, – повторил Гречко. – Рублей четыреста с небольшим выйдет, точнее в бухгалтерии. Не разбогатеешь.

Четыреста с небольшим в месяц.

Я вышел во двор и постоял, привыкая к цифре. Начёт мой, срезанный до трёхсот сорока, помещался теперь в один неполный месяц. Плата за восьмой класс, о которой я знал и молчал с июля, помещалась в треть месяца.

Двенадцать лет эта семья считала в трудоднях, и трудодень стоил восемьдесят копеек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю