444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Левиафан Кейн » Механизатор широкого профиля (СИ) » Текст книги (страница 12)
Механизатор широкого профиля (СИ)
  • Текст добавлен: 5 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Механизатор широкого профиля (СИ)"


Автор книги: Левиафан Кейн


Соавторы: Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Глава 21
«Пустые закрома»

Пятнадцатого января на скотном дворе колхоза «Путь Ильича» начали разбирать крышу.

Крыша была соломенная, крыта в сорок девятом, и солома в ней за пять лет почернела, слежалась и местами подгнила. Её сдирали баграми, стаскивали вниз, рубили и запаривали, и запаренную несли в кормушки.

Коровы её ели.

Я это пишу без всякого нажима и без желания разжалобить. Так делали. Так делали не мы одни и не в тот год единственный, и всякий, кто вырос в деревне тех лет, знает это без объяснений.

Крышу разбирают, когда кончилось всё остальное.

Скотный двор держал восемьдесят четыре коровы и шестьдесят голов молодняка.

Пятнадцатого января надой был один литр восемьсот на корову в сутки. В октябре было четыре и одна.

Я на ферме до того января бывал редко, по делу и накоротке, и знал её по бумагам. Пятнадцатого я пришёл и простоял два часа, и вот что я там увидел.

Коровы стояли. Стояли, потому что лечь и встать голодной корове тяжелее, чем простоять. У четырёх рёбра выступали так, как у коровы выступать не должны.

Доярок было девять, и среди них моя мать, двадцать второй год.

Работали они молча. За два часа при мне не прозвучало ни одного лишнего слова, кроме коротких служебных, и это на ферме, где обыкновенно стоит крик и смех, потому что бабы за работой всегда разговаривают.

Дарья Гущина, доярка, сорока лет, мать того самого Саньки, который в сентябре уехал по оргнабору, стояла у своей группы и держала в руках подойник, и подойник был пустой на треть.

– Егор Кузьмич. Ты по делу или так?

– Так.

– Тогда иди отсюда, – сказала она без всякой злости. – Тут смотреть нечего.

– Дарья Пахомовна…

– Ты пойми. – Она поставила подойник. – Мы их кормим соломой с крыши. Мы их доим, а они не дают, и мы за это получаем по трудодням, которых нету. Тут не стоять надо, тут либо корма привезти, либо не ходить. А ты корма привезёшь?

Я не привёз бы. Ни тогда, ни за весь тот месяц.

Мать увидела меня и не подошла.

Подошла она через час, когда я уже уходил, и сказала одну фразу:

– Егор. Ты сюда не ходи.

– Почему?

– А незачем, – ответила она и вернулась к своим.

* * *

Клавдию Никитичну я нашёл в правлении в тот же вечер.

В правлении топили одну печь на две комнаты, и в счетоводной от неё доставалось мало: Клавдия Никитична сидела в платке и в пальто внакидку, и пар от её дыхания над столом было видно.

– Клавдия Никитична. Мне нужен фуражный баланс за три года.

Она подняла глаза, и по тому, как она их подняла, я понял, что она этого ждала.

– За три или за четыре?

– За сколько дадите.

Она отперла шкаф, и я понял, что вопрос был не про объём работы.

То, что она достала, было не одной книгой. Это были четыре книги и папка, и она раскладывала их на столе минут пять, в определённом порядке, и было видно, что порядок этот сложился у неё давно и не сегодня.

– Садитесь, – сказала она. – Это надолго.

Дальше мы сидели до половины третьего ночи, и она объясняла, а я записывал, и к концу я понимал устройство колхоза «Путь Ильича» лучше, чем понимал устройство собственной бригады.

Излагаю коротко. Подробности тут ни к чему; нужен механизм.

Начнём с восьми процентов.

Помнит ли их кто-нибудь – те восемь процентов, которые не сходились у Клавдии Никитичны четвёртый год и про которые она сказала мне двадцать девятого июля при первой нашей встрече, что пишет их в акт ревизии третьим пунктом?

Так вот, они никуда не девались, и вся зима эта из них и выросла.

Зерно терялось между полем и книгой: на току не вешали, в амбар приходило меньше, чем уходило с поля, на семена засыпали на глаз. Каждый раз немного, каждый раз никто не виноват.

Но списать эту недостачу надо было, потому что книга обязана сходиться.

И списывали её вот как.

В колхозе есть фуражный фонд – зерно, которое идёт на корм скоту. Отпуск фуража на ферму оформляется требованием: столько-то центнеров, такого-то числа, принял заведующий фермой.

Три года подряд недостача на току закрывалась фуражом.

То есть в книгах писали, что на ферму отпущено столько-то, а на ферму приходило меньше, и разница закрывала дыру на току. Заведующий фермой требования подписывал: заведующим фермой у нас третий год стоит человек, поставленный Кобылиным. Ревизионная комиссия акты подписывала не читая, потому что председатель её – Мокеев Пётр Афанасьевич, шурин Тихона Саввича.

По книгам за три года на ферму отпущено тысяча сто девяносто центнеров.

Фактически, по подсчёту Клавдии Никитичны, – около восьмисот.

Триста девяносто центнеров.

Это, если считать грубо, годовая дача фуража на всё поголовье.

Скот три года ел бумагу.

– Клавдия Никитична. Вы это знали.

– Я это считала.

– И писали в акт.

– Третьим пунктом, – сказала она. – Четвёртый год подряд.

Она закрыла книгу и положила на неё ладонь, как делала всегда, когда собиралась сказать то, чего ей говорить не хотелось.

– Егор Кузьмич. Я вам в сентябре не показала эти цифры, и вы, я думаю, до сих пор считаете, что я вас берегла. Я вас не берегла. Я не показала потому, что не знала, что вы с ними сделаете, и боялась, что вы с ними пойдёте наверх.

– И что?

– И то, что наверху их положили бы в папку, а зимой всё равно случилось бы вот это. – Она посмотрела на меня. – Три года назад от этого был бы толк. Осенью пятьдесят третьего – уже нет. Корма не берутся из акта ревизии.

Возразить мне было нечего, и я не возразил.

Страхового фонда кормов у нас не было.

Полагалось иметь десять-пятнадцать процентов годовой потребности – на случай неурожая и бескормицы. Его не создавали ни разу с самого сорок девятого, и в актах Клавдии Никитичны это стояло вторым пунктом, над восемью процентами.

Двадцать четвёртого января пал первый телёнок.

К двадцать пятому пало четырнадцать голов молодняка и четыре коровы.

* * *

Комиссия приехала двадцать пятого, в понедельник, на двух санях.

Мороз в тот день стоял небольшой, градусов двенадцать, но с ветром, и от саней по всей улице несло конским потом и овчиной.

Приехали пятеро: Стожаров, инспектор из областного управления, зоотехник, следователь прокуратуры и Гречко, которого взяли как хозяина производства в районе, – и он всю дорогу, как мне потом рассказывал шофёр, молчал.

Работали три дня.

На третий день на общем собрании членов артели Тихона Саввича Кобылина сняли с председателей, и материалы передали в прокуратуру, и он всё собрание просидел в первом ряду, не оборачиваясь, и белые его руки лежали на коленях.

Разоблачать его никому не пришлось.

Разоблачили его четыре акта ревизии – за пятидесятый, пятьдесят первый, пятьдесят второй и пятьдесят третий годы. Акты писала не она: акты подписывал Мокеев. Её в этих актах был один пункт, третий, замечание счетовода, и в четырёх актах подряд он стоял слово в слово. Все четыре лежали подшитыми в том самом шкафу, из которого она их и достала.

Ей не пришлось даже ничего говорить. Она их выложила.

Вот это, я считаю, самое страшное место во всей той зиме.

Четыре года человек писал правду в положенном месте и в положенной форме. Четыре года эта правда лежала в подшивке. И понадобилось восемнадцать павших голов, чтобы её прочли.

А теперь про то, что комиссия нашла у меня.

Нашла она следующее.

Первое. Акт от семнадцатого августа, из которого следует, что старший механизатор Ветлугин отказался обеспечить вывозку зерна. Тот самый, с дописанной влажностью.

Второе. Учётный лист от десятого августа, где причиной простоя комбайна названо распоряжение того же Ветлугина, поставившего машину на полёглый участок и продолжавшего работу после росы. Написанный, замечу, его же рукой.

Третье. Три ведомости на вывозку местных удобрений, разнесённые по пятьдесят первому, пятьдесят второму и пятьдесят третьему годам и подписанные им же. Работа выполнена осенью пятьдесят третьего года. Приписка.

Четвёртое. Восемнадцать гектаров пашни на дальнем клине, обработанных без оборота пласта в нарушение договора МТС с колхозом, без чьего-либо письменного согласия.

Пятое. Головка ножа режущего аппарата на комбайне номер четыре, кустарного изготовления, не числящаяся ни в одной номенклатуре, установленная на государственную машину без наряда. Обнаружена при зимнем осмотре, снята и приобщена. Треснувшая, между прочим: она отработала уборку, как ей и было обещано, и после уборки её никто не снял.

И шестое, самое неприятное.

Доска учёта на току и ведомости отвеса.

С восьмого августа в колхозе «Путь Ильича» появился настоящий учёт, и по нему видно, что недостача на току упала с двадцати процентов до трёх. Инспектор из области смотрел на эти цифры долго и задал ровно один вопрос:

– А кто вам мешал сделать это четыре года назад?

Вопрос был адресован не мне. Но ответ на него получался такой, что до августа пятьдесят третьего в колхозе воровали, а с августа перестали, и человек, при котором перестали, – он же и есть человек, который в октябре подписал три ведомости задним числом.

Из чего следует одно из двух.

Или он навёл порядок.

Или он навёл порядок ровно настолько, чтобы стало видно чужое и не стало видно своего.

Никто мне этого вслух не сказал.

Кроме одного человека.

Стожаров нашёл меня двадцать седьмого, во дворе правления, между заседаниями, и говорил со мной минуты три.

– Товарищ Ветлугин. У меня к вам вопрос не по протоколу, и отвечать на него не обязательно.

– Спрашивайте.

– Три ведомости за три года. Зачем?

– Бабы восемь дней вскрывали бурт под дождём. По расценке им выходило по два с половиной трудодня.

– Понятно, – сказал Стожаров. – Значит, из жалости.

– Из расчёта.

– Нет, – ответил он совершенно спокойно, без всякого торжества. – Из жалости. Расчёт – это когда вы считаете последствия. А вы посчитали только выгоду и не посчитали, что будет, если бумагу прочтут.

Он поправил портфель.

– В августе я вас предупредил, что работать нам предстоит долго. Я тогда сказал правду и сейчас скажу: вы мне интересны, потому что вы единственный в этом районе человек, который делает дело и при этом всякий раз оставляет за собой бумагу. Вы её оставляете сами. Вам никто её не подкладывает.

И ушёл, и это было самое точное, что мне сказали за ту зиму.

Гречко за три дня комиссии не сказал мне ни единого слова.

Двадцать девятого, уже после постановления, он остановил меня во дворе.

– Пал Палыч, вы…

– Молчи. – Он поднял ладонь. – Я тебя в комиссии не защищал и защищать не мог, поскольку производство в районе на мне, а падёж на моей территории. Меня самого будут слушать в области в феврале.

Он потёр шею.

– Я тебе одно скажу, Ветлугин, и больше к этому не вернусь. Ты за полгода наделал столько бумаг с собственной подписью, сколько иной за двадцать лет не наделает. И почти все они правильные. А толку?

– Не знаю.

– Вот и я не знаю, – сказал Гречко и пошёл к конторе.

Постановление вышло двадцать восьмого.

Бригаду номер два предлагалось расформировать и распределить по трём другим колхозам куста – «в связи с необходимостью укрепления отстающих хозяйств».

Опытный участок на Гари квалифицировался как самовольное отступление от агротехники, утверждённой договором, с указанием восстановить нормальную обработку весной.

По ведомостям и приписке материал выделен в отдельное производство.

Статью мне тогда никто вслух не назвал, и я её узнал позже, и узнал не от следователя, а от Клавдии Никитичны, которая знала такие вещи по должности. Сто девятая – злоупотребление служебным положением. Сто двадцатая – служебный подлог, то есть внесение должностным лицом в официальный документ заведомо ложных сведений.

Три ведомости, разнесённые по трём годам за работу, сделанную в один октябрь, – это она и есть, сто двадцатая, слово в слово, без всяких натяжек и без всякого сочувствия к моим мотивам.

Ветлугину Е. К. – до окончания проверки от должности не отстранять.

Вот эта последняя строка была хуже всех предыдущих вместе взятых, и я это понял сразу.

Не отстранять до окончания проверки – значит, работай, а мы посмотрим.

* * *

Двадцать девятого я пришёл в мастерскую и сел за свой стол, и просидел за ним часа полтора, не сделав ничего.

Спиридон подошёл, постоял и спросил:

– Головку сняли?

– Сняли и приобщили.

– Треснутая?

– Треснутая, как ты и говорил.

– Ну, – сказал Спиридон. – Я тебе тогда говорил: сними и выкинь. Ты не выкинул.

– Не выкинул.

Он постоял ещё.

– Ты не убивайся. За головку я отвечу, я её ковал.

– За головку отвечу я. Я её ставил.

– Дело такое, – сказал Спиридон и ушёл.

Больше ко мне в тот день никто не подходил.

Теперь я должен написать то, что писать не хочется.

За полгода в этом районе я привык считать себя человеком, который знает, что делать.

Не самым умным и не самым сильным – просто человеком, у которого в любую минуту есть следующее действие. Пришёл акт – считай смены. Нет графы – открой план. Нет запчасти – иди к кузнецу. Обвиняют – покажи третью книгу.

Всякий раз находилось действие, и всякий раз оно оказывалось верным, и я к этому привык так, как привыкают к здоровью: не замечая.

Двадцать девятого января пятьдесят четвёртого года следующего действия не было.

Я перебрал всё.

Идти к Гречко – он в комиссии и молчал три дня. Идти к Ярцеву – с чем? С тем, что три ведомости подписаны ради баб, а восемнадцать гектаров вспахал ради науки? Это правда. Только в бумагу такая правда не лезет. В бумагу лезет подпись, число, год.

Собрать бригаду и что-то сказать – а что?

Написать объяснительную – я её написал. Полторы страницы. Читал её кто-нибудь или нет, я не знаю до сих пор.

Скот тем временем падал. Крышу разобрали до стропил. Мать не разговаривала со мной вторую неделю. Обиды тут никакой не было. Говорить было не о чем.

Я сидел за столом в мастерской, где вокруг меня стояли семь рабочих мест, которые я поставил, и висел график, который я расчертил, и лежала тетрадь, которую я завёл, – и не знал, что делать дальше.

Это, я вам скажу, ощущение, которого я в прошлой жизни не испытывал ни разу, потому что там у меня всегда был запасной вариант, и деньги, и телефон, и в самом крайнем случае возможность встать и уйти.

Тут уйти было некуда.

Тридцать первого вечером ко мне пришла Клавдия Никитична.

Пришла сама, в мастерскую, чего не делала ни разу за полгода, и села напротив, и положила перед собой руки.

– Егор Кузьмич. Собрание по выборам председателя назначено на конец февраля.

– Знаю.

– Райком будет рекомендовать своего.

– Знаю.

Она помолчала.

– Советовать я не стану, – сказала она наконец. – Я вам задам один вопрос, и вы мне на него не отвечайте сегодня.

– Задавайте.

– Если бы вас позвали в это хозяйство хозяином – не бригадиром от МТС, а хозяином, со всей этой фермой, с разобранной крышей и с четырьмя актами ревизии, – вы бы пошли?

Я открыл рот и не нашёл, что ответить.

Клавдия Никитична поднялась, взяла свои счёты подмышку и пошла к двери.

– Вот и я так думаю, – сказала она от двери. – Вы бы пошли. Вот это меня и пугает.

Глава 22
«Не та должность»

Вопрос, который Клавдия Никитична задала мне тридцать первого января, я не отвечал три дня.

Не потому, что не знал ответа. Ответ у меня был через минуту после того, как за ней закрылась дверь. Я его не считал.

А человек, который отвечает несчитанным ответом, у нас в районе называется трепач, и я к тому февралю уже понимал, сколько это стоит.

Первого и второго февраля я всё просчитывал уже без тетради, потому что тетрадь в те дни была занята делом, которое устроено, если вдуматься, довольно изящно: расформировывают бригаду приказом по станции, а список – кто из механизаторов в какой колхоз идёт – составляет тот самый бригадир, которого расформировывают.

Второго февраля я сидел в конторе и вписывал в этот список своих людей – фамилия, год рождения, специальность, разряд, с какого числа в МТС, куда направляется. Вышло три колонки и одиннадцать строк. Первая: Дроздов Михаил Степанович, в колхоз «Заветы Ильича», село Гари. Вторая: Сазонов Никита Егорович, туда же. Третья: Кораблёва Евдокия Матвеевна, в колхоз имени Кирова, Никольское. А дальше ещё восемь, по трём хозяйствам куста, и все в связи с необходимостью укрепления отстающих.

Слово «укрепление» мне в этой бумаге особенно нравилось: укрепляли отстающие хозяйства тем, что разбирали единственную бригаду в районе, которая за декабрь сдала одиннадцать машин вместо прошлогодних четырёх, – примерно так укрепляют плотину, разбирая на неё мост: материал-то, если разобраться, один и тот же.

Гречко подписал не читая. Небрежностью это не было: он в те недели вообще мало читал.

А я, дописав последнюю строку и промокнув её, посидел над списком минут пять и первый раз в жизни посчитал не выработку, не расход горючего и не потери на току, а самого себя, – и счёт этот занял три пункта и вывод, и все три пункта у меня сошлись с первого захода, чего в жизни не бывает почти никогда.

Первое: техника не моя. Одиннадцать тракторов, которые мы подняли из мёртвого железа за декабрь, стоят на балансе Осташинской машинно-тракторной станции, то есть государства, и распоряжаюсь я ими ровно до той минуты, покуда мне разрешают ими распоряжаться, а разрешение – это бумага, и пишет её не бригадир.

Второе: земля не моя. Восемнадцать гектаров на дальнем клине я поднял без оборота пласта, и агроном был прав насчёт науки, а я, как выяснилось к декабрю по снегу, был прав насчёт этого конкретного поля, – только значения это не имело ровно никакого, земля колхозная и договор колхозный, и весной те восемнадцать гектаров перепашут, как постановила комиссия, всё, что я могу сделать с этим полем, – предложить и получить отказ, что я и проделал дважды.

Третье: люди не мои. Вот они все, одиннадцать человек, вписаны моей же рукой. Мишка Дроздов, с которым мы росли в одной деревне и в сорок четвёртом получали от матерей за одно и то же. Дуся Кораблёва, три месяца ведшая мою тетрадь и придумавшая в декабре считать по машинам вместо бригады. Никита Сазонов, трое суток не уходивший с тока в августе. И ни одного из них я не могу задержать: уходят они не по моей подписи и вернутся, если вернутся, тоже не по моей.

А вывод из трёх этих пунктов был такой, что отвечаю я при этом за всё: шесть пунктов январского постановления – все шесть мои, на каждом стоит моя фамилия, и за августовский акт я отвечаю, и за зябь, и за головку ножа кустарной ковки, и за то, что бабы восемь дней вскрывали бурт под дождём и получили за это по расценке.

Получалось хозяйство наоборот: ни техники, ни земли, ни людей – а ответственность полная и неделимая.

Должность такого устройства называется у нас красиво – доверенное лицо. А по-простому это тот, кого удобно спросить.

Я отнёс список в контору, вышел во двор и там, у крыльца, застёгиваясь на ветру, додумал последнее, чего в тот февраль не стал додумывать до конца, а записать всё-таки надо, потому что дальше без этого ничего не поймёшь.

Через пять лет МТС не будет.

Для меня это было не догадкой, а датой из прежней жизни. А вот эта земля, эти девяносто шесть дворов и эта разобранная крыша будут стоять на своём месте и через пять лет, и через двадцать пять; выбирать мне, стало быть, приходится не между хорошей должностью и плохой, а между тем, что исчезнет, и тем, что останется.

Больше я себе в тот день не сказал ничего.

* * *

Третьего вечером я зашёл в кузницу.

Заходить туда было незачем. Я и зашёл поэтому.

Спиридон Игнатьич правил тягу от навески: грел до вишнёвого, клал на рог наковальни, бил ручником в одну точку и всякий раз после трёх ударов отводил руку и смотрел на металл сбоку – глазом сверху этой работы не видно. Я постоял у двери, посмотрел, как он это делает, и без всякого приглашения взял из угла кувалду и стал к наковальне с той стороны, с какой стоял у него подручным в пятнадцать лет и с какой не стоял восемь лет.

Он на это ничего не ответил и вообще никак не показал, что заметил. Просто стукнул ручником по тому месту, куда надо было бить, и я ударил, и он стукнул снова, и я снова ударил, и так мы работали минут двадцать, и за эти двадцать минут в кузнице не было произнесено ни одного слова, кроме «держи».

Потом он сунул тягу в бочку с водой, и по кузнице пошёл тот кислый пар от окалины и старого масла, который человек, хоть раз простоявший у горна, потом уже ни с чем не путает и узнаёт через сорок лет с закрытыми глазами.

– Кувалда у тебя тяжелей моего ручника раз в десять.

– Раз в восемь.

– Ну, в восемь. – Он положил ручник на наковальню. – А куда ты ей бьёшь?

– Куда покажешь.

– Вот и я про то.

Он снял рукавицу и принялся разглядывать собственную ладонь, поворачивая её к свету от горна, – а ладонь у Спиридона Игнатьича такая, что по ней действительно можно читать: сорок лет ковки укладываются в мозоли строчками, каждая строчка от своего инструмента, и в конце строчек не хватает половины безымянного пальца.

– Я, Егор, кузнец сорок первый год. И силы во мне против тебя теперь никакой. А железо в кузне идёт туда, куда я скажу, и не потому, что я сильный. Потому, что я держу.

Тяга шипела в бочке всё тише.

– Ты вот всю зиму железо чинишь. – Он повёл ручником в сторону мастерской. – Чинишь хорошо, спорить не буду, я такого в жизни не видал, чтоб одиннадцать штук за месяц. А только всё это время ты кувалда, милый. Большая, тяжёлая, а кувалда.

– А клещи у кого?

– А клещей нету. В том и беда. Хозяйство стоит без клещей четвёртый год, оттого и железо во все стороны.

Он оторвался от тяги и посмотрел мне в лицо, и мне за семь месяцев ни разу ещё не было так страшно.

Смотрел он не по-хозяйски и не по-стариковски. Смотрел долго, спокойно и откуда-то с той стороны, откуда видно всё.

– Я тебя, Егорка, с семи лет знаю. Ты у меня в тридцать седьмом гвозди из горна таскал и обжигался. И мать твою знаю, и отца знал.

Пауза была секунды три. Я эти три секунды помню лучше всего февраля.

– Спрашивать я тебя ничего не стану. – Он надел рукавицу. – Мне это без надобности, а тебе, я так понимаю, без пользы.

Он вынул тягу из бочки и посмотрел её на свет.

– Ты одно пойми. Кузнец не тот, кто бьёт. Кузнец – тот, у кого клещи. И покуда ты в кувалдах ходишь, тебя и будут ставить, куда придётся, и спрашивать с тебя будут за всё, что железо натворит.

Вот эта фраза всё за меня и решила.

Не вопрос Клавдии Никитичны, заданный от двери, не январское постановление с шестью пунктами и не восемнадцать павших голов на ферме, а деревенский кузнец, который за четыре минуты объяснил мне устройство моей собственной жизни через инструмент, стоявший у меня в ту минуту в руках, и сделал это, ни разу не выйдя за пределы разговора о ковке.

Я поставил кувалду к стене.

– Спиридон Игнатьич. А если я в председатели пойду?

Он не удивился. Он даже не сразу ответил – сперва положил тягу остывать, потом обмёл наковальню.

– Гиблое дело. – Он подумал ещё. – Хозяйство рвань, скотина падает, мужиков нету, а бабы тебе не простят, если сорвёшься.

– Это я знаю.

– Ну и ладно, что знаешь. – Он взялся за меха. – Кузня-то у вас в колхозе своя есть?

– Есть. Не топлена с сорок девятого.

– Растопишь – приду. Поставишь кого-нибудь молодого, я его по воскресеньям погоняю, покуда руки не станут. За воскресенья мне ни трудодня не пиши, я этого не люблю.

Это был единственный его ответ – и означал он согласие.

* * *

Четвёртого февраля я поднялся на крыльцо правления и произнёс два слова.

– Я пойду.

Она отложила ручку и посмотрела на меня так, будто я опоздал.

– Тогда садитесь. У нас с вами двадцать четыре дня, и половину я потрачу на то, чтобы объяснить вам, во что вы влезаете.

– Половину?

– Вторую половину вы будете со мной спорить. Я вас знаю.

Она достала чистый лист и разделила его чертой пополам. Слева написала «может», справа «не может».

– Пишите первым вы. Что, по-вашему, председатель может.

Я написал шесть пунктов и был собой доволен ровно до той минуты, пока она не взяла карандаш.

Три пункта она вычеркнула сразу и молча. Ставить технику на поля – не может, техника не его. Устанавливать цену трудодня – не может, цена не назначается. Принимать в артель и исключать – не может, это собрание.

Против четвёртого – «нанимать людей со стороны» – поставила знак вопроса и сказала, что это как посмотреть и что мы к этому вернёмся в мае, и мы к этому в мае вернулись, и вышло скверно, но об этом в своём месте.

Два уцелевших пункта она перенесла на свою половину листа, дописала к ним ещё два и подчеркнула все четыре.

За тот час я узнал про должность председателя больше, чем узнал бы за год, и половину этого часа занимало вычёркивание.

Итак, слева стояло вот что. Правление подписывает справку на выезд – ту самую бумагу, без которой человек из деревни никуда не денется, и стоит на ней три подписи, из которых первая председательская. Правление распределяет наряды на работы, то есть решает, кто где будет числиться и по какой расценке. Председатель предлагает собранию, что сеять и на каком поле, и от того, как он это предложит, зависит, вспашут весной те восемнадцать гектаров или не тронут. И, наконец, председатель отвечает за фонды: семенной его, фуражный его, страховой его, и никто, кроме него, не решает, из чего их составлять и в каком порядке наполнять.

– Вот это. – Она постучала ногтем по слову «фуражный». – То самое, из-за чего вы согласились. Не спорьте, я вижу.

Справа стояло длиннее.

Председатель не распоряжается ни одним трактором и ни одним комбайном, потому что машины стоят в МТС, а работы идут по договору, который правление подписывает раз в год за полчаса и потом целый год выясняет, что же там было написано. Председатель не устанавливает ни заготовительных планов, ни сроков сдачи, ни базисных кондиций. Председатель не назначает цену трудодня: цена трудодня – это то, что останется после государства, после семян и после фуража, поделённое на число выработанных трудодней, и повлиять на неё он может только одним способом – чтобы хозяйство сработало лучше, чем в прошлом году. Председателя избирает собрание и снимает собрание, и обжаловать это некуда, потому что выше собрания в артели нет никого. А отвечает председатель за всё, что в хозяйстве случится, включая погоду, ящур и то, что сделает пьяный конюх в ночь на воскресенье.

– Знакомо звучит.

– Разница есть, и существенная. Сейчас вы отвечаете за то, чего не решаете. А будете отвечать за то, что решили сами. Это, Егор Кузьмич, разные виды бессонницы, и вторая, говорят, легче.

Потом она пододвинула к себе счёты, и разговор перестал быть приятным.

– А теперь про деньги.

– Клавдия Никитична…

– Про деньги. – Она подвинула лист. – Вы механизатор МТС и получаете деньгами. За минувший год у вас вышло около четырёхсот шестидесяти в месяц, и это, между прочим, лучший заработок в Кулигах после почтальона, который получает меньше, но регулярно. Председатель колхоза денег не получает. Председатель колхоза получает трудодни.

Она щёлкнула костяшкой.

– В нашем колхозе на трудодень в пятьдесят втором вышло восемьсот граммов зерна и двадцать четыре копейки. В пятьдесят третьем будет меньше. Считайте сами, вы это умеете.

Я посчитал. Считать было недолго.

– Налог с двора двести семьдесят два рубля в год, – досчитала она за меня. – Сестре на училище сто пятьдесят. Мать на ферме, у неё трудодней много, а хлеба по ним третий год недодают. И теперь вы приходите домой и объясняете Прасковье Тимофеевне, что нашли способ получать вместо четырёхсот шестидесяти рублей – двадцать четыре копейки.

– Двадцать четыре копейки и восемьсот граммов.

– Не паясничайте. Вы прекрасно поняли.

Я и вправду понял. Понял я, впрочем, немного раньше – во дворе конторы второго числа, – и от того, что мне это сейчас разложили на бумаге, ничего не изменилось.

– А ещё есть вопрос, который вам задаст первый же грамотный человек в зале. Член ли вы артели.

– Я в «Пути Ильича» с рождения.

– Вы в нём с рождения были. А с сентября пятьдесят третьего вы постоянный работник МТС, и это записано в приказе, и по этому поводу в районе никто ничего толком не знает, потому что порядок новый и разъяснений к нему нет. – Она сложила руки. – Я вам скажу, как я это вижу. Артель – это общее собрание. Кого собрание считает своим, тот и свой. Значит, вопрос решается там же, где и всё остальное, и решать его будут те же люди.

– То есть надо, чтобы они меня считали своим.

– Егор Кузьмич. – Объясняла она мне теперь с тем терпением, с каким объясняют ребёнку, что зимой холодно. – Вам надо, чтобы две трети членов артели пришли на собрание и подняли руки. Не «считали своим». Пришли и подняли. Это, если вам угодно, тоже работа, и делается она не в райкоме.

Она посмотрела в окно.

– Начинайте с фермы. Там девять доярок и восемнадцать баб на подхвате, и все они члены артели, и все они ходят на собрания, потому что им деваться некуда. Мужиков в колхозе двадцать шесть человек. Женщин – сто с лишним.

* * *

Пятого февраля я пришёл на скотный двор.

Запах на голодной ферме другой, чем на сытой, и разницу эту слышно сразу: сытая пахнет силосом и молоком, а голодная – только навозом и мокрой соломой, и стоит в ней тишина, потому что голодная корова не мычит.

Крышу к тому дню разобрали до стропил, и двор стоял открытый, как вскрытая консервная банка, и стропила были в инее.

Дарья Гущина увидела меня и поставила подойник.

– Опять пришёл смотреть?

– Нет.

– А чего тогда?

– Разговаривать, – сказал я. – И начну с того, что кормов я не привезу. Ни в феврале, ни в марте. Взять их негде: фондов нет, а покупать не на что.

За спиной у Дарьи кто-то хмыкнул, и это был правильный звук. Так и надо встречать человека, который приходит на ферму в феврале с хорошими новостями.

– Ну, спасибо. Уважил.

– Второе. Лапка.

– Чего?

– Хвойная лапка. Еловая, сосновая. Её берут с ноября по март, летом в ней смолы много, а сейчас в самый раз. По кормовой силе она примерно как озимая солома.

Доярки молчали. Молчание было не то, на которое я рассчитывал.

– Это как та, что с крыши? – спросила одна, помоложе.

– Примерно как та, что с крыши.

– Так мы её и так едим.

– Едите, – согласился я. – Только крыша кончится через две недели, и после этого не будет ни крыши, ни лапки, потому что за лапкой надо ехать, пилить и возить, а этого никто не делает.

Тут я мог бы сказать красиво. Я даже слышал, как оно прозвучало бы.

Я сказал по-другому.

– Лес за Гарью, четыре версты. Ель молодая, лапка низкая, брать можно бабе с топором и подростку. Двое саней в день – это на всё поголовье примерно та же дача, что вы сейчас снимаете с крыши. Только крыша одна, а лес не кончится.

– И кто поедет? – спросила Дарья.

– Вы и поедете. Больше некому.

– А ты?

– А я договорюсь, чтобы за эти дни вам писали трудодни, и добьюсь, чтобы не по норме на кубометр дров, а по факту.

– Кто ж тебе разрешит?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю