Текст книги "Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта."
Автор книги: Лев Друскин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Комарово
Ты говоришь: я очень постарел.
То снова сердце, то опять прострел.
Сердитый. Озабоченный. Неловкий.
Что мне от лет своих не убежать,
Что остается целый день брюзжать
И сморщиться, как яблоку в духовке.
Я виноват, наверное… прости…
Вчера опять сидели до пяти.
Я сбился с темпа – что же тут такого?
При чем здесь возраст?.. Ты сошла с ума.
При чем здесь возраст – посуди сама!
Ну, милая… Ну хочешь в Комарове?
Я не устану – ты доверься мне.
Мелькнет, как радость, белка на сосне,
И упадет к ногам пустая шишка.
И будем мы счастливые идти,
И так легко нагонит нас в пути
Вчерашний гость, подвыпивший мальчишка.
ВИКТОР БОРИСОВИЧ ШКЛОВСКИЙ –
Со Шкловским я познакомился в комаровском Доме творчества, в тот свой первый счастливый приезд. Кого только там не было: и Виктор Некрасов, и надменная Панова, и Миля Кардин – автор дерзкой статьи "Легенды и факты", и Козырев – лыжник с королевской осанкой, замечательный астроном, недавно открывший вулкан на луне, и вдова Переца Маркиша.
А через несколько дней появился Шкловский.
Лиля подвезла меня к нему в вестибюле. Он сразу очень заинтересованно спросил, как обстоят мои литературные дела. Я огорченно ответил: "Плохо, Виктор Борисович. Прямо какой-то гордиев узел".
Он так и вскинулся:
– А вы знаете, как разрубают гордиев узел?
– Нет.
– Спрашивают, кто здесь Гордий, и бьют по морде.
Я уже любил его. И началась у нас неделя Шкловского.
Он приходил к нам каждое утро, как на работу, скребся в дверь, и еще на ходу, не успев устроиться в кресле начинал говорить: "А Володя как-то раз в девятнадцатом году…"
И мы знали, что это не какой-то там Володя, а, разумеется, Маяковский.
Я никогда еще не встречал такого изумительного рассказчика. Это был нескончаемый монолог – часа на четыре. Истории, парадоксы, мысли сыпались, как из рога изобилия. Хотелось схватить карандаши записывать – зафиксировать хоть частицу этого фейерверка, но было неудобно.
До сих пор слышу его голос: "Ведь в искусстве как? Одни сдают мочу, другие – семя. А принимают-то по весу!"
Вспоминается забавный эпизод. У нас сидели гости. Виктор Борисович постучался, но увидев, что мы не одни, несмотря на уговоры, зайти отказался:
– Нет-нет… Не буду мешать… Я вас навещу позже… пока посижу с Добиным.
330
Литературовед Добин и его жена Александра Александровна – очень уже немолодые, одинокие люди – души не чаяли друг в друге. Ефим Семенович часто хворал, и жена почти не оставляла его.
Гости уехали, и мы готовились к обеду. Вдруг Лиля случайно взглянула в окно и, вскрикнув, ринулась в коридор. Я взглянул тоже. По саду мчалась Александра Александровна. Даже на расстоянии было видно, что на ней лица нет.
Я сразу все понял. Очевидно, муж не встретил ее на вокзале в условленное время – значит, он тяжело заболел, значит, конец света.
Лиля перехватила ее у входа в вестибюль:
– Александра Александровна, дорогая, успокойтесь, Ефим Семенович здоров, все в порядке.
Но та, ничего не слыша, отстранила Лилю, устремилась к номеру и распахнула дверь.
Маленький Добин лежал на огромном черном диване, одетый, в школьных детских ботинках, с мокрым полотенцем на лбу.
Александра Александровна возопила:
– Ефим! Что случилось?
Добин – бледный, с полузакрытыми глазами – приподнялся на локтях и ответил еле слышно:
– Меня Шкловский заговорил.
Мы с Лилей в своей комнате долго смеялись.
От этого невысокого, сбитого без швов старика (а ведь он был старик, хотя это тоже казалось парадоксом) буквально излучались сила и энергия. Когда он здоровался за руку, люди приседали. Поговаривали, что однажды у Эйхенбаума он завязал узлом кочергу.
В столовую он приходил с «маленькой». Глотал шарик витамина и запивал водкой. А потом завтракал.
В нем жила острая жажда впечатлений. В отличие от многиих хороших рассказчиков, он не только говорил, но и слушал.
Помню, я поделился с ним какой-то баечкой о грузинских пирах. Казалось, он не обратил на нее никакого внимания.
331
Улыбнулся – и все. Но через пару дней (забыв, от кого слышал) он рассказал эту историю мне. И надо признаться, сделал это гораздо лучше – лаконично, отточенно, с блеском. Все наши издательские обиды Виктор Борисович переживал, как свои.
– Вам нужно было ударить его по лицу, – учил он Лилю – вообще сдерживаться очень вредно. Когда моя матушка разгневалась на одного грубияна, она бросила в стену кипящий самовар.
И добавил с гордостью:
– А я в молодости бросил своего соперника в раскрытый рояль.
О неумолимо надвигающейся старости он говорил с великой печалью, но иногда хорохорился. Выступая в Доме архитектора, он сказал:
– В этом зале я, вероятно, самый старый человек. Наступила пауза. И внезапно – выкрик отчаяния и протеста:
– Но так было не всегда!
В уютный комаровский вечер, "когда у каждого окна крутилось по метели", когда на круглом столике аппетитно дымился чай, Лиля рассказала, как она впервые проч! «Zoo» и как ей хотелось написать ему.
Шкловский неожиданно расстроился.
– Почему вы этого не сделали? – укорял он. – Никогда так не поступайте. Ну что вам жалко было? Разве можно стесняться сделать кому-то приятное? Человек должен быть добрым.
Мы не нуждались в доказательствах его собственной доброты, но были счастливы, когда прочитали в книге Надежд Яковлевны Мандельштам трогательные благодарные страницы о том, как в самые тяжелые годы Шкловский и его жена помогали Мандельштамам.
Помог он и мне – написал к моей книге прекрасное доброе предисловие, надежно заслонившее меня от критики.
А я посвятил ему стихотворение.
332
Нас Летний сад не водит за нос —
Он не обманщик, не шутник.
И вот уже двуликий Янус
В осенней горечи возник.
Я – человек, к нему идущий —
Не плоть, а тонкое стекло.
Два глаза видят век грядущий,
Два – всё, что былью поросло.
Горит весельем, в горе тонет
Четырехглазый этот взгляд…
Татарской бурей мчатся кони,
Над ними спутники летят.
Зачем же собирать улики?
Не ройся в книгах – ни к чему.
Он не двуличный, он двуликий,
И я завидую ему.
Как юный лик высок и пылок!
А в старом – сила мудреца.
Я тихо тронул свой затылок:
А нет ли там еще лица?
По желтым листьям бродят блики,
Перемешались век и миг…
Стою печальный, одноликий,
А мир вокруг тысячелик.
В БОЛЬНИЦЕ-
В больницу меня вез на новенькой машине наш друг артист Юрский. Он такой знаменитый, что просто противно. Его узнавали на улице. Когда он вкатил меня в палату, больные привстали на своих постелях.
Стихи о больнице я написал уже месяц назад. Это был [?]борческий протест, который я не читал никому, боясь притворных, укоризненно-бодряческих фраз Сережи и тайных слез Лили.
333
Здесь, в этой печальной обители, стихи пришлись один к одному. Я даже удивился, до чего точно все получилось:
И вновь больничные палаты:
Прими лекарство, бинт сверни.
А Бог опять взимает плату
И пересчитывает дни.
Его недремлющее око,
Его бестрепетная длань
Неторопливо и жестоко
Перебирают нашу дань.
Ну что ж, кичись своей казною!
Мы не в обиде – мы в тоске.
Мы прячем руки за спиною,
Зажав монеты в кулаке.
Идет беда по коридорам,
Сосед притих и спал с лица,
И этим Божеским поборам
Не видно доброго конца.
Я и не ждал доброго конца. Стоило протянуть руку слева на животе прощупывался упругий тяж. Врачи ежедневно поворачивали меня на бок и мяли железными пальца – искали главную болевую точку. И только пальцы Елены Семеновны дотрагивались осторожно и ласково.
Сестры были милыми и внимательными – одна лучше другой; санитарок, как везде, не хватало.
Сосед по палате, бывший спортивный радиокомментатор, настойчиво предлагал мне по утрам электрическую бритву, но затем тщательно и брезгливо протирал ее одеколоном.
Очевидно, боялся заразиться.
Приходя с процедур, он долго кряхтел, а потом начинал хвастаться – не прошлым своим, заграничным и интересным, а убогим настоящим.
Достал отличный цветной телевизор. А совсем недавно купил дачу – не дачу, а загородный дом; и на машине недалеко, всего час езды.
334
Расспрашивал он и меня. А я, давно уже заметивший за собой этот грех, стеснялся нашей бедности и, презирая себя и мещанство, давал уклончивые ответы.
Нa противоположной койке пил морс из поильника полковник в отставке. Все знали, что дни его сочтены. Он изобретательно капризничал, измывался над женой, но все равно я его жалел.
У кроватей на бинтах висели бутылки, которые называли «катюшами». По коридорам проносили кроваво-черную мочу.
Вечером, когда гасили свет, можно было полежать на спине и подумать.
Я думал, что не место здесь молоденьким девочкам-сестрам, что ни к чему уже соседу его роскошный загородный дом, а о себе я не думал – я вспоминал.
Иногда я задремывал, но внезапно просыпался и вспоминал снова.
Когда мы с Лилей поженились, у нас совсем не было друзей. По лестнице ЗАГСа меня нес один Ритик. Регистратор поставила штамп, я поцеловал жене руку и она благодарно заметила это на всю жизнь. Должно быть, Бог подсказал мне как поступить.
Вова везет меня через лесок, по усыпанной хвойными иглами дороге. Лиля говорила, что в детстве, если его спрашивали, где отец, он отвечал: "Собаки съели!"
Я хочу сказать ему, что не надо больше грустить, что он мне как сын, но робею и откладываю на завтра.
Я ведь не знаю, что вечером он утонет.
И опять Комарово. Середина лета. По стволу бегает белки. На солнышке греется пустой шезлонг. А на крыльце нижнего дома стоит Глеб Семенов с охапкой березовых дров.
У Семеновых топят,
Значит, осень пришла,
Значит, время торопят —
Вот какие дела.
335
И свистят электрички,
И бегут вдоль окна
Станций звонкие клички,
Дачных мест имена.
Этот день неподсуден —
Не желтеют сады,
Ходят строчки и люди
Возле невской воды.
Деловит, как хозяин,
Катерок на волне…
И весь город изваян
Не вокруг, а во мне.
Умираю в больнице
Наяву, наяву,
А ночами мне снится,
Что я снова живу.
И вот я лежу на рентгеновском столе. Он твердый – мне больно и неудобно.
"Задержите дыхание. Не дышите. Не дышите. Можно дышать".
Сейчас все выяснится. А чему, собственно, выясняться?
Страха нет. Одна печальная покорность. Не биться же головой о стену! Да и стена далеко. Стол стоит посередине комнаты.
Я выпустил четыре книги. Из них только московская предпоследняя, устраивает меня вполне.
Главные стихи остались в тетрадях. Напечатают ли их когда-нибудь? Через пять лет, через десять, через сто?
Через сто – ишь чего захотел! Ты проехал свой путь по усыпанной хвойными иглами дороге, и какая тебе разница что будет потом?
Как это – какая разница? А Лиля?
И острая мысль – не от эгоизма, от жалости:
"Бедная моя, лучше бы она умерла первой – ей было бы легче".
336
Каждые десять минут входит Елена Семеновна, она волнуется гораздо больше меня. Готово? Нет снимок еще не проявлен.
– Готово?
– Сейчас, Елена Семеновна, – скоро. И наконец:
– Можно.
Она скрывается за дверью, почти сразу выходит сияющая и крепко меня обнимает:
– Нет опухоли!
И по всем этим бедным коридорам, по всем этим измученным палатам проносится:
"Нет опухоли! Нет опухоли!"
Я ощущаю себя членом несчастного братства. Я пытаюсь встать на место каждого из них.
Ну нельзя порадоваться за себя, так можно хоть за другого порадоваться!
Л потом я лежал в палате. Соседи деликатно вышли.
Жизнь возвращалась.
У постели сидела моя жена, моя любимая женщина, и я дотронулся до ее груди.
Когда Лиля – ни жива, ни мертва – ждала в коридоре у рентгеновского кабинета, к ней подошла больная, – бледная, с изможденным лицом, с затухающими от муки глазами. Она сказала:
– Вашего мужа повезли на рентген, давайте я посижу с вами.
– Что вы! Зачем же?
– Нет, я все-таки посижу.
Они сидели рядом и молчали.
А когда все стало известно, она улыбнулась Лиле, погладила ее руку и с трудом поднялась, держась за спинку стула:
– Ну, теперь я пойду.
Звали эту женщину Ирина Антоновна. Через неделю она умерла. Я ее никогда не забуду.
337
ДЕРЕВЬЯ –
Стояла неслыханная жара. От Левашова до Песочной горел торф, и у железной дороги висел дымный туман.
А до нас дым не доходил. Воздух загустел от зноя, перемешавшись с запахом хвои, и стал таким густым, что его можно было нарезать ломтями.
Всю дорогу меня сопровождали деревья. После кладбища, когда путь стал извилистым, они придвинулись еще ближе.
Перед прогулкой мы поссорились, потом помирились, на душе, как дымный туман, не оседала грусть.
Я представлял себе, как ты сидишь на веранде и смотришь в ту сторону, где скрылась моя коляска.
Дорога пошла под уклон, к мостику через ручей. Вода в нем пересохла, но уже ощущалась свежесть близкого озера.
Я думал о том, что когда я умру, ты останешься одна у нас нет ребенка, чтобы тебя утешить.
Я глядел на деревья и грусть моя не проходила.
Дорога к озеру спускалась
С холма, который добротой
Превосходил нас несомненно.
А это дерево… смотри:
Оно прекраснее и чище,
И лучше нас, как ни казнись.
Что тут поделаешь! Ведь ты
Сама была, не помню только —
Березой или же ольхой.
Нет, погоди… Смешная память!
Ольхой, конечно: потому
Тебя и называют Ольгой.
338
А я был дубом или кленом…
А мальчик наш – он до сих пор
Почти такой же, как деревья.
ДЕВУШКА ЛЕНИН –
Как-то я присутствовал на великолепном, я бы даже сказал изящном уроке.
Мы только что приехали в Комарово (как всегда нас привез Гриша Т.), и к нам на веранду пришел с соседней дачи пятилетний малыш – живой, черноглазый, очень красивый. Он задал нам "сто тысяч почему", а потом завели свою взрослую шарманку и мы:
– Как тебя зовут, мальчик?
– Алеша Бейлин.
– А кем ты хочешь стать?
– Военным летчиком.
Вот елки! – удивился Гриша. – А зачем?
– Как зачем? Я полечу, – говорил Алеша, восторженно жестикулируя, – а навстречу враг. Я та-та-та и собью его.
– А если он тебя? – спросил Гриша.
– Как он? – растерялся Алеша.
– Ну, как-как… Собьет да и все.
– Но я его первый… У меня же пулеметы… – хорохорился Алеша.
– Отстань от ребенка! – зашумели мы, но Гриша строго нас отстранил.
– Почему же первый? – настаивал он. – У него тоже пулеметы. И он может выстрелить раньше. Разве на войне наши не погибают?
– Нет, я первый, первый! – со слезами кричал Алеша. Я зайду ему в хвост, он не достанет.
– Почему не достанет? – возразил Гриша. – Он тоже может зайти тебе в хвост.
– Я пойду домой, – сказал Алеша, – меня мама ждет.
339
– Конечно, иди, – сказал Гриша, и голос его даже тут не смягчился.
Алеша спустился со ступенек, но ему трудно было расстаться с хрустальной мечтой, и через минуту его мордочка появилась снова.
– А гражданским можно? – спросил он.
И Гриша великодушно разрешил:
– Гражданским валяй!
А вот история городская.
Наша соседка Маша впервые сходила в детский сад. Вечером, сидя на коленях у Лили, она вдруг заявила:
– Ленин умер, но дело его живет. Мы так и ахнули:
– Какое дело?
– Дело.
На следующий день в автобусе Маша спросила:
– Мамочка, мы едем по улице Ленина?
– Нет.
– А по какой же? По переулку Ильича? Водитель оглянулся. Пассажиры заулыбались.
– Мы едем по Московскому проспекту, – сказала Света.
– Не хочу по Московскому, – заныла Маша, – хочу улице Ленина.
– Успокойся, – нашлась Света, – мы едем по Ленинскому району.
Но этим дело не кончилось. Лениниана нарастала, как снежный ком.
Вернувшись домой, Маша опять закапризничала:
– Хочу видеть Ленина!
– Вот тебе журнал. Смотри.
– Не хочу на картинке, – захныкала Маша, – хочу так.
Доведенная Света отрезала:
– Не видела и не увидишь! На помощь пришла Лиля.
– Маша, а кто такой Ленин? – спросила она.
– Девушка Ленин, – стала объяснять Маша (уверить в том, что не девушка, а дедушка – было невозможно
340
– Это такая тетенька, которая рассказывает детям сказки, когда они остаются одни.
– Все ясно, – засмеялась Лиля. – Тогда я и есть твой Ленин: ведь это я придумываю тебе сказки, когда мамы нет дома.
– Да ну тебя! – замахала руками Света. – Еще посадишь.
Но и это не было завершением. Утром Маша радостно известила всю квартиру:
– А я видела во сне Ленина. Тут значок, – она показала на лоб, – тут и тут! – и ткнула пальцем в висок и в затылок.
Правда, иногда детям снятся и другие сны. Шестилетний сын сообщил папе (громко, на улице):
– А знаешь, мне сегодня приснился сон. Идем мы по Невскому, а навстречу пьяный. Гляжу: ну так и есть – Владимир Ильич Ленин.
Давайте вернемся в Комарове
Каждый день мимо нашей дачи в ближайший лесок дефилировал детский сад. Ребята шагали строем (несколько растянутым и неровным) во главе с тощей воспитательницей и пели:
"Мы шли под грохот канонады,
Мы смерти смотрели в лицо…"
Этой песни хватило на все лето. На следующий год звонкие детские голоса выводили уже другое:
"Если смерти, то мгновенной,
Если раны, небольшой…"
Когда дети шалили, воспитательница грозила:
– Сейчас же перестаньте! Не то возьметесь за руки и будете ходить парами вокруг дерева.
Я услышал это, и мне сразу пришел на ум давний рассказ Лилиного приятеля, студента хореографического училища Эгона Бишофа, который краешком детства успел зацепить гитлерюгенд.
341
– Если учитель в классе говорил что-нибудь смешное – вспоминал Эгон, – он командовал:
– Три раза короткий смех: ха-ха-ха!
По-моему, этот троекратный механизированный смех ничуть не лучше, чем ходить парами вокруг дерева. Это две сливы, упавшие с одной ветки.
Однажды весь детский сад повис на заборе, любуясь на наших зверей. Лиля забрала Бишку и отозвала Гека. Воспитательница – уже другая, молодая и симпатичная – воскли нула:
– Дети! Тетя один раз сказала: "Гек, пошли, маленький – и он сразу послушался. А я вас зову уже десятый раз. Что же вы, хуже Гека?
– Хуже! Хуже! – радостно завопили дети, и в чем-то они были правы. Семнадцатилетняя дочка наших друзей на воппрос, понимает ли Гек команды, возмущенно ответила:
– Гек понимает не команды, а человеческий язык.
В отличие от Гека, дошколята – Господи, даже дошколята! – пронизаны идеологическим водопадом. Первая песня, которую они слышат и заучивают:
Я маленькая девочка,
Играю и пою,
Я Ленина не видела,
Но я его люблю.
Раньше пели: "Я Сталина не видела". Потом, после двадцатого съезда, Сталина заменили Лениным. Не удивлюсь, если его, в свою очередь, заменят Брежневым. Он ведь тоже девушка.
МУЖ АХМАТОВОЙ –
Как-то к нам на дачу в жаркий солнечный день зашел человек в трусах – по дороге с озера.
– Здесь раньше Ахматова жила?
– Да.
342
– А муж ее кто?
– Поэт.
– А как его фамилия?
– Гумилев.
– Он что – и сейчас тут живет?
– Нет, он тоже умер.
– Давно?
– Давно.
– Когда же?
– В начале революции.
– Его что – белые убили?
– Нет, красные, – ответила Лиля, обозлившись.
Он посмотрел на нас дикими глазами и мгновенно исчез.
ТАТКА –
В Доме творчества жил ленинградский писатель Титов милый, но опустившийся человек, алкоголик. Его часто навещала жена – немолодая женщина с грустными черными глазами.
Сеня Ласкин (до всего-то ему дело!) однажды спросил:
– У тебя жена еврейка?
Нет, – с гордостью ответил Титов, – она у меня татка.
Сене, как всегда, захотелось блеснуть эрудицией.
– Конечно, еврейка! – воскликнул он. – Таты – иудейская ветвь, азербайджанские евреи.
– Этого не может быть, – возразил Титов, – ее двоюродный брат писатель Мусаханов.
– Да знаю я твоего Мусаханова, – сказал Сеня, – он всем говорит, что он еврей.
Титов даже в лице переменился:
– Что же мне делать? Вот беда! А у меня сын такой антисемит!
343
ЧЁРТОВЫ ПРАЗДНИКИ –
До чего все-таки запугано наше поколение!
Через стекла веранды мне хорошо видно, как пристроился у окна и осторожно завтракает писатель Жестев. Он маленький, смешной, и носит прозвище «еврей-аграрий», потому что пишет романы из колхозной жизни.
Этот человек для меня загадка. У него всегда все было благополучно, его толстые скучные книги любил Хрущев.
Но я не знал еще существа более приниженного. Он боялся всех: начальства, прохожих, даже Лилю и меня.
И не включает нашего советского радио, чтобы соседи не подумали ненароком, что он слушает западное.
Лиля хотела подшутить:
– Что это вы читаете, Марк Ильич, – "Континент"?
Но я отговорил:
– И не вздумай. Его тут же кондрашка хватит.
А вот иллюстрация – о том же.
Соседка по даче, женщина примерно моих лет, рассказывает:
– Хотела устроить мужу юбилей – так трудно! Продуктов нет, всюду очереди. А тут еще эти чёртовы майские праздники.
И мгновенно пугается:
– Впрочем, что это я! Какие же они чёртовы!
Я злорадно подхватываю, дразню:
– А какие же еще? Конечно, чёртовы! Чёртовы майские праздники, всем осточертели.
У нее даже губы белеют от страха:
– Нет, зачем же, я майские праздники люблю!
НЕ ЛЫКОМ ШИТЫ-
Рядом со страхом прекрасно уживается тщеславие. У нас на участке одновременно арендовали комнаты Кутузов, Раевский и Ланской.
344
Целый 812-ый год!
Только у Женьки Кутузова фамилия была настоящая. Раевский и Ланской – скромные писательские псевдонимы.
Вот так – знай наших!
АНТИСЕБИТ –
Под сосной, у нашего пандуса – разговор с трехлетним Василием. Он худенький, звонкий, белобрысый. Родители его китаисты.
Вася, а ты кто?
– Китаец.
– Может быть, еврей?
– Нет, китаец.
Спрашиваю по-другому:
– А ты немец или еврей?
– Немец.
– Эстонец или еврей?
– Эстонец.
Стало совсем интересно. Меняю местами.
– Ты еврей или индус?
– Индус.
– Еврей или итальянец?
– Итальянец.
Не хочет быть евреем, хоть тресни. Даже удивительно.
– Вася, так ты, может быть, антисемит?
И радостное:
– Антисебит!
БЕЛЫЙ ЧЕЛОВЕК –
Вечером, когда мы возвращались с озера, нам навстречу из леса вышел грибник – небритый, неопрятный, с двумя полными кошелками… У него было хмурое, неприветливое
345
лицо, но увидев Гека, он вдруг поставил кошелки на землю, раскинул руки и сказал – восторженно и изумленно:
– Какой красивый белый человек!
НЕ ОГЛЯДЫВАЙСЯ –
Это бывает не часто. Но сегодня подступило. Опять я вспоминаю свою выписку из онкологической клиники.
Я уже сижу во дворе в инвалидной коляске, а из в окон смотрят люди в больничной одежде и кричат:
– Не возвращайтесь! Не возвращайтесь!
Наверное, так кричали Орфею, выходящему из ада:
– Не оглядывайся! Не оглядывайся!
А он оглянулся.
А озеро внезапно на меня
Выходит из сумятицы сосновой.
Опять купанье красного коня —
Не озеро, а детство вышло снова.
Журнальная картинка на стене,
И мама наклоняется ко мне.
Не надо детства, юности не надо,
И памяти, и трупов на снегу…
Прозрачная озерная прохлада,
Я возвращаться в это не могу!
Журчит вода, как в давнем полусне,
И мама наклоняется ко мне.
Я памяти своей не понимаю —
Зачем ей жить и жалить без стыда?
И я друзей далеких обнимаю,
Которых не увижу никогда.
А кто-то уезжает на коне
И мама наклоняется ко мне.
346
ЮРИЙ СЕРГЕЕВИЧ РЫТХЕУ –
Пожалуй, самая любопытная фигура в ленинградском Союзе писателей – Юрий Сергеевич Рытхеу.
Это удивительный сплав культуры и дикости, обаяния и отталкиванья, широты и скупости, цинизма и немного притворного, почти детского простодушия.
Советская власть дала ему все. Если бы не произошла в 17-ом эта заварушка, он жил бы в грязной яранге, бил нерпу, мазал лицо тюленьим жиром и говорил по-русски несколько слов.
Сейчас он секретарь Ленинградского отделения, член Правления Союза писателей СССР, символ советской национальной политики, один из самых богатых людей нашего города.
На секретариате даже обсуждался вопрос, что три писателя – Гранин, Шестинский и Рытхеу – заработали за год слишиком много (около миллиона), и что это вроде бы неприлично.
Зa гнилым штакетником, среди подпирающих небо сосен, скромно расположились четыре дачки – невзрачные и совершенно одинаковые. Тесные одноквартирные домики Литфонд поделил пополам – на две семьи.
В 75-ом году мы неожиданно узнали, что нашим новым соседом будет Рытхеу.
Почему такой Крез, такой немыслимый богач удовольствовался столь жалким помещением? Из жадности? Совсем нет.
По капризу первого секретаря обкома Романова ни один ленинградец не имеет права приобрести дом в Курортном районе, не лишившись городской прописки.
Рытхеу мог бы скупить весь переулок Осипенко. Однако, "хоть видит око, да зуб неймет". Ничего не поделаешь, закон.
Новые соседи – всегда тревожно. Но нас успокоили:
– Да не бойтесь вы! Вам повезло. В ленинградском Союзе Рытхеу – единственный европеец.
347
Он действительно проявил необычную для писателя воспитанность. Первые слова были:
– Можно, я пройду поздороваюсь с Левой?
А за ним цепочкой потянулась знакомиться семья: жена Галя и дети, все уже взрослые – Сережа, Саша и красотка Оля, которой мы тут же подарили сиамского котенка.
К приезду Рытхеу я подготовился: поворочал глыбы его книг, поворошил журналы и, надо сказать, неподдельно огорчился. Прежде всего, это было неталантливо. Громада этнографии без всякого художественного отбора навалилась на сюжет, лишая произведение динамики.
Минут через сорок у меня начинало ломить скулы и просил Лилю: "Долистай и расскажи своими словами".
Поэтому я был ошеломлен, когда в ответ на расспросы о современном Севере, Юрий Сергеевич обрушил на меня каскад поразительных историй. И каждая из них была новеллой – короткой, с неповторимыми характерами: и количеств таких новелл казалось неисчислимым.
– Юра, – спросил я (через пару дней мы перешли уже на ты), – почему ты этого не записываешь?
Он усмехнулся:
– А зачем?
– Как зачем? Такие блестящие миниатюры! И абсолютно готовые.
Он опять усмехнулся:
– Ну и что! Ведь их не напечатают. Я знаю, какой товар нужен.
Меня резанула его фраза, но я продолжал:
– Ты ведь можешь писать вперемежку: неделю роман, неделю рассказы. Не хочешь писать, начитывай на магнитофон.
– А зачем?
– Ну напечатают когда-нибудь.
– Когда? После моей смерти? Мне это безразлично.
И повторил:
– Я знаю, какой товар нужен.
Я не удержался:
348
– Мне кажется, что ты человек необыкновенно высоко поднятый советской властью, но ею же и загубленный.
Он третий раз усмехнулся, явно польщенный.
Попробую пересказать несколько историй.
У чукчей обостренное чувство совести. Один из них проштрафился – напился или подрался: других провинностей не бывает.
Секретарь райкома – русский – долго его распекал:
– И тебе не стыдно! Все тебя уважали. Что ты скажешь соседям? Как ты будешь глядеть в глаза детям и жене?
Чукча пошел домой, снял со стены винчестер, перестрелял всю семью и застрелился сам.
Секретарь райкома потом хватался за голову:
– Что я ему сказал? Ну что я такого ему сказал?
Вторая история, к счастью, завершилась благополучно.
Начинается она, примерно, так же. Пожилой чукча в чем-то провинился. Он был членом партии с большим стажем, и племянник-комсомолец повез его на бюро обкома. Дядя перетрусил и по дороге спрашивал племянника:
– Что они со мной сделают?
Тот утешил:
– Да ничего тебе не будет. Поставят на вид – и все.
Дядя на беду оказался культурным. Он даже слышал краем уха про гражданскую казнь Чернышевского.
Он ясно представил себе, как его поставят "на вид", в центре города, почему-то у памятника Ленину, и все будут пpoходить мимо и плевать наказанному в лицо.
Они остановились в гостинице и племянник на минуту отлучился. Когда он вернулся, дядя уже совал голову в петлю.
И еще одна история – смешная.
Знатный оленевод, орденоносец впервые приехал в Магадан. Там его окружила толпа цыганок. Они кричали:
– Молодой! Красивый! Давай погадаем! Позолоти ручку!
Чукча, никогда не видевший цыганок, попятился и сказал:
– Товарищи! О чем гадать? План мы выполнили, в обкоме о нас знают. О чем тут гадать?
349
Про свое детство Рытхеу рассказывает скупо, но все же рассказывает.
До двенадцати лет он не знал русского языка. Дети играли в русских, как наши – в индейцев.
Первый город, в котором Юра побывал, – Магадан. Главное и ужасное впечатление – нищий, протягивающий руку за милостыней.
– У нас такого не случалось. Одинокие старики жили по очереди в каждой яранге. Их кормили и никогда не обижали.
Рытхеу исполнилось уже четырнадцать, когда всех мужчин кроме стариков и больных, внезапно арестовали. Сквозь слезы и проклятия перепуганных женщин их погнали на пароход и отвезли в бухту Лаврентия – строить аэродром.
Официально они не значились заключенными, но территория была опоясана колючей проволокой и на вышках стояли часовые.
Юру определили помощником повара. Каша варилась в таком огромном котле, что ее размешивали лопатой.
Когда люди засыпали, Юра скидывал обувь, влезал босиком в котел и сдирал со стенок самое вкусное – теплую подгоревшую корку.
Думаю, что первую прививку цинизма советская влсть сделала ему именно здесь, в лагере. Надо было получать комсомольский билет и к мальчику приставили конвоира. Из райкома он тоже шел под дулом, держа аккуратную серую книжечку и разглядывая изображение Ленина.
Через несколько дней он сбежал. Его не нашли да и не очень-то искали.
Юра сел на корабль «Чукотка» и поплыл к себе в Уэлен. Команда не догадывалась, что он беглый, и к нему относились хорошо.
На корабле была еще одна пассажирка, жена секретаря райкома – красивая, совсем юная эскимоска. Всю ночь он нянчил ее ребенка, а матросы по очереди заходили к ней в каюту. И каждый оставлял плату – пачку махорки.
Утром она честно отдала Юре половину.
350
Отца своего Рытхеу не помнит. Мать пьяный отчим убил палкой.
Мы спросили Галю:
– Кем же был Юрин отец?
Она ответила:
– Кто его знает? У них ведь обычай: гостю всё – и лучший кусок, и собственную жену на ночь.
И с надеждой:
– Может быть, он даже был американец.
Она рассказывает:
– Когда у них рождается полурусский ребенок, в семье праздник. Даже отчим гордится им больше, чем своими детьми.
И добавляет:
– У них это просто. Я сама видела – спускается вертолет, а чукчанки прыгают от радости и кричат: "Геологи приехали! Ебаться будем! Ебаться будем!"
А теперь скажу о другом.
На чукотский язык переводили уже Чехова, Тургенева, Толстого. Не могу осознать как, хоть убейте! В северных языках не хватает еще многих слов и понятий.
Знаете, за что сидел крупнейший специалист по Северу Михаил Григорьевич Воскобойников? За безобидную статью о пионерах.
На эвенкийском нет слова «галстук». Воскобойников мучился, мучился, не находя эквивалента, и употребил выражение "пионерский ошейник".
В результате – тюрьма.
А на чукотском нет "этого сладкого слова свобода". Представьте себе, просто нет. Зато есть слово «йынтыльын» сорвавшийся с цепи. И Юра, смеясь, рассказывал, как уже в наши дни читал в газете про Кубу – "сорвавшийся с цепи народ".
Мы часто сообщаем о фантастическом интеллектуальном росте малых народов, перемахнувших из первобытно-общинного строя сразу на высоты социалистической культуры.
351
Действительно, сделано немало. Но в неуемном порыве хвастовства мы допускаем и фантастические преувеличения.
Первое поколение интеллигенции, естественно, не может воспринять культуру в полном объеме.
Ко мне пришел как-то молодой нанайский поэт.
– Вот вы, русские, – сказал он, слабо разбираясь в существе вопроса, – считаете нас дикарями. А у нас очень справедливые законы.








