412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Друскин » Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта. » Текст книги (страница 6)
Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта.
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:21

Текст книги "Спасенная книга. Воспоминания ленинградского поэта."


Автор книги: Лев Друскин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Зной не спадал.

А в Омске, куда была эвакуирована моя будущая женя Лиля, трещали сорокаградусные морозы. На базаре продавались твердые круги молока. Пальцы в рукавицах мерзли. Ресницы становились длинными и алмазными.

Кто-то пошутил:

– Не вздумай лизнуть ручку двери – язык примерзнет.

Восьмилетняя Лиля не поверила и решила попробовать.

Язык примерз.

Она испугано дернула головой, сорвала кожицу, зaрeвела. Во рту долго стоял смешанный привкус крови и слез.

Семья ютилась в крохотной комнатушке. Но с районом повезло – дом находился напротив тюрьмы. По вечерам город погружался во тьму и в нем вершились темные дела. А улица перед тюрьмой была ярко освещена.

136

Дров уходило много. Поленница Нины Антоновны – лилиной мамы – лежала впереди, дедова сзади.

– Какая разница, – сказал дед, – будем топить сперва вашими.

Когда поленница кончилась, дед объявил:

– А теперь давайте топить каждый своими.

Квартира принадлежала двум полусумасшедшим старухам – Раечке и Клавочке.

Стоило посмотреть, как они завтракают на кухне! Раечка стучала ножом по стакану:

– Внимание!

Клавочка настораживалась.

– Передайте мне кристаллы!

И та послушно передавала соль.

Грязны они были невероятно. Лилина тетя вышла в коридор и ей показалось, что раечкино пальто шевелится. Она пригляделась и вскрикнула. По воротнику и вниз – до самого подола, широкой полосой тянулись вши.

Весной снег таял, и наклоненные к Иртышу улицы превращались в бурлящие потоки. Лиля томилась на краю панели и канючила:

– Дяденька, перенесите!

Как-то в воскресенье, заскучав, она включила радио и услышала песню о возвращении в родной город – первый привет от меня.

Настежь раскрыта знакомая дверь,

Свалена набок ограда…

Я возвратился, я дома теперь —

Лучшего счастья не надо!

В холод и зной

Ты был всюду со мной

В гуле военных тревог.

Помни, родной,

Я по-прежнему твой —

Я не вернуться не мог!

Эту песню мы с Дэдкой сочинили на пару и продали

137

эстрадной певице Анне Гузик – шумной и агрессивной женщине. По гостиничному коридору она проносилась как танк и в ее номере тут же начинался скандал.

Муж артистки – молодой глупый мужчина – больше всего любил наряжаться, и однажды чуть ли не со слезами пожаловался, что во время недавнего пожара у него сгорело четырнадцать костюмов.

Я лежал в неубранной комнате под потертым одеялом и думал:

– Зачем человеку четырнадцать костюмов?

БУСЯ И ДРУГИЕ –

Боже мой, кого я только не перевидал!

Останавливался в гостинице провинциальный еврейский театр, не помню откуда.

Режиссер, запальчивый и лохматый, уверял меня, что они гораздо лучше ГОСЕТа, что Михоэлс и Зускин – фигуры дутые, и в доказательство провел у меня репетицию. Поминутно вскакивал, бегал по комнате и шумел на актера:

– Идиот! Бездарь! Неужели нельзя выучить правильно хоть одну интонацию?

Приезжал на гастроли Борис Гольдштейн, которого в стране по старой памяти называла Бусей.

Поиграл он и у меня в номере.

Тогда я впервые подержал в руках скрипку Страдивари – простую, темную, без в сяких украшений.

Я испытывал почти благоговение, был очень осторожен, но когда я прикоснулся щекой к лакированной поверхности, Буся забеспокоился и быстро спрятал свое сокровище в неподходяще нарядный, расшитый серебряными узорами футляр.

Захаживал молодой скульптор Воробьев, симпатичный, но очень раздражительный. Девушка, за которой он нежно ухаживал, сказала ему: – Ну, пошли?

138

А он, внезапно обозлившись, ответил:

– Ты мне не нукай, я тебе не лошадь.

И вся долго подготавливаемая осада рухнула, отношения прервались.

Он был анималистом и мечтал вылепить Сталина с кошкой на коленях. Борис Яковлевич возлагал на свой проект большие надежды и восторженно восклицал:

– До такого еще никто не додумался! Впрочем, он мечтал скооперироваться.

– Кошка-то у меня получится, – говорил он, – а вот Сталина лучше бы вылепил кто-нибудь другой.

Разумеется, он тоже был евреем.

НИ ОДНОГО ПАМЯТНИКА –

По телевизору в передаче "Клуб кинопутешествий" часто показывают архитектурные сокровища Самарканда – узорчатые многофигурные порталы Шахизинда; оспаривающие голубизну неба купола Регистана; стремящиеся оторваться от земли минареты; гробницу Тимура, которую он предназначал для своего любимого внука.

Я жил в Самарканде больше года. Но я не видел ни одного памятника старины. Трудно поверить – я просто не знал, что они существуют. Карл мог бы за полчаса отвезти меня туда на арбе.

А сейчас, чтобы увидеть их, люди прилетают с другого конца света.

ИЗВОЗЧИК –

Машин в городе практически не было. Но у подъезда гостиницы постоянно торчали облезлые пролетки.

Однажды ребята решили доставить мне удовольствие и вскладчину наняли извозчика, чтобы покатать меня вволю.

139

Это было действительно прекрасно. Как слезы, нахлынули воспоминания: детство… "вейки"…

Но прогулка была испорчена. Один из моих друзей позволил себе какое-то безобидное замечание в адрес правительства.

Я взорвался. Я приказал ему замолчать. Я потребовал, чтобы мы немедленно вернулись. И долго – целую неделю – с ним не разговаривал.

Чужие мысли, расходящиеся с моими, расходящиеся с государственным мнением, были мне неинтересны и казались кощунственными.

Строка Мандельштама "И меня только равный убьет", при всей ее гневной красоте, которую я чувствовал, возмущала меня своей надменностью.

А мы что – неравные? Почему он ставит себя выше нас? Он – великий поэт (это я понимал), справедливо наказанный и изгнанный.

Если бы мне прочли стихи Осипа Эмильевича о Сталине, я бы умер, я бы проклял его и поклялся никогда не брать в руки ни одной его страницы.

А ведь я был добр, честен, правдив. И, конечно, не глуп. Просто все понятия сместились.

Наш мозг был порабощен, и нашей совестью, нашими руками делали что угодно.

СЦЕНА В РАЙКОМЕ-

Юра – сын эвакуированной писательницы Екатерины Васильевны Андреевой, славный интеллигентный парень – был неожиданно назначен вторым секретарем самаркандского райкома комсомола.

По его разрешению я просидел несколько дней на уютном, приткнувшемся в углу диванчике.

К моему удивлению, работа их не имела ни русла, ни смысла.

Не было никаких рамок, никакой программы. Люди

140

любого возраста обращались сюда по любому вопросу.

В обширной комнате просторно расположилось несколько столов. Звонили телефоны. Раскрытые настежь окна вытягивали табачный дым на улицу Ленина.

Но в день, о котором я говорю, они ничего не вытягивали. Стояла немыслимая жара. Даже телефоны умолкли, словно разомлев от зноя.

И вдруг в комнату вбежал пожилой человек с безумным, дергающимся лицом. Он бросился к юриному столу и забормотал:

– Спасите… За мной следят… За мной гонятся… Меня хотят арестовать… Это недоразумение, ошибка… Помогите мне… Разберитесь… Как только я выйду, меня арестуют…

Я очень испугался: "Сумасшедший?" И тут же меня кольнуло:

– Нет!

И еще одна мысль: "Уж лучше бы сумасшедший!" У Юры забегали глаза и он тоже забормотал:

– Успокойтесь… Если вы не виноваты, никто вас не тронет… Я проверю… Я выясню…

И испарился.

Человек метался от стены к стене, как муха между стеками.

Поняв, наконец, что Юра не вернется, он бросился к другому столу.

Снова лихорадочное бормотанье, и парень в тюбетейке поднялся и, успокоительно гудя, попятился к двери, ведущей в соседнюю комнату.

И исчез.

Кабинет опустел. Человек пометался еще немного, потом круто повернулся и выбежал на улицу.

Когда все вернулись, я не задал Юре ни одного вопроса.

Почему? Инстиктивно?

Что за проклятый инстинкт воспитало у нас время!

И только через много лет, прочитав рассказ Солженицына "Случай на станции Кречетовка", я все вспомнил, все понял

141

до конца и опять увидел умоляющие отчаянные глаза этого человека.

АЛЕКСАНДР НИКОЛАЕВИЧ ВЕРТИНСКИЙ –

Прошло тридцать лет.

Однажды теща пришла сияющая.

– Ну, зять, я тебе такой подарок принесла!

И вытащила пластинку Вертинского.

– Лилька, Лилька, садись скорее!

Она бегала, включала проигрыватель, целилась иглой и напевала:

" На креслах в комнате белеют ваши

блузки,

Вот вы ушли и день так пуст и сер,

Сидит в углу ваш попугай Флобер,

Он говорит "жаме",

Он все кричит «жаме» и плачет по-

французски".

При первых звуках рояля она благоговейно затихла.

А мы с Лилей сидели и переглядывались.

" За упоительную власть

Пленительного тела…"

Ну и пошлятина!

"И мне сегодня за кулисы

Прислал король

Влюбленно-бледные нарциссы

И лакфиоль".

Какая нестерпимая красивость!

"И взгляд опуская устало,

Шепнула она, как в бреду:

"Я вас слишком долго желала.

Я к вам никогда не приду".

142

Какое самолюбование, какое жеманство!

Воспитанные на Окуджаве, на его глубине и сдержанности, на его безупречном вкусе, мы недоумевали: над чем заводилась Россия? Что сводило с ума Париж, Нью-Йорк и Шанхай?

Ну хорошо, эмиграция… Но разве могли утешать ее тоску по родине лиловый негр и лиловый аббат, пес Дуглас и попугай Флобер – все такое нерусское?

Мы настолько обозлились, что при этом первом прослушиваньи не заметили ни виртуозной отделки интонаций, ни дивной долготы гласных – мы слышали лишь, как он выламывается и удивлялись нелепой пародийности стиха.

А потом пошли вообще слюни и сопли:

"Как приятно вечерами разговаривать

С моей умненькой веселенькой женой".

И под конец – женуличка, чижичек – такое сюсюканье, что просто с души воротило.

– Да ты что, мать, спятила? – изумилась Лиля, когда кончились «Ангелята». – И это могло вам нравиться?

– Дураки! Ничего не понимаете! – чуть ли не со слезами сказала теща. – Когда я его видела…

Сразу стало интересно.

– Вы были на его концерте?

– А ты как думал? И не один раз.

– Где же?

– В доме культуры Хлебопекарной промышленности, во дворце культуры имени Первой пятилетки, в клубе МВД.

Мы снова развеселились: ничего себе!

Но обижать тещу не хотелось, и я предложил перевернуть пластинку.

Нина Антоновна уже без прежнего энтузиазма нацелилась иглой и вдруг что-то со страшной силой толкнулось в сердце.

Время сместилось.

Я опять лежал на скамейке в самаркандском парке. В

143

ветвях неправдоподобных деревьев запутались огромные неправдоподобные звезды.

Господи, какая грусть, какое одиночество!

"А веселое слово "дома".

Никому теперь незнакомо.

Все в чужое глядят окно.

Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,

И изгнания воздух горький,

Как отравленное вино".

Эмиграция, эвакуация – как страшно и мучительно соединило их слово "изгнание".

В стороне, на освещенной площадке, кружились странные пары, мелькали военные гимнастерки и узбекские халаты. Все было чужое, немилое, и только музыка соединяла меня с прошлым.

Играли Вертинского.

"Послушай, о как это было давно…"

Давно?

"О нет, вы ошибаетесь, друг дорогой,

Мы жили тогда на планете другой".

Господи, какие строки! Я еще не знал тогда, что это Георгий Иванов.

А через несколько дней в доме культуры, на сцене, я увидел самого Вертинского. Нет, не Вертинского, конечно, – его двойника: тоже белоэмигранта, тоже из Парижа, тоже с потрясающими руками.

Какие превратности судьбы забросили в военный Самарканд этого человека с неподвижным, словно напарафиненным лицом, с прилизанными редкими волосами?

А руки… Это не был танец рук. Иногда артист опирался на деку, иногда поддерживал локоть ладонью. И внезапно руки его вспыхивали в стремительном жесте – всегда необычном, но всегда точном, и жест этот с невероятной лаконичностью раскрывал и договаривал фразу.

144

Я боюсь каламбуров, но руки были как бы еще одним инструментом в его руках.

И потом одежда… Он стоял в черном смокинге, черных блестящих ботинках, у него была ослепительно белая манишка, белые пальцы, белое лицо, он сливался с черно-белым роялем, казался его отражением, продолжением…

Господи, у меня уже не хватает слов!

Он пел старинную французскую балладу, которую – бывает же такое! – я в детстве слышал от мамы.

"Бить в барабан велел король,

Бить в барабан велел король,

Он видеть дам желает".

И дальше – перехватывало горло.

"Маркиз, ты счастливей меня", – говорил король. И повторял:

"Маркиз ты счастливей меня,

Твоя жена прекрасна.

Отдай же мне жену свою —

Приказываю властно".

"Когда бы не был ты король…" – отвечал ему маркиз. И повторял с беспомощной угрозой:

"Когда бы не был ты король,

Мечтал бы я о мести".

И горькая ирония – что еще ему оставалось?

"Но ты король, ты наш король —

Защитник нашей чести".

И с безнадежной покорностью:

"Итак прощай, моя жена,

Итак прощай, моя жена,

Прощай, моя отрада.

Ты королю служить должна

И нам расстаться надо".

145

Мама, певшая мне эту песню, лежала в азиатской земле. Ленинград – город, в котором она пела, был отчетливо виден из немецких траншей. Париж – город, где эта баллада родилась сотни лет назад, задыхался от ярости и унижения. А мы – такова уж неразумная сила искусства! – жалели любовь, попранную королевской властью, хотя на душе у каждого из нас было столько горя, что его хватило бы на двести маркизов.

146


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Жизнь наша советская

Деревья срывались с откосов,

Летели на крыльях зеленых,

В истерике бились колеса,

В ознобе дрожали вагоны.

Их гул, неуёмно-тревожен,

Над степью притихнувшей реял:

Мы больше не можем, не можем!

Скорее! Скорее! Скорее!

И солнце качалось над нами,

За горы ныряя устало,

И желтое жидкое пламя

В рассыпанных лужах сверкало.

МИРНАЯ ЖИЗНЬ –

И приехали мы в Ленинград, и началась наша мирная жизнь – трудная, горькая, но разбирался я в ней все лучше и лучше.

151

ГРАЖДАНКА РУБИНШТЕЙН, ОТВЕЧАЙТЕ! –

Наши соседи Лазарь Абрамович и Роза Борисовна были реабилитированные, они отсидели по семнадцать лет. Роза попала в лагерь за потерю комсомольского билета. Не помню, за что забрали Лазаря, но он дважды был "под вышкой". Из камеры смертников то и дело уводили на расстрел, но ему повезло – оба раза приговор почему-то пересматривали.

Познакомились и поженились они уже в ссылке – два измученных, рано постаревших человека. У них был сын, шестнадцатилетний Яшенька, о котором Роза говорила:,

"Ведь вот поздний ребенок, а смотрите, какой удачный получился".

Яшенька – противный и смешной – иногда заходил в нашу комнату и нес ахинею:

– Лидия Викторовна, а вы бросили бы Льва Савельевиче за двести тысяч?

– Нет, не бросила бы.

Он не верил:

– Ну да – за двести тысяч? А потом просил:

– Достаньте мне почитать что-нибудь порнографическое.

Пищу он глотал, как удав, съедая зараз по восемь-десять бутербродов.

Но рассказ не о нем, а о Лазаре.

Маленький, тщедушный, он с утра, часов с шести, начинал шаркать по темному коридору: взад-вперед, взад-вперед, сотни раз, не преувеличиваю.

Ложились мы поздно, и это шарканье сводило нас с ума.

Лиля умоляла:

– Лазарь Абрамович, голубчик, ну что вам тут в коридоре? Шли бы на улицу – погуляли, подышали воздухом.

Он послушно уходил, но назавтра все начиналось снова.

Мы не сразу догадались, что это тюремная привычка: так мерил он шагами камеру, в ожидании близкой и неизбежной смерти.

Как-то, проходя по коридору, Лиля услышала в их ком-

152

нате голоса – мужской и женский. Розы Борисовны дома не было, и Лиля, очень удивившись, прислушалась. Говорил Лазарь – хрипло, отрывисто, с угрозой:

– Гражданка Рубинштейн, отвечайте, кому вы отдали свой комсомольский билет? Отвечайте сейчас же, не то вам будет плохо.

И высокий, захлебывающийся женский голос:

– Гражданин следователь, не бейте меня! Я все скажу… Я не виновата… Не бейте меня!

И опять:

– Гражданка Рубинштейн, отвечайте…

Холодея от ужаса, Лиля заглянула в приоткрытую дверь. Лазарь был один. Он сидел на стуле посредине комнаты и изображал сцену допроса жены. Лагерь не кончился. Несмотря на реабилитацию, семнадцатилетнее заключение продолжалось. Казалось, что еще минута, и разум сорвется в пропасть.

Этим темным несчастным людям не везло и после освобождения. Лазарь работал на открытом воздухе, на постоянном сквозняке, и почти совершенно оглох. Свой заработок он пропивал. Он с гордостью представлялся:

– Я – человек пьющий.

Или:

– Я – человек слишком культурный.

Жили они в нищете и протянули недолго. И он и она умерли от рака.

БЛАГОДАРИТЕ СУДЬБУ, ЧТО ВЫ ПАРАЛИЗОВАНЫ –

Я не знаю точно, в чем провинился перед Сталиным первый секретарь ленинградского обкома партии Попков. Не хочу сказать, что это был хороший человек (на душе у руководителя такого ранга, во всяком случае в нашей стране, неисчислимое и неизбежное количество грехов), но всю войну он был на своем посту и подписывал документы вместе со Ждановым.

153

Ходили слухи, что после войны он мечтал сделать Ленинград столицей РСФСР. Сталин мог усмотреть в этом некий подвох, покушение на свою беспредельную власть. Да мало ли что могли ему донести? В то время людям, находившимся наверху, было очень легко сводить друг с другом счеты.

В Ленинград приехал Маленков, о котором шепотом говорили, что у него руки по локоть в крови. (Передо мной и сейчас стоит его страшное, похожее на блин лицо.) Попков принял высокого гостя в Смольном. Сомневаюсь, что кто-нибудь когда-нибудь узнает подробности их разговора. Известно только, что Попков приехал на машине, а ушел пешком, успел написать отчаянное письмо Сталину и, вероятно, в тот же вечер был арестован.

Дочь третьего секретаря обкома Капустина рассказывала мне позже, что ее отца, Попкова и других ленинградских партийных руководителей Сталин велел не расстреливать, а подвесить на крюк, под ребро. Он был хорошим учеником – кажется, Гитлер подвесил так покушавшихся на него генералов.

Марина Цветаева писала:

"Поэт издалека заводит речь,

Поэта далеко заводит речь".

Я тоже завел речь издалека и вспоминаю об этих событиях, о которых знаю немного, лишь для того, чтобы рассказать, как "Ленинградское дело" отразилось на мне и моей семье.

Жили мы плохо. Регулярной работы не было. Иногда какой-нибудь стишок печатали в «Смене». Изредка, очень изредка бывала халтура на радио – песенка для детской передачи о пионерском галстуке, о партии или о рабочем классе. Платили гроши, но все же это была поддержка.

И вот однажды я позвонил в радиокомитет – нет ли работы. Ответ был ошеломляющим:

– Повесьте трубку и не звоните нам больше никогда!

Я совершенно растерялся, но, немного опомнившись,

154

набрал номер снова и попросил главного редактора. На мой вопросительный лепет последовала грубая отповедь:

– Ах, вы ничего не понимаете? Так я вам объясню. В своих стихах вы воспеваете врага народа Попкова. С такими авторами мы не желаем иметь ничего общего.

И тогда я вспомнил: несколько месяцев тому назад я пробовал дать на радио поэму о Ленинграде. Начиналась она в духе Ольги Берггольц:

"Разметались улицы

В белом бреду,

А дома сутулятся:

Ой, упаду!

Поскрипывают валенки,

Печатая следы…

Саночки маленькие

Два ведра воды".

Затем убогими стихами описывался подвиг бойца. Потом начинался раешник – приезд на фронт шефов.

Конец поэмы был барабанно-лозунговым. Я пересказывал газетную статью о собрании городского актива, на котором Ленинграду торжественно вручали орден Ленина. Вручал Калинин, принимал Попков. Об этом в поэме была одна строчка.

К моему великому огорчению (и на мое счастье) произведение не вышло в эфир из-за низкого художественного уровня. И вдруг теперь оно выплыло на свет Божий. Трудно поверить, но в те черные годы коварная строчка могла стоить мне тюрьмы, а, следовательно, и жизни. Хотя сообщение: "Попков – враг народа" появилось только вчера, я должен был знать о его «измене», когда писал поэму.

Я стал умолять главного редактора отдать мне рукопись. У меня не оставалось ни мужества, ни гордости – один животный страх. Он грубо ответил, что отдавать ее не собирается. И добавил:

– Скажите спасибо, что я добрый человек. Я слышал, что вы всю жизнь прикованы к постели и поэтому из жалости

155

к вам сейчас же сожгу вашу мазню. А вообще-то следовал ее послать в Союз Писателей или в другое место. Благодаря те судьбу, что вы парализованы, не то бы вы так легко не отделались. И не смейте нам больше звонить.

Что ж, вероятно, это был действительно добрый человек И смелый. Ведь поступая так, он тоже ходил по краю. А говорить со мной в ином тоне он не мог – в комнате быта свидетели.

О СТАЛИНЕ-

1. Академик Варга

Гуляла в те послевоенные годы история про академика Варгу – советника Сталина по экономическим вопросам.

Однажды ночью к нему пришли незваные гости и предъявили ордер на арест, подписанный самим Берией.

Известно, что Сталин любил работать по ночам. Пришедшие не доглядели, и Варга успел набрать его номер.

– Иосиф Виссарионович, меня арестовывают по приказу товарища Берии.

– Передайте трубку старшему по званию.

Варга протянул трубку: "Вас товарищ Сталин". Старший по званию принял трубку дрожащими руками и залепетал:

– Да, товарищ Сталин… Хорошо, товарищ Сталин… Но, товарищ Сталин, что же будет со мной? Ведь Лаврентий Павлович сам…

Сталин нетерпеливо перебил:

– Передайте трубку следующему по званию. И опять короткие фразы:

– Да, товарищ Сталин! Слушаю, товарищ Сталин! Есть, товарищ Сталин!

Закончив на этом разговор, младший по званию повесил трубку, вынул револьвер и выстрелил в своего командира.

156

Затем он вежливо извинился перед Варгой, и оперативники ушли, волоча за собой труп.

2. Позвоните по такому-то номеру

Мне кажется, что у Сталина было какое-то свирепое чувство юмора. Он любил забавляться трепетом своих подданных.

Писатель Леонтий Раковский, автор книги "Генералиссимус Суворов", получил письмо: "Позвоните тогда-то, по такому-то номеру".

Он счел это глупой шуткой, но, заинтригованный, все-таки решил позвонить. Телефона у него не было. В назначенное время он зашел в телефонную будку и набрал номер.

Ему сказали:

– Товарищ Раковский? Обождите, с вами будет разговаривать товарищ Сталин.

Раковский обомлел. По тону он сразу понял, что это не розыгрыш

Ждать пришлось долго. Около будки образовалась очередь. Рассерженные люди стучали в дверь, торопили. Раковский, бледный от испуга, высунулся наружу и попросил:

– Товарищи, умоляю, потише – я говорю с товарищем Сталиным.

Эти идиотские, неправдоподобные слова вызвали взрыв хохота. В будку забарабанили сильнее.

Наконец в трубке послышался характерный, до ужаса знакомый голос:

– Товарищ Раковский? Здравствуйте. Я прочел вашу книгу. Она мне понравилась, но у меня есть кое-какие замечания. Возьмите карандаш, бумагу – я буду называть страницы.

Раковский совсем растерялся. Заикаясь от страха, он забормотал, что у него нет телефона, что он звонит по автомата у и почти ничего не слышит из-за волнения и шума.

Сталин резко перебил:

– Так вы что – не можете со мной разговаривать?

157

И повесил трубку.

Шатаясь, хватаясь за сердце, несчастный писатель прошел через безмолвно расступившуюся очередь. Весь день он слонялся по улицам, понимая, что дома его "уже ждут". Но выхода не было, и около часа он обреченно поднялся по лестнице. Дверь открыла жена.

– Где ты пропадал? – воскликнула она. – Я уже начала беспокоиться. А ты знаешь, у меня для тебя сюрприз: нам неожиданно поставили телефон.

Утром раздался звонок:

– Товарищ Раковский? Теперь вы можете со мной разговаривать? Возьмите, пожалуйста, карандаш и бумагу.

3. Пирожки

Мой приятель, которого арестовали в сорок шестом, рассказывал:

– Со мной в камере сидел старик-грузин, измученный всегда печальный.

Я был молод, во мне клокотала жизнь, я не мог полностью осознать ужас происшедшего. И я утешал его:

– Не надо так горевать, отец. Все еще переменится. Мы еще выйдем на волю.

– Может быть, – вздохнул он. – Может быть, вы и выйде| те. Все, кроме меня.

– Почему же?

И тут он сказал потрясающую, почти библейскую фразу:

– Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.

И продолжал:

– Мы были тоже молоды, нам было нечего делать и мы организовали коммунистическую ячейку.

Собирались раз в неделю у учителя – семейного человека. Рассуждали, спорили о светлом будущем, а потом жена учителя вносила блюдо поджаристых пирожков…

Один раз мы заметили, что Джугашвили все время выхо-

158

дит из комнаты. А когда жена открыла дверь кухни, она увидела на блюде всего один пирожок. Учитель спросил:

– Джугашвили, как мог ты сделать это? Ведь мы все ждали…

И он ответил:

– Я хотел.

Старик опустил голову, голос его упал:

– Может быть, вы и выйдете. Но я – никогда. У него хорошая память. Он боится, что я могу рассказать кому-нибудь про пирожки.

И снова добавил свою ужасную фразу:

– Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.

БУМАЖКУ ПОТЕРЯЛА –

Сталин чудил как хотел, и страна послушно выполняла его капризы.

Помню борьбу со служебными опозданиями. На три минуты – выговор в приказе, на двадцать – суд и принудработы.

Случались курьезы, над которыми никто, впрочем, не смеялся. В истерической утренней спешке женщины набрасывали пальто, забыв надеть юбку, мужчины приходили без галстуков и пиджаков. Дядя Виктории Д. – однорукий герой войны, профессор университета – однажды утром в такси с трудом натягивал брюки.

Несколько месяцев подряд радио работало с трех часов дня, чтобы не мешать людям "выполнять и перевыполнять план".

Джаз упразднили после газетной кампании о "растленном влиянии Запада". Твист считался позорным, приравнивался чуть ли не к стриптизу.

В концертных залах и по радио исполнялась только музыкальная классика, в основном русская. От бесчисленных повторений просто тошнило. У меня даже было стихотворение:

159


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю