444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Войтоловский » Всходил кровавый Марс: по следам войны » Текст книги (страница 14)
Всходил кровавый Марс: по следам войны
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:34

Текст книги "Всходил кровавый Марс: по следам войны"


Автор книги: Лев Войтоловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Разгром на Дунайце. 1815 год
Март

Ночью холодно, а днём каплет с крыш. Пахнет весной и талым снегом.

По-прежнему веду кочевой образ жизни.

Среди жителей были случаи оспы. Ожидается тиф. Необходимо сделать прививки. Но ни в дивизионном лазарете, ни в лазарете Государственной думы в Тухове нет ни вакцины, ни тифозной культуры. А главное – ещё нет соответствующего приказа.

Ежедневно сталкиваясь с нашими казёнными специалистами, видишь, до какой степени обезличен русский интеллигент и как мало у него знаний и веры в собственную пригодность. Доктора, сапёры, артиллеристы страшатся иметь своё мнение и суеверно ждут предписаний начальства.

– Да это так и должно быть, – по обыкновению, иронизирует командир бригады Базунов. – У русского человека чужепахучая душа. Иностранная политика его всегда занимала больше, чем собственное дело.

Еду сегодня в Здзяры по срочному вызову вновь назначенного командира з-го парка штабс-капитана Калинина. Опуда – в штаб дивизии – хлопотать о получении лимфы. Заранее рисую себе изящного доктора Прево, который на все мои требования ответит с вежливым изумлением: «Но разве есть приказ о прививках?»

Базунов, весело потирая руки, расхаживает из угла в угол и обучает меня правилам казённого непротивления:

– Послушайте... Надо брать жизнь такою, какая она есть. Нет вакцины? Не надо! Нет снарядов? Не надо! Рапорт направил по начальству – и баста. Дальше – хоть плетями стегайте – ни тпру ни ну!.. Что толку в том, что вы будете метаться из управления в управление, как сто тысяч чертей?

Все равно ничего не получите, пока не будет приказа из штаба армии.

– Так точно, господин полковник, – поддакивает саркастический Кузнецов, – как ни ширься, шире зада не сядешь.

– Коновалов! Лошади поданы? – кричит охваченный хозяйственной прытью Базунов.

– Никак нет. Дрыга пытае: чи закладать коней, чи ни?

– Ну вот! – вспыхивает Базунов. – Оттого нас и бьют на всех фронтах. У немца каждая минута рассчитана. Пока мы запрячь успеем, немцы пять железных дорог проложат да построят миллион двести тысяч крепостей!..

* * *

У Калинина – дым коромыслом. По случаю вступления в должность – гостей тьма. Прапорщики, доктора, артиллеристы. Сам Калинин – высокий узкогрудый блондин – похож на человека, только что выскочившего из холодной проруби. Он добродушно жмурится, и на подвыпившем лице сияет растерянная радость:

– Хар-рашо... И во сне такое не снилось... Как архиерей на покое. – И поясняет с виноватой улыбкой: – С Пятницким поменялся... Здорово пожалеет, бедняга!..

* * *

Гремят стаканы. Летят под стол пустые бутылки. То тут, то там из общего гула выделяются отдельные голоса.

– Терпеть не могу пропойц! – кричит прапорщик Кириченко. – Я пью только раз в году: на Пасху... Христос воскрес!..

– Ну, Джапаридзе я понимаю: холост, горяч, за репутацией погнался, – доносится с другого конца срывающийся голос Калинина. – Но Пятницкий?.. Нищий!.. У него жена и ребёнок. Так рисковать собой... Вот помяните моё слово: его судьба накажет!..

– А я не верю! – азартно кричит какой-то бравурный прапорщик. – Чтобы раненых добивали?.. Этого, извините, нельзя! Как, по-вашему, доктор?

– Можно, – иронически отзывается доктор Железняк. – Ученик немецкого философа Ницше Симеон Пищик проповедует, что даже фальшивые бумажки делать можно...

Дымно, накурено и смрадно. Лица красные, потные. Вестовые заметно пошатываются и невероятно гремят посудой. Тарахтят жестянки из-под консервов. Перекатываются пустые бутылки. Калинин, с расстёгнутым воротом, без тужурки, но с той же блаженной улыбкой на лице, говорит расслабленным голосом:

– Н-нет, п-послушайте... Какое нам дело? К чему нам в европейскую драку путаться? Мы – народ мирный, по чужому не тужим... Нам это все без надобности... Не так ли, Костецкий?

– Золотые твои слова, голубчик. Хоть убей, понять не могу, за что нас заставляют страдать? – разводит растерянно руками Костецкий.

Вечереет. На лицах – грустные сумерки. Охватив руками наклонённую голову, Калинин жалуется пьяненьким голосом:

– П-послушайте... Яблонский убит. И Пчельников убит. А мы останемся живы... По воскресеньям будем надевать ордена... И земля от крови хорошо родить будет... Надоело. Терпение моё лопнуло. К черту!.. К черту газеты!

– Брось, Володя! Пустое, – успокаивает его Костецкий.

– Ты думаешь, я не понимаю? – всхлипывает пьяными слезами Калинин. – Сбежавшая собака... А Пятницкого убьют...

* * *

Светает. Исчерпаны все запасы «до последней слезы». Лежим на проплеванном полу, среди окурков и банок, с лихорадочным гулом в ушах и с закрытыми глазами. Хочется слушать про чертей, про вулканических женщин и всякую небывальщину.

– Уважь, Петруша! – взывают со всех сторон к Кромсакову. Прапорщик Кромсаков – беспардонный враль и похабник.

Помесь Ноздрева с сутенёром.

– Меня нянька в детстве ушибла: не могу без мата двух слов сказать, – с похвальбой говорит он о себе.

Своей репутацией непобедимого сквернослова и вральмана Кромсаков чрезвычайно дорожит.

– Вышел на днях я на батарею. Смотрю: австрийцы совсем близко. Увидали меня – давай палить. А я стою на виду и сухарь грызу. И вдруг пуля – бац! Полсухаря отбила. Продолжаю грызть половинку. Опять – бац, бац! Выбила сухарь изо рта. Разозлился я – страсть, и давай матить и калить.

На протяжении добрых пяти минут льются стремительные каскады совершенно неслыханной, виртуозной, скабрезнейшей казарменной матерщины.

– И не поперхнётся, каналья! – завистливо восхищаются прапорщики.

Мерно бухают пушки. Вяло сочатся мутные потоки давно приевшейся кромсаковщины.

Бурно храпят, сотрясая стены и окна, истомлённые «воины».

Изящный мужчина в английском френче, с ровным пробором на голове, с французской бородкой и чёрными лакированными глазами – не то румын, не то итальянец – говорит бархатным баритоном:

– Да, да, да... Понимаю. Но что прикажете делать, если у нас слишком много людей и слишком мало культуры... К тому же и приказа о прививках ещё нет!

– Но среди населения – случаи тифа.

– Да, да, да. Понимаю... А впрочем, вот что... Вам придётся съездить во Львов. В главное санитарное управление. Возможно, что там получена лимфа... Вам сегодня изготовят срочное предписание.

.. .Опять вчетвером на артиллерийском возу. Сонно покачиваясь, как в лодке, едем час, другой, третий. Сочатся мутные сумерки. Седой туман оседает серебристыми звёздочками на шинелях, на усах, на конской сбруе. Свистит ветер. Текают селезёнки. Цокают крепкие подковы. Дорога тянется, длинная и скучная, как благонамеренная немецкая повесть.

–Тпру!..

Дрыга соскакивает с воза, щупает кнутовищем конские бока, поправляет шлеи, постромки, поощрительно посвистывает раскорячившим ноги лошадям и неожиданно объявляет:

– Так что ошибка вышла. Не на тую путь попали.

– А куда же нам ехать надо?

– Не могу знать.

– Ошибся малость: рядил в Арзамас, а попал на Кавказ. Ну и рохля! – волнуется Шалда.

– А я виноват? – почёсывается Дрыга.

– А то с меня взыскивать?.. Один у кучера подвиг, по положению: дорогу помнить.

– Что ж, я не знаю, что ли? – обижается Дрыга. – Нам до столба до рыглицкого, а там – не глядя доеду.

– С тобой доедешь, – раздражённо фыркает Шалда. – Слов таких нет, чтобы тебя, дурака, пронять...

– Что ж, я в первый раз езжу? – оправдывается Дрыга.

– Не в первый раз едешь, а под пули к немцу везёшь!

– Из крику дела не выкроишь, – равнодушно почёсывается Дрыга. – Нам бы по плантам округ себя посмотреть.

– Стой! – вспомнил я. – Кажется, в сумке у меня компас.

Пошарили в сумке: есть!

Вчетвером долго возимся. Намечаем север, запад, восток. Совещаемся. Наконец решаем: вперёд!

Снова текают селезёнки. Цокают подковы. Фыркают усталые кони. Ветер сменяется метелью. Вечер – холодной ночью. Мы изголодались, продрогли. А кругом – все та же пустынная дорога, холмы, отвесы, ложбины. Чувствую, что доверие к компасу подорвано не только у Дрыги и Коновалова, но и у меня самого. Вдруг – лай собак, огни и какие-то воинские биваки.

– Что за селение?

– Местечко Пильзна.

– Какой дивизии части?

– Восемьдесят четвёртой.

Вот так штука! И дорога, и местность, и дивизия – все чужое. Верстах в сорока от Рыглицы очутились. Благо, что не к австрийцам попали.

* * *

В Пильзне разбитые каменные дома, мощёные улицы и много запуганных евреев.

Приютился в резерве 316-го пехотного полка. Ночую с дюжиной офицеров. Остатки потрёпанного батальона, дожидающегося пополнения. Живут грязно, тесно, по-арестантски. Чтобы не распускаться, как поясняет командир батальона. Никто не интересуется, кто я, зачем в Пильзне, какие люди со мной? Все равнодушно-гостеприимны и твёрдо уверены в душе: от хорошей жизни в Пильзну не попадёшь. Командир басит, лаконичен и пытается делать либеральные мины за столом. Вся полнота власти, видимо, у заведующего хозяйственной частью – тощего рыжеватого капитана с поджатыми губами и чахоточным голоском.

* * *

Небо сизое, пасмурное. Падают медленные хлопья. В комнате грязно, накурено и жарко. В раскалённую печь денщики беспрерывно подбрасывают целые бревна. Из сеней захлёстывает едкая тыловая муть. Кто-то, задыхаясь от бешенства, кричит по-польски:

– Не вольно, пся крэвь, остатне сяно браць!.

Потоки занозистой русской матерщины окатывают дерзкого протестанта. Злобный голос отчеканивает с непоколебимой уверенностью:

– Не лезь, хуже будет! Кричать будешь меньше – проживёшь, пан, дольше... Я по приказанию государя императора беру! Понимаешь, поляцкая морда!..

И слышно, как отброшенный сильной рукой протестующий «пан» стремительно отлетает к стене. В дверях показывается солдат, рослый и толстый, и спокойно рапортует:

– Позвольте доложить: так что за два воза сена не заплатил.

– Почему?

– Я ему тридцать рублей – по положению – даю, а он, вишь, не берет. Я, грит, для вашей Рассей сена не готовил.

– Ишь ты, сволочь! – возмущаются офицеры. – Это из какой деревни?

– Деревня Мало, верстов за тридцать отсюда. Он за мной прибег. Я деньги забрал – вот они.

– И хорошо сделал, – говорит заведующий хозяйством. – Это он разоряется? Гони его в шею, подлеца!

– Так точно, – оживляется фуражир. – Ругается. У меня, грит, и коней забрали – тоже не заплатили. Берите, берите. Все равно скоро погонят вас. А я вашими деньгами не нуждаюсь.

– Не нуждается – и не надо! А нам панское сено пригодится, – ехидно сипит заведующий хозяйством.

– Так точно. Там у яво сена четыре копны осталось и шесть коров. Богатый пан. Прикажете забрать?

– Без нас заберут, – ворчит офицер. – Ступай!

– Там какой-то пан добивается, – докладывает вестовой.

– Зови!

Входит, кланяясь до земли, крестьянин лет сорока. На нем русский овчинный полушубок и новые фланелевые шаровары. Заведующий хозяйством осматривает его с ног до головы и тоном гоголевского городничего швыряет ему в лицо:

– Жаловаться?.. Я тебе покажу, прохвосту! Штаны из солдатских портянок носишь. И полушубок – наш!.. С мёртвого снял!.. Убирайся, сукин сын, пока цел...

Мужик молча кланяется до земли и не трогается с места.

– Тебе деньги давали? Сам не взял! Чего же ты хочешь? – въедливо кричит заведующий хозяйством. – Надо мне людей кормить или нет? Надо, чтобы лошади были сыты? Сам понимаешь. Уходи к чёртовой матери!..

– Там ещё один пан дожидается, – докладывает вестовой.

– Зови.

Входит старичок в польской поддёвке и – бух в ноги. Всхлипывая и сморкаясь, он жалуется на солдат, которые вырубили пять больших сосен и отказываются заплатить за убытки.

– Вот чудак! – смеются офицеры. – А твой Францишек нам платит за убытки?

И вестовой тихонько выталкивает старика.

– Да там их сегодня до черта! – говорит вестовой. – С мальчонкой хохол какой-то.

Входит ободранный русин, ведя за собой голубоглазого мальчика лет девяти.

– В чем дело?

Русин низко кланяется, крестится и начинает рассказывать по-украински, как он шесть месяцев назад бежал из Перемышля с женой и детьми, как обносился, оборвался, изголодался. Настойчиво подчёркивая, что он – русин, православный и всей душой предан русскому царю, он долго повествует о полковниках и генералах, которых он выручал из опасности и из плена – и под Равой Русской, и под Львовом, и, вздыхая, протягивает свою торбу.

– А документы есть у тебя? – строго обращается к нему заведующий хозяйством.

Но в двери неожиданно вваливаются несколько плачущих баб. Визг, шум. Бабы бросаются на колени, тянутся губами к офицерским рукам. Вестовые стараются водворить тишину и беспощадно одёргивают баб.

В голубых глазах мальчугана загораются радостные искры, и он, дёргая за полы отца, неудержимо хохочет:

– Батько! Бачь!..

Молодой прапорщик хватает со стены мандолину и кричит мальчику:

– Танцуй!

Два других офицера, заглушая завывания баб, залихватски напевают под аккомпанемент мандолины гривуазную польскую песенку:

 
Ой чи дашь, чи не дашь?
Чи веселя почекашь?
Ой ти дам, али не веле:
Бопрендзейбендзевеселе...
 

– Что за кабак? – вопит заведующий хозяйством. – Гони их в шею, Садырин!

...Вокруг меня юлит батальонный письмоводитель, который в качестве подпрапорщика чувствует себя полуправным гостем в офицерской среде:

– Хотите послушать наших песенников?

– Каких песенников?

– У нас в команде хорошие песенники есть.

Письмоводитель суетится, сговаривается с адъютантом, посылает в команду денщиков. Через полчаса мы сидим на койках, прихлёбываем горячий чай с ромом. Четверо изрядно наугощавшихся ротных писарей под аккомпанемент прапорщицкой балалайки бойко выкомаривают армейские частушки. Голоса свежие, сильные, но частушки беззубые и скучные.

Куплеты тянутся без конца – один другого бездарнее. Писарям снисходительно подносят. Они кланяются, «покорнейше» благодарят, крякают, вытирают усы, закусывают. Потом снова поют, ухают и паясничают.

Было что-то глубоко унизительное, холопское, скоморошеское и в этих кривляющихся писарях, и в угодливом письмоводителе, и в бутафорских частушках. Я поспешил распрощаться с гостеприимными резервистами. Когда я сидел уже на возу, до меня донёсся визгливый голос заведующего хозяйством:

– Садырин! Пошвыряйся там у жидов – не найдётся ли ещё бутылки рому?

* * *

Опять я, как Чичиков, качу со своими Петрушкой и Селифаном по снежным ухабам.

– Эй, птицы! – нахлёстывает вожжами Дрыга.

В голове у меня надоедливо путаются гостеприимные прапорщики, плачущие бабы и мужики, запуганные евреи, топающие городничие, ревизоры, дровяное довольствие, сальные свечи, денщики, скоморохи, великокняжеские самодуры... Уж и впрямь, не воскресшая ли это гоголевская Русь, с перекладными, жирными кулебяками, дворовыми песенниками, с ноздревщиной, хлестаковщиной, прекраснодушной маниловщиной. Только Чичиковы наших дней стали куда загребистей прежнего – спекулируют не мёртвыми душами, а кровью...

Беру жизнь такой, какая она есть.

Сижу за печкой в офицерском вагоне, битком набитом военной «рухлядью»: интенданты, сестры милосердия, доктора, земгусары [22]22
  Земгусарами называли щеголеватых молодых людей со шпорами и во френче, служивших в Союзе городов и Земском союзе.


[Закрыть]
и прапорщики. Паровоз, хрипло посвистывая, несётся мимо молчаливых и разрушенных станций. Нищие, оборванные детишки и голодные старухи костлявой рукой стучатся в окна вагонов, делая жалобные гримасы. Это мало кого интересует. На фронте нет неврастеников, людей с избытком слезливой жалости. К «бытовым явлениям фронта давно привыкли и стараются не замечать ни разорения, ни слез. Каждый думает только о себе и готов вцепиться в горло каждому, буде сие понадобится для сохранения живота своего. Грохотом орудий давно раздавлены всякие сантименты. Люди злы, бесцеремонны и грубы. Открыто и раздражённо высказывают все, что накипело в душе.

В вагоне дымно, угарно. Воняет олифой и жестью. Кругом храпят, кашляют и плюют. Раскалённая докрасна окопная печь ежеминутно потрескивает от неосторожных плевков. Без утайки вытаскивают наружу «души оскорблённой занозы». Обогащаю новыми чёрточками свои дневники. Сверчок за печкой...

* * *

Говорит пожилой интендантский чиновник 25-го корпуса, обращаясь не то к соседу, не то ко всему вагону:

– Час от часу тяжеле... Извольте радоваться – новый приказ по интендантству... Не приказ, а семидесятипудовая «Берта». Предписывают заниматься фуражировкой только в районе собственного корпуса! Не угодно ли? Пятый месяц на одном месте стоим. Все деревни на пятьдесят вёрст кругом дотла очистили... Вот вам – в районе собственного корпуса... А попробуй заикнись – под суд отдадут. Командир корпуса знать ничего не хочет: загоняй экономию – и баста! А какая тут к черту экономия?! Из всех частей срочные требования: хоть тресни, а подай! Штаб армии своё талдычит: покупать по справочным ценам! Вот и вертись, как бес перед заутреней...

– Что ж вы будете делать? – интересуются слушатели.

– Ума не приложу! Не угодно ли? С населением кончено. Ни лаской, ни силой – пылинки не выкачаешь. Сами с голоду дохнут. С панами лучше не связываться. Это такие, доложу я вам, живодёры, каких свет не видывал. Стоит для них, прохвостов, кровь проливать...

– А как же вы до сих пор обходились?

– Очень просто. Подрядчикам сдавали. Засылали в чужие районы фуражиров... Из прифронтовой полосы давно все выкачали...

– Это кто же, все Радко-Дмитриев старается? – задаёт вопрос прапорщик.

– Уж не знаю, кто там старается, а Радко-Дмитриеву не усидеть, – угрюмо соображает интендант.

– Давно пора! – соглашается прапорщик.

– Это ж за какие провинности? – ехидно спрашивает полная сестра милосердия, окружённая баулами и картонками.

– Не верят ему солдаты, – уклончиво отвечает прапорщик.

– Верно! – вмешивается новый прапорщик. – Я сам слыхал. При мне говорили: «Командующий у нас ненадёжный». «Почему?» – спрашиваю. «Чудак ты, – говорят. – Ровно ты дите малое. Сам рассуди: ён кто? Болгарин?» – «Да». – «Как же так? Что ж он один против своих воюет?..»

– Возмутительно! – негодует сестра. – Расстрелять такого солдата! Я бы...

– А вы здесь при чем? – обращается к ней с вызовом первый прапорщик.

– Не для того я столбовая дворянка у своего государя, чтобы такие гадости слушать! – запальчиво отвечает сестра и отворачивается к окошку.

Говорит врач в пенсне, нервно теребя небольшую бородку. Он бросает слова, как камни, с явным желанием задеть и больно ударить:

– А я утверждаю, что штыковых боев нет! С начала войны работаю в полковом лазарете. Сотни, тысячи раненых пропустил. Штыковой раны не было... Ни одной!

– Как же так? – вежливо удивляется земгусар. – У других врачей были...

– Спрашивал! – резко бросает доктор. – Сорок хирургов опросил. Никто не видал!

– Однако ж факт налицо: штыковой бой существует, – снисходительно улыбается собеседник.

– Я вам русским языком говорю: штыковых боев нет!

– Ну, знаете, – пожимает плечами земгусар. – Значит, врут все официальные донесения?..

– В штабных донесениях, конечно, существуют, – злобно выкрикивает доктор. – Да только все это че-пу-ха! Выдумки тыловых болтунов и газетных щелкопёров..Да-с... Ни та ни другая сторона штыкового удара не при-ни-ма-ет! Слышите! Не принимает.

– Позвольте! Вы спорите против очевидности. Не дальше как на прошлой неделе высота сто четыре была отбита у противника штыковым ударом. Это известие облетело все газеты.

– Ага!.. Высота сто четыре, – обрадованно зарычал доктор. – Молодецким штыковым ударом... Как же, как же... – Доктор протёр пенсне, собрал в горсть бородку и ехидно рассмеялся: – А вот не угодно ли послушать, как это происходило в действительности? Смею вас заверить, что располагаю точными сведениями. Да-с. Имею честь состоять врачом сто пятнадцатого полка, который брал высоту сто четыре.

Он с особенным ударением остановился на слове «брал».

– Три раза ходили наши части в атаку и три раза отошли с огромным уроном. А штаб дивизии все шлёт телефонограмму за телефонограммой: «Во что бы то ни стало занять высоту сто четыре». Командир полка нервничал, волновался. Наконец, собрал все свои потрёпанные резервы и в четвёртый раз бросил свой полк в атаку. И с таким же печальным результатом.

– У вас кто командир полка?

– Полковник Курдюмов. Человек упрямый, решительный и смелый. Получив в пятый раз приказание «занять во что бы то ни стало», он протелефонировал в штаб дивизии: «Высоту сто четыре атаковать без усиленной поддержки со стороны артиллерии невозможно». Из штаба дивизии ответили: «Предать суду офицеров полка и немедленно бросить полк в атаку и занять высоту сто четыре». Делать нечего. Боевой приказ. Ослушаться невозможно. На другой день в штаб дивизии полетело срочное донесение: «Сего числа сто пятнадцатый пехотный полк молодецкой ночной атакой под командой батальонных и ротных командиров в штыковом бою опрокинул противника и занял высоту сто четыре». Из штаба дивизии получили немедленное распоряжение: «Представить к наградам и боевым отличиям весь наличный состав сто пятнадцатого полка».

Доктор обвёл глазами слушателей, которые с недоумением смотрели на него. Он медленно протёр пенсне, хихикнул и продолжал с торжествующим злорадством:

– А через шесть часов полковник Курдюмов послал новое донесение: «Собрав превосходные силы и поддерживаемый огнём своей тяжёлой артиллерии, противник атаковал высоту сто четыре и заставил нас отойти на прежнюю линию».

– Но ведь это – просто шантаж!..

Грубый голос, произнёсший эти слова, ворвался в сумеречную тишину вагона как общий, единодушный вывод.

– Ну, что ж... – насмешливо протянул доктор. – А вам все подвигов хочется? – И угрюмо закончил: – О подвигах пускай мечтают в тылу. А здесь об одном все думают: как бы шкуру спасти.

* * *

В вагоне мертвенно тихо. Страшный рёв разрушения не так пугает, как его зияющее безмолвие.

Все кажется погруженным в чёрные воды Сана, в мрачный холод пустынных улиц с заколоченными домами... Ни смехом, ни страстной любовью не оживить эту умерщвлённую тишину. Только красотой печальной песни...

На войне душа человека торжествует только в песне. Нигде никогда не поют с таким глубоким волнением, как на фронте. Недаром солдаты говорят: «Никому так спасибовать не надо, как тому, кто солдатам песни придумал».

Как хорошо поют прапорщики! И песня так страстно протестует своей возвышенной грустью. Высоко плывут тенора, оторвавшись от земли, и тяжело, с каким-то раздирающим стоном, клонят песню к земле басы:

 
Покрыты костями карпатские горы,
Озера мазурские кровью красны,
И моря людского мятежные взоры
Дыханьем горячим полны.
Зарницами ходит тут пламя пожаров,
Земля от орудий тут в страхе дрожит;
И вспаханы смертью поля боевые,
И много тут силы солдатской лежит.
Как свечи, далёкие звезды мерцают,
Как ладан кадильный, туманы плывут,
Молитву отходную вьюги читают,
И быстрые реки о смерти поют.
Тут синие дали печалью повиты,
О родине милой тревожные сны,
Изранено тело и души разбиты,
И горем, и бредом тут думы полны.
 

Во Львове при входе в общую залу на вокзале наталкиваюсь на странное зрелище. За длинными столами сотни три австрийских офицеров при шашках и в самых непринуждённых позах. Русские офицеры чуть вкраплены поодиночке. Выделяется группа из шести человек – за отдельным столиком у окна. Между ними бросаются в глаза два австрийских генерала: один – худой, высокий, с лицом улыбающегося ястреба; другой – черноусый, приземистый, еврейского или итальянского типа. Рядом с высоким – горбоносый молодой офицер с собакой, которую держит на привязи. Все трое иронически оглядывают зал.

Оказалось – офицеры только что сдавшегося Перемышльского гарнизона.

Судя по лицам сдавшихся офицеров – в большинстве краснощёкой, упитанной и начисто выбритой молодёжи, не выше лейтенантского чина, – трудно предположить, чтобы гарнизон сдался от голода.

За столом весело разговаривают. Молодой русский поручик обращается по-немецки к своему соседу:

–Как вы полагаете, окажет падение Перемышля существенное влияние на ход дальнейших событий?

– Трудно сказать, – уклончиво отвечает австриец.

– А легче нам теперь достанется овладение Краковым? – допытывается наш офицер.

– Если у вас хватит силы, – с лёгкой иронией парирует собеседник.

За другим столом беседа идёт между нашим полковником и австрийским лейтенантом.

– Среди вас много поляков? – интересуется полковник.

– Офицеров очень немного, – отвечает австриец. – Гораздо больше других национальностей: немцы, венгры, румыны, евреи. – И вопросительно добавляет: – Среди вашего офицерского состава, кажется, нет евреев?

– Нет.

– Но среди солдат евреи имеются?

– Конечно.

Австрийцы встают из-за стола, расхаживают по залу, курят и весело пересмеиваются. Ежеминутно вбегают оборванные детишки и просительно протягивают к ним руки:

– Подаруйте, пане ласкавий...

В смежном зале третьего класса столпилась кучка солдат и с суровым любопытством посматривает на австрийцев.

– Вы кто такие? – спрашиваю я их.

– Охрана, – лениво отвечают бородачи. – Пленных офицеров ведём.

Тут же группа калек, только что выпущенных из львовских госпиталей и возвращающихся на позиции – в свои части. Они сидят на полу у дверей и перебрасываются едкими замечаниями:

– И немец, видать, не обидчив: на хлеб-соль нашу навалился – не хуже нашего брата убирает.

– Война всем не мила; всем нутро-то повыела...

– Своя шкура каждому дорога...

– Прокормить такую ораву тоже недёшево стоит... Крестясь и позевывая, они вытаскивают из мешков хлеб и, медленно жуя, продолжают тихо переговариваться:

– Для них война кончилась...

– Лехкий тютюн, – смеётся краснощёкий украинец.

– А нам из-за них вот – опять на позицию...

– Мени тильки два массажа зробили тай казали: годин, иди!..

– Зато Львов повидал. Разве мало?

– А вже ж побачив, – объясняет под общий хохот украинец. – Там як тильки за ворота вийдешь, комендант морду набье тай зараз: на позицию!

– Что я на позиции такой рукой делать буду? – с печальным недоумением показывает искалеченную руку молодой пехотинец. – Тут и пояса не наденешь, не то что стрелять...

– А я что? – откликается другой. – У меня девятнадцать зубов во рту не хватает. Не то что сухаря, арбуза вареного не укушу. Голодать буду... Так голодной смертью помру.

– Байдуже (пустяки), – утешает его украинец. – Там и зубатому нема що кусати.

– Ты бы молока себе покупал, – насмешливо советует кто-то, – да кашку варил.

– А моё дело – мёд! – говорит высокий солдат с оторванной ягодицей. – Мне немецкий царь полж... откусил, а другую половину оставил. Будет теперь господам ахфицерам немецким куда целовать. Вон их какая рать до нас привалила...

Русифицированный Львов распластывается с холопской угодливостью. Городовые, газетные киоски, гостиничные лакеи плещут избытком патриотической ретивости. Улицы переполнены полицейскими, матерной бранью и русскими факторами [23]23
  Торговцы, предприниматели. (Прим. ред.)


[Закрыть]
. На вывесках – полотняные ленты с выразительными надписями: «Петроградский базар», «Киевская кофейня»... Мальчишки бойко выкрикивают названия русских газет. Много погон, аксельбантов и звякающих шпор. Много автомобилей и шелка. Всюду – искательные глаза и зазывающие улыбки.

Тротуары переполнены спекулянтами, юркими маклерами, крикливыми газетчиками. Все это орёт, налезает, наскакивает, цинично лезет вперёд и точно намеренно стремится врезаться грохочущим клином между тылом и фронтом, чтобы раз и навсегда заглушить всякую попытку последнего грубо напомнить о себе.

Мне выпало счастье поселиться в гостинице «Бристоль» – с собственной прачечной и ваннами. К сожалению, в этот день на гостиницу «Бристоль» обрушился ряд горестных неожиданностей: в прачечной лопнули трубы, в ванной испортились все краны, а электричество не действовало.

Лежу в полутёмном номере на переполненной клопами кровати. За стеной визгливо хохочут пьяные голоса. По коридору бренчат гусарские шпоры. Перебираю в памяти впечатления тыла. В ресторанах, на улицах, в магазинах, в гостиницах, в учреждениях и на вокзале – всюду одно и то же: замордованность, нищета, побои и тучи тыловых полководцев. И надо всем – торжественное гудение колоколов в украинском соборе... Церковь, казарма, банк и острог – четыре фундаментальных камня капиталистической цитадели. А внутри – беспросыпное пьянство и повальный разврат.

Спускаюсь в кавярню (кофейню). Оркестр визгливо наяривает «На сопках Манчжурии». За столиками – дельцы с жуликоватыми лицами, одновременно похожие и на актёров, и на шпионов, и на биржевых аферистов. Рядом со мной густо подмалеванная дама лет тридцати пяти, полная, румяная, с золотыми зубами, ведёт разговор глазами с двумя бритыми господами с соседнего столика. В углу – группа длинноволосых мужчин в бекешах, с санитарной повязкой на рукаве. По-видимому – журналисты. У одного лицо знакомое: один из тех, что печатают свои фотографии на открытках, а боевые корреспонденции «с полей сражений» – на страницах «Русского слова». Между ними – офицер с забинтованной головой. Утопают в облаках табачного дыма и среди опорожнённых бутылок и забинтованных офицеров набираются приподнятых чувств для своих патриотических корреспонденции. В качестве признанных руководителей общественного мнения они время от времени посылают в публику не совсем трезвые, но решительные афоризмы:

– Если бы человек не пил и не ел, то ничего бы не было...

–Журналист – это нечто среднее между горизонталкой и лакеем...

Большинство посетителей кавярни – проститутки и тыловая военщина, поддерживающие между собой довольно тесное общение, если судить по репликам, перелетающим от столика к столику, и по приторному запаху йодоформа в кавярне. Очевидно, «безопасные и верные средства» оказываются недействительными по отношению к местному офицерству. Львовские венерические госпитали переполнены есаулами и корнетами, что, конечно, не мешает последним разыгрывать роль самоотверженных героев, пострадавших на поле брани. Об одном из таких львовских подвижников рассказывают, что, лёжа в палате для сифилитиков, он получал очень трогательные письма от своей наивной жены, которые все заканчивались восторженной припиской: «Целую твои священные раны».

Не следует, впрочем, увлекаться. Не следует обрушивать все громы небесные на бытовых саблезвонов. Увы! И окопная братия платит не малую дань Венере медицинской или, как выражаются офицеры, святому Бобонию безносому.

У войны своя особая психология.

На войне долго видишь мужчин и только мужчин. И когда мечтательный прапорщик или скромный бригадный адъютант прямо из душной землянки попадает в омут женских соблазнов, у него в глазах появляются огненные круги.

– Я не знаю, кем и когда построен Львов, – говорил мне тихий прапорщик Болеславский, – но он, наверное, построен на развалинах Содома и Гоморры.

Так чувствует каждый окопный обитатель. Он готов ринуться за первым призраком счастья, хотя бы счастье это называлось крашеной Зосей или Минкой. Главное, чтобы счастье было податливо и доступно. Долгая осадная война приелась офицеру в окопах. Ему нужны быстрые стратегические движения. Миг – и готово! И дым коромыслом – в ресторане. И в номере – Содом и Гоморра...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю