Текст книги "Всходил кровавый Марс: по следам войны"
Автор книги: Лев Войтоловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Ах, латыш, – смутился немного командир и погрузился в чтение предписания.
– Вы не родственник Ираклию Церетели? – задал я вопрос поручику.
– Это мой двоюродный брат, – не без гордости ответил грузин. Через минуту инцидент был исчерпан, и все позабыли о нем.
Вечером из бесед с денщиками мы узнали, что на телефоне случилась порча, и по-видимому умышленная, так как проволока оказалась срезанной на протяжении нескольких аршин.
– Вот! – встрепенулся командир. – Недаром мне физиономия этого прохвоста показалась такой подозрительной. Какой он грузин? Это турок. Типичный турок. Я же их во как знаю. И голова вся бритая, как у турка. А главный-то, конечно, не он, а тот второй, немец. Понимаете, какие мерзавцы: прямо отсюда в лес поскакали, перерезали проволоку и айда дальше!
– Евгений Николаевич, – пробуют возражать командиру, – ну какой смысл рисковать им двумя офицерами из-за перерезанной проволоки, которую ничего не стоит исправить?
– Здесь проволоку перережут, там парк со снарядами подорвут, там бомбу бросят. Видали, как кобуры у них набиты?
– А лошади какие?! Картинка! И посадка не наша. Типичные немцы. Я же их во как знаю! Вы понятия не имеете, что это за шпионская нация.
В биографии каждого офицера, начиная с капитанских чинов, обязательно имеется эпизод со шпионом. И почти все свободные от похода и карт минуты проходят в разговорах о встречах со шпионами, предателями и изменниками, которые почему-то убегают в самую последнюю минуту, оставляя рассказчиков в дураках. Если все эти разговоры ведутся для внушения бдительности молодым офицерам и для разжигания ненависти к немцам, то рецепт этот следует признать не особенно удачным. Лекарство превратилось в отраву, и вот результат: убеждение во внутренней гнилости военного аппарата и глубокое недоверие к населению. Жителям не верят, оскорбляют их и угнетают на каждом шагу.
Сегодня с утра приказано было населению Рожанца доставить с каждой хаты по хлебу. Рожанец – большое село с широкими зелёными улицами и большими садами. У жителей все есть, все продают, кроме хлеба. Поспевая за артиллерией, мы оставили далеко позади все интендантские магазины и хлебопекарни и вторые сутки сидели без хлеба. Есть чай, есть масло, есть птица, а хлеба нет. Солдаты ропщут. Два раза обращались через солтыса [4]4
Староста.
[Закрыть]к населению – ответ один: другие части забрали. Офицеры решили: пойдём по деревне сами. Потянулись двумя артелями от хаты к хате: так и так, пожалейте, солдаты изголодались. Хозяева слушают, сочувственно пялят глаза и отвечают слезливым голосом: сами который день без хлеба сидим, детей покормить нечем. Обошли полсела – так называемый польский Рожанец. На другой половине живут русины. Эта часть села выглядит ещё зажиточнее. На зелёных улицах стада гусей. Сады – как парки. Уже издали встречают нас унылым взглядом и тупо твердят: «Ни, нима хлiба...»
– Дозвольте нам самим поискать, – обратились к командиру солдаты.
– Ищите, – последовал выразительный ответ.
И через полчаса хлеб был у всех на столе. Но со всех концов потянулись бабы с плачем и воем и с доносами на соседок, что у той, мол, «полны стодолки, а ничего у неё не берут», тогда как у неё, у ограбленной, – муж на войне и весной засевать нечем будет.
Солдаты хмуро отмахиваются:
– Пускай плачут. Москва слезам не верит.
А некоторые нагло смеются:
– Кто проворен, тот доволен. Кто зевает, тот воду хлебает.
В одной кучке пожилой солдат с видом бравого унтера хвастливо рассказывает:
– Зачем бить? Я, брат, хожалый; иное слово – страха страшней. Вошёл в избу – завыли бабы, головой бьются, ровно суд страшный. «Да вы что, злыдни нечистые, вы думаете, я грабить пришёл? Нету – так нету. Я только крестиком дом помечу, где для русского войска хлеба нет. Пущай знает начальство...» Сразу, брат, обмякли. В зубы хлеб так и тычут: на, бери! И денег брать не схотели. А просить? Чего уж! Просьбой сыт не будешь...
Кому не нравится проза войны, тот пусть обращается к её поэзии. А её так много во всех военных приказах. Наш умный командир постоянно нас наставляет: прежде чем ложиться в постель, ознакомьтесь основательно с последним приказом. Иногда приказы эти читаются вслух под общий хохот собрания.
Сегодняшний приказ по армии обращает внимание врачей, что немцы имеют в своём распоряжении культуры холерных вибрионов для отравления колодцев. У кого слабые нервы, тот пусть во всем положится на волю предусмотрительного начальства.
В девять часов вечера получен торжественный приказ о переходе дивизии через границу; вместе с тем предписано передвинуться и нашей бригаде в деревню Ковали, расположенную в Галиции. На рассвете 7 сентября мы выступили из Гожанца и попали под мелкий, густой холодный дождь. Мокро, грязно, тоскливо и пасмурно. По липкой дороге, глубоко и густо продавленной тысячами конских подков и тяжёлых артиллерийских повозок и ящиков, медленно тащился наш парк. Вправо и влево от дороги тянутся мшистые луга, одетые кустарником и ржавыми кочками. Всюду валяются бинты, пропитанные кровью и сорванные, быть может, в предсмертной муке. Вместе с нами тяжело ступают солдаты охранной роты, сопя под тяжестью ранцев, накрывшись мешками, палатками и попонами. Идём час, два. Люди устали в борьбе с клейкой дорогой и с трудом двигают облипшими грязью ногами. Вошли в лес, вновь вышли на дорогу, миновали сожжённую деревеньку, перешли через мостик – и перед нами полосатый австрийский столб, таможня и первая австрийская деревня Буковец. Так 7 сентября в 11 часов 20 минут утра, ровно месяц спустя после отъезда из Киева, головной парк М-ской артиллерийской бригады перешёл границу и вступил завоевателем на австрийскую почву. Ни одушевления, ни готовности умереть прекрасной смертью храбрых на лицах солдатских не читалось.
Поздравление командира было принято как простой оборот речи, приглашающий к передышке. И через минуту в воздухе, обесчещенном матерной бранью, звенели начальственные окрики:
– Гассупонивай, рассупонивай!.. Попонами покрывайте!.. Под ружьё мерзавцев поставлю, у кого хвосты не закручены.
* * *
Та же Польша, те же луга, перелески, картофельные поля, одинокие фольварки и длинные, многоверстные деревни. Но лица и костюмы другие. И грязи и блох гораздо больше. О, какие ужасные, свирепые блохи – «с кобылицу ростом», как говорят солдаты. В разговорах чаще всего слышится протяжно-ленивая «русинская мова». Встречают нас всюду ласково и приветливо. В первый день мы остановились на ночлег в хате русина Петра Жука. Уступили нам все лавки, постели, чистое белье постелили, угостили хлебом, маслом, творогом, солью, а от денег отказались, ни за что брать не хотели. То же по всей деревне. Встречают солдат как дорогих гостей, так что даже у Ханова не нашлось ни одной пессимистической нотки.
– Люди здесь все тилегентные, все жизненные порядки ведут как нужно, – объявил он нам за обедом.
У детей ни малейшего страха. Все дни они проводят в солдатском обществе.
– Силом не отгонишь, – говорят наши денщики и иной раз шутливо покрикивают на детвору: – Ой гляди! Не уйдёшь – австрияков позову: достанется тебе.
Есть у нас свой, «офицерский» друг – пятилетний Янтось. Он ведёт с нами долгие беседы.
– Янтось! Дэ ты був, як пукали арматы?
Смеётся.
– А вы не знаете? В будни (в погребе).
Дал ему кто-то две серебряные монетки. Он моментально улетучился и минут через десять приходит улыбающийся, зажимая монетки в руке.
– Я вси гроши сгубив! – кричит он издали. Но тут же, не выдержав характера, радостно признается: – Я брешу.
Как тускнеет воображение, лишь только оно сделается фактом! Путь победителя по завоёванной стране рисуется в таком заманчивом виде, кажется страшновато-приятным и волнующим. А на самом деле: скучные жители политически чистые сердцем, как телята. На лицах их так ясно читаешь: не все ли равно, кому платить подати и перед кем ломать шапку, когда земли так мало, по пять-шесть моргов [5]5
Старая земельная мера – 1 морг равен 0,5 гектара. (Прим. ред.)
[Закрыть]на хозяйство, а кругом такие просторные фольварки Чарторийского?..
Жестка и сурова действительность, и тяжелы дни и ночи победителя, просыпающегося от страшных укусов.
– Ни в одном царстве таких блох не бывает, как в Галиции, – говорит Ханов.
И с этим мы все согласны. Грязь, нищета, зловоние и смертельно кусающиеся блохи. Блохи и мухи – этим галицийским добром переполнены все хаты. Ни днём ни ночью от них не знаешь покоя. Ходим весь день с головной болью от бессонницы и от запаха керосина, которым мажем ноги и волосы, и дошли до того, что противно прикоснуться к еде.
...Через густой бесконечный лес выбираемся на открытую поляну. Вверху все утопает в теплом тумане, внизу – густая непролазная грязь. Впереди боевых колонн идут рабочие отряды с сапёрами и выравнивают дорогу. Но грязь мгновенно засасывает бревна и щебень, и поминутно приходится делать долгие остановки. Пробуем идти боковиной луга. Всюду застрявшие автомобили и дохлые лошади. Холодно, скучно и жутко. Все ходят сгорбившись, злые и недовольные, насквозь пропитанные матерщиной, которая превращается в скверную затяжную болезнь, прилипчивую, как оспа. Ругаются все командиры, солдаты, доктора, и все одинаково.
– Ну, подцайсь, пять – двадцать пять... Мать – мать – мать! – несётся звонкая ругань, и здоровенный солдат безжалостно лупит нагайкой по запотелым конским бокам.
– Ишь, какой дух густой, совсем коня заморил, – с жалостью замечает другой солдат, Прядкин. – Все жилы дрожат.
Я люблю этого солдата. У него независимый ум, в суждениях – строгая логика и такой богатый и гибкий словарь, что перед ним я чувствую себя нищим. Зовут его все Семеныч.
Вверху – сплошная безотрадная муть; внизу – чёрный промозглый омут; на душе – одиночество. Сталкиваюсь глазами с Семенычем, который говорит не спеша, добродушно усмехаясь:
– Теперь бы в постельку мягкую, да закусить, да выпить, да чайку с калачом. Хлеба у нас вкусные; дома – и пироги, и блины, и оладьи, а здесь хоть бы кожу варёную пожевать – и та по вкусу.
– Хоть бы не ругались, и то легче было б, – невольно впадаю я в слезливость.
– Ваше благородие, – говорит певуче Семеныч, – на войне служить – не барышней любоваться. Лютеет душа у человека. А иному крепкое словцо ровно крепкое винцо: и дух веселит, и за душою гнилое не остаётся... Слово матерное – что? Сплюнул – и нет его. Обращение матерное – вот он где грех, да помыкание...
И в тоне Семеныча звучит суровый укор.
Мне вспоминаются «бытовые явления». Вспоминаются прапорщики, вчерашние следователи и агрономы, жадно и грубо издевающиеся над каждым солдатом. Особенно этот чванливый черносотенец Растаковский – высокий, сытый, горластый судейский, невероятный драчун и похабник. Приходят на память его «ратные» подвиги: как он сытый, объевшийся, сидя на завалинке у дороги, остановил высокий артиллерийский воз, в котором сидели запылённые солдаты, и с дикой бранью накинулся на простоватого парня, державшего в одной руке хлеб, а в другой кусок сала:
– Ты чего, так-то и перетак-то, чести не отдаёшь?.. Нагнись, сукин сын, нагнись!..
И хлестал своей тяжёлой рукой по щеке нагнувшегося солдата.
Вспоминаются и другие моменты походной обыденщины. Эти зуботычины, раздаваемые направо и налево, эта ежеминутная готовность ругнуть, унизить, дать сапогом в зубы... Неужели без этого нельзя? А у французов, у немцев?.. Неужели и там так?
* * *
Чудом дотащились до Тварди. Впереди крохотной деревушки колоссальные укрепления из окопов, выложенных огромными брёвнами и покрытых жестяными полусводами. Густая сеть проволочных заграждений тянется отсюда до самого горизонта. Через бесконечные коридоры окопов, блиндажей, утрамбованных насыпей и выложенных жестью канавок мы добираемся до большого помещичьего дома с двумя зияющими отверстиями в стенах. В красивых высоких комнатах следы совершенно бесцельного разгрома и вопиющей хамской разнузданности. Из-под крышки раскрытого рояля несёт зловонием. На полу обломки фарфоровой посуды, изорванные ноты и книги, загаженные польские и немецкие журналы, опрокинутые вазоны, столы и шкафы. Иду из комнаты в комнату, и всюду та же картина: настежь раскрытые буфеты и опустошённые ящики комодов. Нет ни белья, ни платья. Уцелели только постельные матрацы, одинокие зеркала и большие вазы с фарфоровыми крышками. На матрацах и в вазах те же удушливые следы азиатского цинизма.
Прекрасное, хотя и разрушенное снарядами помещение превращено в клоаку, в которой дух захватывает от вони. Располагаемся для отдыха под открытым небом. Но это грязное хулиганство принимается как молодецкая шутка.
– Натешились, – хохочут солдаты. – Верно казачки погуляли. После ихнего брата мокренько и грязненько бывает. Ни одной посудины не забыли... Казак – он страху нагонит. Он на лихое дело как на небо летит.
В воздухе сыро и холодно. Солдаты раскладывают костры. Из дома доносится треск ломаемой мебели. Из костров торчат лакированные ножки столов и спинки кресел. Ярко вспыхивают подбрасываемые в огонь журналы, ноты и письма. Откуда-то появляются новенькие сосновые кресты.
– Это откуда? – спрашивает Кузнецов.
– Да там их целые пачки, – отвечают солдаты. Действительно, за домом вместе с мотками запасной проволоки, брёвнами и грудами жестяных прикрытий лежат заготовленные связками сосновые кресты для братских могил.
– Вы бы хоть кресты-то по-христиански пожалели, – говорит с укоризной Пухов. Весь он длинный, мягкий и кроткий и в глазах его светится искренняя печаль.
– Ишь что выдумал! – хором возражают солдаты. По-хри-сти-ански. На войне душу беречь не велено...
Перед отходом из Тварди воздух наполняется звоном и треском: это наши солдаты добивают остатки посуды и уцелевшие зеркала.
– На ко-оней! – гремит команда.
И дюжие бородатые ездовые проносятся гарцующей рысью, держа перед собой зеркальные осколки, и лихо, по-казачьи, выпятив чубы.
– Первый взвод! Ездовые... и-ись! Молодцы-артиллеристы, – доносится издали переливчатый голос адъютанта, и чувствуешь, что на душе у солдат и офицеров весело и беззаботно...
* * *
Проходим, не останавливаясь, через Синяву – небольшой городок с мощёными улицами и обгорелыми домами.
Накануне здесь был отчаянный бой. Груды камней и почерневшие пни ещё дымятся. Весь город наполнен удушливой гарью. Среди пустынных улиц нелепо торчат уцелевшие столбы электрических фонарей. Мы сворачиваем в боковые кварталы, где под красными черепичными крышами приютились весёлые одноэтажные домики с высокими крылечками, при виде которых мучительно хочется плюнуть на всю эту грязь и свинство и хоть на час забыть о парках, обозах, проволочных заграждениях, валах и окопах... Но, кажется, путь наш не окончится и через двести лет.
Увы! Все то же. Длинно, голодно, грязно. Ни войны, ни людей, ни природы – одна только хлюпающая грязь. Грязные дороги, грязные одежды, грязные разговоры. Голодаем как собаки. Со всех сторон гремит и грохочет.
Ночлеги хуже застенков. Пахнет портянками и коровьим хвостом. Как о счастье, мечтаешь о двух вещах: о возможности выспаться и о людях. Кругом все солдаты, поручики и прапорщики. Густая смесь матерщины, брюзжания и похабного анекдота.
Все злы, угрюмы, и больше всех ругается командир. Со вчерашнего дня вся дивизия сблизилась, и командир бригады идёт вместе с нами. Оттого на ночлегах стало ещё теснее. С бою берётся каждая халупа. Чердаки, сараи, стодолы – сплошь завалены пехотинцами. Говорят, в Лезахове, куда мы сейчас идём, вся наша армия получит трехдневный отдых. И все стремятся опередить других, чтобы отвоевать ночлег поудобнее. Наш командир бригады давно уже выслал квартирьеров вперёд с определённым наказом:
– Прямо за шиворот хватай и вон выбрасывай всякого, а чтобы мне квартира была! Понимаешь?..
Базунов, командир бригады, чрезвычайно яркая личность. Грузный и солидный полковник, с сильным, крутым характером и ловкой учтивостью, он отличается злым и насмешливым складом ума. Чистоплотный, изящный и разговорчивый, он мастерски владеет фразой и одним словом умеет показать, как под увеличительным стеклом, самые запретные тайны. При этом он чудесный актёр, никогда не теряющий выдержки. А быстрые чёрные глаза и скорые движения придают его словам подвижный, неуловимый и чрезвычайно колкий характер. Базунов – большой любитель полемических поединков. Никогда он не выходит из себя и никогда не соглашается с противником. Его постоянным партнёром в спорах является прапорщик Кузнецов.
– Для чего мы лезем в эту вонючую Галицию? – сквозь зубы роняет командир.
– Приказано! – бросает реплику Кузнецов.
– Все паны да паны, а на шестьдесят вёрст кругом ни одного клозета, – продолжает в своём обычном задорно-полемическом тоне полковник. – Конечно, долг перед обществом обязывает нас приносить себя в жертву. Но если вся их Галиция ломаного гроша не стоит, и завоёвывать её имело бы смысл только в том случае, если бы она кончилась Великим океаном, в котором можно было б омыться от всех её грязей...
– Обиднее всего то, – иронизирует Кузнецов, – что люди, имевшие неосторожность родиться в этой гиблой стране, не отдают её даром и дерутся за свою жалкую Галицию, как французы за свой Париж.
В том-то и дело, – подхватывает Базунов, – что в нашем походном вояже больше блох и поносов, чем в Галиции...
* * *
К вечеру ю сентября мы наконец добрались до Лезахова. Версты за четыре от села нас встретили квартирьеры с печальной вестью:
– Ни одной халупы в селе. Бабы криком кричат, детишки плачут, для господ офицеров и то места не будет.
Грязная большая деревня оказалась сплошь забитой войсками. Парку пришлось остановиться далеко за селом. В сопровождении солдат мы двинулись на поиски ночлега. В деревне творится что-то страшное. По земле буквально шагу ступить нельзя: всюду следы войны, ужасные следы человеческой скученности и солдатской дизентерии. Ноги вязнут в вонючей гуще. По земле ползёт тяжёлый смрадный туман, от которого во рту образуется гнилая гадкая ржавчина, доводящая до рвоты. В хатах плач и скрежет зубовный. Солдаты забрали все снопы из амбаров и, накрыв ими грязную землю, расположились тут же вповалку, так тесно, что и пешеходу негде пройти.
– Вот так отдых! – слышится с разных сторон. – По времени пришёлся.
– В окопах лучше? – ворчит недовольный голос.
– Война – не жена: со двора не прогонишь...
Обошли всю деревню из конца в конец. Добрались до коменданта. Просим указать помещение... Негде.
– Помилуйте, – разводит руками комендант, – здесь вся дивизия сгрудилась, с артиллерией, с парками, лазаретами. От пехоты дохнуть нельзя. Разве ж так можно?
– Ничего не понимаю! – фыркает командир Базунов.
– И понимать нечего: ка-бак! – выразительно отчеканивает комендант.
– Со мной штаб, канцелярия, денежный ящик, – недовольным тоном перечисляет Базунов. – Разрешите, по крайней мере, в ваших сенях расположиться.
– Не могу, господин полковник; никак не могу: под канцелярию генерала Заслова отведено...
Мы снова плетёмся по колено в навозе и нечистотах, вбираем в лёгкие тошнотворный туман, впитываем в уши скверную вязкую матерщину, заглядываем в каждую дверь, бранимся, ругаемся, проклинаем войну, начальство, Россию и наконец узнаем от ординарцев, что где-то, в какой-то хатке приютился десяток пехотинцев.
– Гони их, прохвостов, в шею! – свирепо командует Базунов. И вот мы блаженствуем... Шестнадцать русских интеллигентов лежат на грязном полу, довольные тем, что им удалось выгнать под осенний дождь в холодную ночь десятка два мужиков, почему-то обязанных по первому нашему слову идти вперёд по галицийским полям, прорывать австрийские заграждения, гнать перед собой эскадроны венгерцев, колебать, опрокидывать и потом валяться в грязи и мёрзнуть под открытым небом...
От духоты, от храпа, от спёртого воздуха и низкого потолка не могу уснуть. Выхожу на воздух. Темно. Моросит осенний дождик. Кругом на земле лежат солдаты вповалку, и в темноте раздаётся тяжёлый храп. Брожу, как в кошмаре, почти не сознавая, как очутился я здесь, полуодетый, задыхающийся, в тёмную ночь, в вонючей австрийской деревушке, где сотни русских людей для чего-то мёрзнут и дрогнут под дождём. Где-то вдали солдаты жгут костёр, и видно, как усатые лица озаряются вспышками соломы. Подхожу к костру. В бурке, в исподнем белье и без фуражки. Солдаты прикидываются, что не узнают во мне офицера, и продолжают громко беседовать:
– Ну, мы народ простой, глупый да тёмный. Ужели ж у начальства часу нет подумать, как же так цельную дивизию в одну деревню согнать?.. Ну, как тут отлить, ребята?.. Пойти – спросить у начальства. Може, господа охвицеры знают, а я, брат, не выучен землякам в рожу гадить.
– Чего зря глотку дерёшь? – раздаётся солидный голос.
– Одни мы, что ли, такие? Весь мир война рушит...
– Рази ж он войну корит? На войну наплевать.
– Ты скажи, ребята, спокайся, от начальства польза какая – толком не доберу. От начальства порядок нужен, аль нет? А где же он, порядок? Хуже зверья живём... Я не против присяги – ни Боже сохрани. На то и солдат в окопе, чтобы ружьём трещать... Сколько мне жизни всей осталось – не знаю, только дай ты мне в тепле обогреться хоть самую малость...
– Братцы мои кровные, – звенит из темноты молодой голосок, – и за что это мужику такое житьё на свете? Живём – не жители, умрём – не родители. А все мы, все мы. И хлебушка – наш, и отечеству служим, и силу тратим, сколько одной этой чести за день отдашь... Ничего не понять кругом...
– Вишь, гусь какой!.. Чем мозги утруждает! Погоди, пуля научит. Попадёшь в окопы – спекаешься...
– А чего мне каяться? – звенит прежний голос. – Греха на мне нет. Душа у меня такая: чужое хоть серебром да золотом убери – не надобно. Разве ж я тут своей охотой сижу? Страх держит... Наше дело обозное...
– Пужливый, – презрительно произносит рослый солдат. – Смерть от страха ослобонит!.. Раз умирать; а что здесь, что в окопе – все едино. Греха нет?.. За одним за Богом греха нет. Нет, брат, один грех на всех. А ты думаешь – одному забава да песенки, а другому грех да запрет. Погоди – придёт такой час – спросют! Почнешь совестью мучиться!.. И немец, и хранцуз, и мужичок обозный, и прапорщик с гусельками – все ценой-то за грех платить будем... Ой-ой!.. Может, который в окопе как гад живёт, который больше всех изобижен, тому Христос по милости и отпустит. Скажет: зачем на муку послали?.. Он муку принимал, душу умирил...
– Верно! – гудят сочувственно пехотинцы. – В окопе какой уж грех? И на грех не тянет...
– Живём как святые угодники! – весело откликается кто-то. – Вшей давим да Бога славим...
Трещали сучья в костре. Густо стелился дождик. Воздух был спёртый и противный до того, что голова кружилась. Кругом виднелись кряхтящие скорченные фигуры, и слышались сердитые солдатские шутки:
– Но-но! Не чепай руками!..
В голове у меня вертелась, кажется, чеховская фраза: «Жизнь идёт все вперёд и вперёд, культура делает громадные успехи на наших глазах, и скоро настанет время, когда Ротшильду покажутся абсурдом его подвалы с золотом...»
Милая русская маниловщина, милые русские мечтатели! Обнесённые высокими стенами красивых фраз и рифмованных строчек, что знаете вы о жизни, о мужике, о бородатых солдатах и очаровательных бритых полковниках?..
Как-то совсем неожиданно на глаза мне попался клочок газетной бумаги. Чувство брезгливости боролось во мне с нахлынувшим любопытством; я не видал уже газеты около трёх недель и колебался недолго. В этом обрывке «Нового времени», которое я узнал по шрифту, я прочитал о смерти штабс-капитана Нестерова. Было подробно описано его столкновение в воздухе с австрийским лётчиком, завершившееся гибелью обоих пилотов. Сообщение было несколько раз перечитано вслух, и все заговорили о Нестерове.
– Таких днём с огнём поискать, – сказал командир, – а у нас зря погиб, безо всякой пользы...
– Почему же русские люди идут зря на погибель? – с раздражением спросил Кузнецов.
– Очень просто, – с обычной язвительной запальчивостью ответил Базунов. – Вы знаете, для чего русскому человеку грамотность?.. Чтобы вывески на кабаках да на трактирах читать. Только! Это Гоголь выдумал про Петрушку, будто ему самый процесс чтения нравится. Никогда он, подлец, в книжку не заглядывает и ничем, кроме трактирных вывесок, не интересуется. Такая вот грамотность держится у нас от мужика до самого высшего начальства. Везде у нас – только вывеску подавай, а на все остальное наплевать... Вы вот думаете, что России больницы да школы нужны, да всякие свободы, а я вам говорю: кабак ей нужен; и пускай вся земля провалится, лишь бы кабак цел остался...
– Подобные милые вещи говорят обыкновенно, когда хотят своё равнодушие и свою собственную лень оправдать, – вмешался ветеринарный доктор Костров. – Деревня спит, в городах водку жрут, и живётся в России хорошо только кабатчикам да конокрадам... Это, Евгений Николаевич, чепуха; я сам в деревне служу. В России, может, больше порядочных людей, чем на всем свете.
– Видали мы этих «порядочных», – зло рассмеялся Базунов. – Не успели в Галицию войти, как всю её до нитки обобрали.
– Война – это не наше дело, – в раздумье протянул Костров. – Мы – пахари...
– Пахари!.. Мы эту сказку знаем, – снова загорячился Базунов. – Народ – пахарь! Как же! Да разве мужик наш умеет пахать? Давайте немецкому мужику наш русский чернозём – чего-чего он ни натворит на нем. Весь свет прокормит!.. Мужик наш к земле жаден, а работать не знает, не умеет... У нас все так: солдат гибель, а армии нет; «пахарей» ваших миллионы, а хлеба нет. Каждые пять лет – бунты и недоборы, голодный тиф и холера. А в газетах кричат: земские начальники виноваты. А разве земские – не те же мы? Земские начальники – не пахари?..
– Э, что там ни говорите, – отбивался Костров, – не только кабатчики и земские начальники в Госсии, в конце концов, есть у нас и Нестеровы...
– В том-то и дело, что ни к чему они нам... падающие звезды: мелькнули – и след простыл.
– Да, – грустно протянул Кузнецов, – был Нестеров, летал, устремлялся к небу – и нет его. А нечистоплотных животных – хоть пруд пруди...
– Вообще, господа, немец ли, англичанин, а нет более грязного существа, чем человек. Возьмите корову, лошадь – их навоз не пахнет. Даже дух приятный идёт. А где ступил наш брат, высшее существо, все он тебе загадит – и дома, и природу, и душу человеческую...
Два дня бились у переправы через Сан. Мосты оказались ненаведенными, и части разбрелись по окрестностям. Все мы испытывали необыкновенный наплыв раздражения, так как имели полную возможность убедиться, до чего бессмысленно было наше трехдневное пребывание в Лезахове.
Три дня мы чахли и задыхались по нелепому предписанию начальства в вонючей и заражённой яме, камня на камне не оставили от большого села, тогда как стоило только оглянуться, чтобы увидеть, в каких прекрасных условиях могла бы дивизия провести свой кратковременный отдых. Предоставленные самим себе, все части отлично расположились. Наша бригада заняла огромный фольварк, где мы буквально блаженствуем со вчерашнего дня.
Сегодня после долгих скитаний я впервые проснулся в светлой нарядной комнате. Туманное, дымчатое утро, мечтательный парк, гибкие козочки. Совсем как в польском романе. Какое это великое наслаждение проснуться в чистой постели и чувствовать себя в Европе, среди книг и журналов. Весь день провожу в библиотеке, над входом в которую прибито распростёртое чучело орла. Читаю и перелистываю журналы и погружаюсь в нравы и вкусы далёких, но близких мне людей, вся жизнь которых кажется мне чудесной, очаровательной и полной высокого смысла. Во всем доме нет ни живой души, кроме наших солдат и офицеров, и это придаёт нашему убежищу оттенок таинственности. Мебель, картины, книги – все овеяно стариной и невыразимо сладким покоем.
Полночи провёл я без сна. Я знал, что завтра мы уходим отсюда, и вместе с нами навсегда уйдут из этого тихого гнёзда вся переходившая из поколения в поколение безмятежность и радость, науки, искусства и поэзия – раздавленные нашим солдатским сапогом. Следующие части так же, как и мы, сознавая всю бесцельность своего мародёрства, добьют и принизят до конца вчерашний уют и красоту. Ибо такова война, таков рецепт разрешения человеческих споров. Мир знает теперь только три спасительных слова: умерщвлять, разрушать, хоронить.
6
На войне, как и всюду, всю чёрную работу делает мужик. Мужик стреляет, мужик ковыряется в земле, прокладывает дороги, пилит, режет, копает, мосты наводит, в пекарне и на кухне работает, а начальству остаётся только вовремя приказывать. Но и эту несложную обязанность оно несёт весьма неисправно. В пяти местах мы пробовали переходить через Сан, и всякий раз выходила какая-то непонятная задержка. Наконец мы в Воле Быховской. Это большая, чистая польская деревня, окружённая лесами и полем. Мы чувствуем себя здесь как на даче. Погода отличная. Солнце весело светит. Чистенькие домики, окружённые садочками и цветниками, дышат миром, спокойствием и достатком. Стодолы завалены душистыми стогами сена. Стадами гуляет скот. Птицы сколько угодно. Все мы полны здесь нежности, тишины и сытого довольства собой.
...Но скоро снова стало тесно и грязно. Ворота настежь, двор завален навозом, на заборах солдатские портянки: со всех сторон облепили нас пехотинцы с обозами. Но от хорошей погоды и от отдыха легко и празднично на душе. Ночуем в палатках.
– Она – палатка, а всякой избы лучше, – говорит нравоучительно Лактионов, наш плотник.
И действительно, есть в этих ночёвках под открытым небом своя особая прелесть. Забравшись с раннего вечера под палатку, я наблюдаю за людьми. Вокруг костров сидят бородатые дядьки и среди тишины, стоящей над сонными полями, ведут медленные беседы. Говорят о волшебниках, о предчувствиях, о кладах. Протяжно, спокойно и с твёрдой верой перебирают солдаты всякие небылицы, а другие с умилением слушают эти странные разговоры. Кажется, что Россия все такая же огромная и неведомая Скифия, какой была она пятнадцать веков назад, и живут в ней все такие же варвары, и не стали они ни на йоту умней, и в душе их все та же лютая темь, и невежество, и дремучая ненависть.
Орудий не слышно. Тёплая-тёплая погода. Пахнет сосной и сеном. Мягко потрескивают костры, и отчётливо слышатся спокойные голоса.
Почти каждый вечер фантастические беседы заканчиваются заунывным пением, в котором грустное украинское «гирко плаче» все время перемешивается с ярославским «долю горькую проклинаючи». И ещё долго сквозь сон мне слышатся меланхолические жалобы на «житьё бесталанное» и на «смертный час во чужой стране»...
Опять дорога, опять кусают блохи, опять обрастаем грязью и насыщаем воздух раскатистой русской бранью. Долгие походы вперемежку с днёвками, полными табачного дыма, бесконечной девятки, разговоров о женщинах, сквернословия и закусок. Мы уже привыкли к этим внезапным бытовым переменам. Сегодня – русинская деревушка, грязная, бедная, хлебосольная, без скатертей, без полов, без отхожего места. Завтра – опрятность, возведённая в культ, польская сдержанность и неизбежные кружевные бумажки с разрисованной надписью над входом: Czystosc jest ozdoba domu [6]6
Чистота – украшение дома.
[Закрыть]. Миновал грязный пустынный городишко с мудрёным названием Медынья Лапцуцка; прошли через большое фабричное местечко Жолынья, наполненное казаками, испуганными евреями и сожжёнными домами; переночевали в крохотной жалкой деревушке, битком набитой детьми, стариками и калеками, где нет ни соли, ни дров, ни спичек, где люди не знают, куда бежать, и только в испуге повторяют, что кто-то палит кругом местечки и села, а кто – «не вемы».