355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Войтоловский » Всходил кровавый Марс: по следам войны » Текст книги (страница 12)
Всходил кровавый Марс: по следам войны
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:34

Текст книги "Всходил кровавый Марс: по следам войны"


Автор книги: Лев Войтоловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– Ординарец из штаба армии. Ротмистр Кинбурнского драгунского полка Гоголихидзе. Прислан за справками, проведена ли через Тухов – Шинвальд телеграфная линия?

Спрашиваем, что слышно.

Ротмистр делает предостерегающий знак глазами в сторону денщиков. И так как он старший в чине, обращается к ним повелительным тоном:

– Марш на кухню!

Денщики краснеют и выходят с опущенной головой. А ротмистр, важно цедя сквозь зубы, говорит:

– Ничего пока. Думаем наступать, но опять придётся сидеть.

– Почему?

– Снарядов нет. Ведь мы почти совсем не стреляем из орудий. Одна пехота за всех отдувается; на её плечах держимся. Где у них [17]17
  У противника.


[Закрыть]
пять батарей работает, у нас две-три мортиры по выстрелу в час делают. Горных орудий почти совсем нет. Полевые пушки в резерве: не хватает гранат. А будь у нас снаряды сейчас, мы бы им показали. Ведь мы уже пополнены. На днях восьмая армия вдребезги расколотила австрийцев. В Венгрию тьма нашей кавалерии переброшена. Третья Донская сюда идёт. Только бы снарядов побольше!..

После завтрака пошли осматривать шинвальдские окопы. Холодный ветер дул в лицо. Кругом перекликались ружейные залпы, и высоко гудел невидимый аэроплан. Мы подошли к небольшой лощинке, похожей на искусственный грот. На дне её в беспорядке толпились белые тоненькие берёзки. А по краям оврага, как суровая стража этого белого хоровода, вытянулись высокие сосны. Вдоль покатой стены под бугристыми сосновыми корнями притаилась короткая цепь окопов, даже вблизи почти незаметная. Дошли до парапетов и заглянули в первый окоп. На дне его было сухо. Под кучей патронов лежал сероватый конверт, залитый ржавой присохшей кровью. Мы подняли письмо и прочитали. Оно написано было старческой рукой по-польски: «Дорогой сын наш! Мы бесконечно счастливы, что небо было милостиво к тебе и до сих пор выводило тебя целым и невредимым изо всех испытаний...» и т. д. А вот другое письмо, покрытое такими же пятнами. Письмо было русское и коротенькое: «Дорогой мой братишка! Я горжусь тем, что там грудью своей защищаешь нашу родину от немецких злодеев, и желаю, чтобы ты дрался с врагом так же храбро и смело, как Козьма Крючков, который покрыл своё имя бессмертной славой. Горячо любящий тебя брат Пигасий Синицын».

– Я бы предпочёл, чтобы Пигасий Синицын лежал на месте убитого братишки, – сказал с досадой Болконский и швырнул письмо наземь.

– Поздравляю вас с генеральской ревизией, – встретил меня Базунов. – Получил бумажку из дивизии: приехал специальный ревизор из Петрограда для осмотра конского состава нашей бригады. Будут завтра к двенадцати.

– По какому случаю?

– В Петербурге-то люди постарше чином сидят да поумнее нашего. Знают, что делать... До них, должно быть, только теперь бумажка моя из Люблина докатилась – о ремонте парковых лошадей.

– Так это вы поэтому меня вытребовали?

– Само собой. Офицеры от меня на батарею просятся... Слыхали? Джапаридзе и Пятницкий уходят. На место Пятницкого уже капитан Старосельский прислан... А тут и доктора нет. Скажут: хорош командир, от которого весь состав разбежался.

* * *

С утра готовятся к встрече петербургского генерала. Всюду расставили конных ординарцев. В начале двенадцатого примчался Ковкин:

– Едет!

Выскочили все офицеры с командиром. Со стороны штаба дивизии медленно двигался огромный польский рыдван, запряжённый шестёркой лошадей тремя выносами. Впереди – казак-ординарец, позади – казак-ординарец. На козлах два солдата с винтовками. Поровнявшись с офицерами, экипаж остановился. Из фаэтона выглянул тучный генерал с Георгием на груди. Откозыряв офицерам и размяв затёкшие ноги, генерал объявил:

– Гедлин, генерал для поручений. А это мой адъютант, – указал он на юркого поручика, выскочившего вслед за генералом из кареты.

Генерала повели в офицерскую столовую. Пыхтя и отдуваясь, он медленно приступил к опросу:

– Как работает интендантство? Доставляет ли сено, овёс, хлеб, сухари? Сколько людей? Лошадей? Всего ли хватает?

Каждый вопрос он раза три повторял шамкающим голосом и потом обращался к адъютанту:

– Запишите.

Адъютант писал, а генерал скучно расспрашивал, задавая ненужные вопросы.

– Ну-с, а теперь покажите лошадей, – сказал он, вдруг оживившись.

Офицеры бросились ко взводам отдавать распоряжения, и мы остались втроём с генералом и адъютантом. Генерал встал, поглядел на ковры на стенах, на металлические распятия и прошамкал с улыбкой:

– Везде люди живут... Ну, как жители?

– Терпят, – ответил я.

Адъютант нахмурился и посмотрел на меня исподлобья.

– Понемногу привыкают? – переспросил генерал.

– Поневоле...

– Да, да, – зашамкал генерал и обратился к адъютанту: – Запишите: жители привыкают к нашим войскам.

В комнату на цыпочках вошёл Коновалов и бросил мне шёпотом на ходу:

– Спытайте, чи буде колысь кинец?

– Что, что? – заинтересовался генерал.

– Солдаты спрашивают, скоро ли война кончится?

– А! – усмехнулся генерал и, пожевав губами, добавил: – Кто знает? Со снарядами плохо. Всего у нас выделывают по двести пятьдесят тысяч снарядов в сутки, а это выходит по десять снарядов на орудие.

– Так что же будет? – спросил я. Генерал пожал плечами:

– Пока англичане нам снарядов не подвезут, ничего не будет.. Наконец вывели лошадей. Генерала усадили в кресло посреди площади. Отобрав самых крепких лошадей, ездовые по пять раз проводили одних и тех же мимо размякшего генерала. По установившемуся порядку каждой воинской части присвоены для всех конских названий одна или две буквы, названия эти в нашей бригаде начинались на буквы «Ч» и «Ш». Всех лошадей было свыше тысячи. Придумать тысячу названий на «Ч» и «Ш» – задача весьма не лёгкая. Поэтому некоторые имена поражали своей пикантной неожиданностью. Держа лошадей под уздцы, ездовые, подходя к генералу, выкрикивали с надрывом:

– Конь Чихирь.

– Конь Чембурлом [18]18
  Чемберлен.


[Закрыть]
.

– Кобылица Шельма.

– Кобылица Шлюха.

– Конь Шанкир.

– Жеребец Шикардос.

Были и более острые названия. Генерал при каждом новом названии прикладывал руку к козырьку и слюняво шамкал:

– М-молодца!

Вдруг сверху отчётливо донеслось гудение неприятельского биплана.

Ездовые всполохнулись и задрали головы кверху. Базунов резко распорядился:

– Ездовые, на коней! По конюшням. Генерал заёрзал в кресле:

– Нельзя ли воды напиться?

И живо заковылял к офицерскому собранию, поддерживаемый своим адъютантом. Базунов, глядя им в спину, подчёркнуто громко соображал:

– Прямо над головой кружит. Сейчас, подлец, бомбу шарахнет...

* * *

Сидим на крылечке и беседуем с денщиком командира Кубицким, который посвящает меня в подробности рыглицкой жизни. Прапорщик Болеславский напился и мандолинку об стол разбил. Из Кракова в Рыглицу пробрался польский профессор, который по-русски хорошо разговаривает. Племянница старого Буйка заболела дурной болезнью от подпрапорщика Грибанова. Пан Сикорский опять во Львов ездил и вернулся очень довольный...

Пан Сикорский – тридцатипятилетний толстяк с румяным лицом и наглыми глазами, оказывает какие-то тайные услуги нашему штабу. Он часто шушукается с пехотинцами, у которых скупает за бесценок австрийские кроны, снятые с убитых, и отвозит кроны во Львов.

Самую важную новость Кубицкий приберегает к концу. Он приближает ко мне лицо с расширенными глазами и говорит таинственным шёпотом:

– Мертвяки знов тупоталы [19]19
  Опять мертвецы шагали.


[Закрыть]
.

Перед большими боями (это знают жители всех прикарпатских местечек и деревень) начинается по ночам движение мертвецов на Карпатах.

Из могил выходят все убитые солдаты и офицеры, собираются по старым частям и идут, рота за ротой, полк за полком, вверх по крутым дорогам.

– А от кого ты слыхал, Кубицкий?

– Стара Юзефа сусидкам казала.

– Что же она говорила?

– А кто их знае? Як воны худко засверкочут, я нычого не разберу.

– Ну, ладно. А какая погода стояла? Туманы?

– В ярах витра нэмае, а на горбаку – дуе.

Кубицкий не признает этнографических тонкостей. Весь мир он спокойно рассматривает с точки зрения собственного села, перекраивая и быт и природу Галиции на свой полтавский солтык. Госкошные парки при замках он упорно называет садочками, а глядя на высокие резные решётки, окаймляющие стальной оградой парки, Кубицкий лениво спрашивает:

– На що им такой зализный [20]20
  Железный.


[Закрыть]
тин здався?

Карпаты он раз и навсегда измерил своим украинским глазом и разбил их на горбаки и ярочки (холмики и ложбинки).

– Хотел бы тут жить, Кубицкий? – спросил я его как-то.

– Хиба ж тут людям жить можно? Тут тилько зайчикам бигать. Впрочем, не в одном лишь Кубицком живёт эта домотканая заскорузлость. Нигде с такой отчётливостью не выступает профессионально-классовое нутро человека, как на войне. Это особенно сказывается на офицерах; царская армия вся пропахла духом крепостной николаевщины. Солдат – раб, холоп «по приводу». На службу он смотрит, как на барщину, и до сих пор уныло поёт:

 
В воскресенье раным-рано
Во все звоны звонят —
На солдатскую на службу
Наших парней гонят...
Вы тоску родной сторонки
Газносить по ротам —
Вам винтовка будет жонкой,
Плётка – помолотом.
 

Офицер – душой крепостник. Конечно, это не прежний секунд-майор и кнутобоец, но даже самый либеральный из военных говорунов за порогом офицерского собрания немедленно превращается в плантатора или негритянского королька. «Гуки по швам! Гуки по швам!» – этой формулой исчерпывается все мировоззрение офицера. В переводе на казарменный обиход она обозначает глубочайшее презрение к нижним чинам, издевательство, зуботычины и жестокость, доходящую до садизма. Ведь ни один народ в мире, кроме русского мужика, не додумался до «заговора на подход к лютому командиру».

Сколько нужно было выстрадать солдатскому сердцу, чтобы, идя к начальнику, шептать трясущимися от страха и ненависти губами: «... От синя моря силу, от сырой земли резвоты, от частых звёзд зрения, от буйна ветра храбрости ко мне... Стану, раб Божий, солдат негожий, благословясь, и пойду, перекрестясь, из казармы дверьми, из двора воротами, пойду я, раб Божий, солдат негожий, с полками да с ботами, с солдатскими заботами, на чистое поле, под красное солнце, под светел месяц, под частые звезды, под полётные облака... И буди у меня, раба Божьего, солдата негожего, сердце моё – лютого зверя, гортань – львиная, челюсть – волка порыскучего... И буди у начальника моего, супостата болотного, капитана пехотного, брюхо – матерно, сердце – заячье, уши – тетеревиные, очи – мёртвого мертвеца, а язык – повешенного человека; и не могли бы отворятися уста его и очи его возмущатися, не ретиво сердце бранитися, ни рука его подниматися на меня...»

– Ты от кого научился этому заговору? – спросил я Окулова, солдата Олонецкой губернии.

– Не могу знать, – ответил он равнодушно и лениво добавил: – Окулов что знат?.. Что темно, что светло... У нас людей нет – одни олешки бегают...

Кадровый царский офицер проводит весь век свой между колодой карт и бутылкой водки. У него такой же масштаб, как у Окулова и Кубицкого. Только вместо аграрно-шаманской мерки у него своя – трактирно-амурная установка. При обсуждении военных событий то и дело слышишь от офицеров такие даты – в духе чеховской «Живой хронологии»:

– В боях при Тэнгобоже... Помните?.. Это там, где нас старкой ксёндз угощал...

– Это там, где мы помещика на триста рублей накрыли...

– Это там, где мы с паненкой танго в тёмной комнате танцевали...

Всякий раз, как я слушаю эту живую офицерскую хронику, мне вспоминается разговор с аптечным фельдшером Шалдой.

– В Галиции книжки хорошие, – объявил он мне.

– Разве вы читаете по-польски?

– Нет, для порошков бумага хорошая.

Прибегает какой-то оборванный, лысый, бородатый еврей, кланяется в пояс, просит к больным детям:

– Пане, пане, хворы дуже!

Прихожу. Восьмеро ребят. Старшей девочке лет четырнадцать.

Две девочки помоложе – в постели. Бледные, тощие, испуганные. Прячутся от меня под одеяло. Кое-как осмотрел – тиф. В доме шестнадцать солдат. Хозяин просит: уберите хоть половину. У дверей мать-старуха хватает меня за рукав и кричит на жаргоне, уверенная, что говорит по-немецки:

– Ратуйте, доктор! Что делать? Умираем с голоду. Работы нет, денег нет, дети хворают... Что делать? Только солдатами и держимся.

– Какими солдатами?

– Ваши жолнежи... Хлебом деток годуют (кормят). Странный народ эти солдаты: днём кормят население своим хлебом, а ночью ломают клети, растаскивают заборы на топливо, грабят, насилуют...

Дорога залита чёрной, густой, вонючей жижей. Лошади вязнут по колено в грязи. Люди тяжело ступают по лужам за хлюпающими возами. Над местечком нависла остервенелая брань, такая же мерзкая и противная, как брызги вонючей грязи. Огромный обозный солдат хлестал кнутовищем лошадь и вопил, задыхаясь от бешенства:

– Не скидай, мать твою так, я тебя научу скидавать! Тяжче смерти сделаю, стерва окаянная!

Другой с пеной у рта разносил кучку пехотинцев, расположившихся тут же на дороге:

– И чего вы тут, черти, лодыри, шляетесь? Сидели б в своих окопах и не мешали б людям дело делать!

На что пехотинцы с ленивым презрением отвечали:

– Ишь, развонялась, кишка обозная! Раскрой шире хайло-то: пулей заткну.

Десятки солдат, распахнув полушубки и сдвинув папахи на затылок, надсаживаясь, обливаясь потом и сотрясая воздух градом калёной матерщины, вытягивали из грязи застрявшие возы.

Бочком в стороне от дороги идёт группа евреев – старики и женщины. Пугливые, безмолвные, нищие.

– И жалко, глядя на них, – говорит громко солдат, – и душа не знай чего злобится. Только у них и дела, что плачут.

– Со страху больше, – вставляет другой. – Дух у них хлипкий. Ты к ему с лаской, а у него поджилки трясутся, и верезжит по-пёсьи.

Путаясь в своих долгополых кафтанах, плетутся, сгорбившись, старики, и к ним пугливо, как овцы, жмутся худые, обмызганные женщины. Ни разу не привелось мне здесь видеть евреев вместе с поляками. Евреи довольно редко показываются на улице. Но когда их видишь, они цепляются друг за дружку – отдельно от поляков. Даже дети еврейские и польские никогда не сходятся вместе. А если поляки говорят о евреях, то всегда с усмешкой, неприязненно и обидно. Дети и молодые девушки говорят иногда по-польски, старики – никогда: друг с другом – по-еврейски, а с нами – охотнее по-немецки.

– Разве вы не говорите по-польски? – спросил Джапаридзе пожилую еврейку Шифру Блюм.

– Говорим, – ответила она, – но нам приятней разговаривать по-немецки. Мы друг друга не любим. Зачем же нам говорить по-ихнему?

У костёла повстречался с двумя ксендзами. Оба взволнованы. Рассказывают такую историю. На базаре в праздничный день жители обступили обозного солдата, продававшего в небольших пакетиках чай – солдатские порции. Тут же стояли оба ксёндза, наблюдая за торговлей. Проходил мимо обозный офицер, увидал эту сцену, ударил солдата по лицу и рассыпал пакетики с чаем – в том числе несколько проданных и оплаченных. Ксёндз пробощ загорячился и начал укорять офицера. Тот грубо оборвал:

– Уходите отсюда, а то и сами того же дождётесь. Ксендзы, конечно, ушли.

Вечером обозный капитан пришёл к докторам на пульку и застал обоих ксендзов. Ксёндз пробощ стал журить капитана. Капитан свирепо выругался и пригрозил выселить обоих ксендзов из Рыглицы.

– Это за что же? – заволновался пробощ.

– За распространение ложных слухов о русской армии. Вы и туховский ксёндз все время распускаете о нас всякие небылицы и мутите все население.

С трудом удалось успокоить капитана.

– Пришлось проиграть ему три красненьких, – сказал на прощание Якуб Вырва.

Молодой викарий проводил нас до собрания.

– Отчего вы, ксендзы, революции не сделаете? – сказал ему по дороге Базунов. – Как вы выносите безбрачие?

Ксёндз улыбнулся и рассказал забавную притчу:

– Когда Бог закончил сотворение мира, он приказал мужчинам: приходите за жёнами. Первым примчался турок и набрал себе кучу жён. Потом шли другие народы. Наконец осталась последняя жена. Бог сказал служителям церкви: берите её себе. Бросились поп и ксёндз. Оба в длинных подрясниках – бежать очень трудно. Но попу все же легче, чем ксёндзу в узкой сутане. Прибежал поп первый и захватил себе последнюю жену. Тогда ксёндз взмолился Богу: «Господи, как же я проживу без жены?» Бог и сказал ему: «Поступай, как знаешь; предоставляю это твоему собственному уму».

– Ну и что же? – заинтересовался Базунов.

– Вот с тех пор ксендзы и устраиваются по своему разумению...

Ведь каждая женщина всегда немножко Далила.

А за утренним чаем ко мне обратился Джапаридзе:

– Вы даёте какие-нибудь поручения канониру Павлову, который едет сегодня в Киев?

– Да. И письма посылаю.

– Заберите ваши письма: он в Киев сегодня не поедет, – многозначительно подчеркнул Джапаридзе.

– А что случилось?

– Скоро узнаете. Сегодня будет день больших неожиданностей. Между тем Павлов продолжал энергично собираться. Побывал у всех офицеров, получил заказы от заведующего собранием, заклеил все письма в один пакет.

Когда Павлов сидел уже на возу, Джапаридзе позвал его к себе и спросил:

– У тебя есть какие-нибудь деньги?

– Сто рублей – офицерских и своих двадцать пять.

– А больше нет?

– Никак нет, – ответил тот.

– Разденься! – приказал ему Джапаридзе и, обращаясь к фельдфебелю Удовиченко и Гридину, распорядился: – Обыщите его.

Под двумя тёплыми фуфайками, в тельной рубашке, нашли зашитыми 900 рублей.

Павлов – бывший фуражир, недавно отставленный. Дня три назад он принёс письмо с известием о смерти жены и стал проситься домой.

– Откуда у тебя деньги? – спрашивал Джапаридзе.

Павлов молчал.

– Позовите сюда Новикова, Горелова, Полякова и Фетисова, – приказал Джапаридзе.

Приведённых (все фуражиры) немедленно обыскали и нашли: у Новикова – тысячу сто двадцать два рубля, у Горелова – пятьсот семьдесят, у Полякова – пятьсот девяносто рублей. Фетисова, считавшегося самым честным фуражиром и заведовавшего покупкой скота, на месте не оказалось. Он пришёл через полчаса и принёс счёт на покупку коровы. Был он бледен и очень смущён. Джапаридзе резко обратился к нему:

– У тебя есть свои деньги?

– Так точно, рублей пятьдесят.

– Покажи.

Он протянул кошелёк, в котором оказалось сто девяносто рублей казённых денег и две двадцатипятирублевки.

– Тебя предупредили? – спросил Джапаридзе.

– Никак нет!

– Врёшь! Газдевайся!

При обыске в карманах нашли несколько расписок на проданный скот.

– Что за расписки? Признавайся! – закричал Джапаридзе. – Я тебе верил, считал тебя честным солдатом. Докажи хоть теперь, что ты лучше других. Говори правду!

– Это, ваше высокородие, записки ненужные. Их хуть спалить можно.

– Зачем же они у тебя?

– Упомнил порвать.

– Говори правду! – кричал Джапаридзе. – Я ничего не понимаю. Я должен под суд тебя отдать за подлог и мошенничество. Что за расписки? Ты что-нибудь понимаешь? – обратился он к Гридину.

Гридин сладко протянул:

– Так точно. Отлично понимаю. Он, ваше высокородие, брал расписку от пана, у которого корову купил, правильную расписку, за сколько купил – скажем, за тридцать рублей, а потом шёл к другому пану, и тот, другой мужичок, за двугривенный давал ему другую расписку, неправильную, подложную, не на тридцать, а на сорок рублей. Вот и барышей десятка.

– Так это было, Фетисов? Гридин правильно говорит?

– Так точно. Правильно.

– Сколько же ты приписывал к каждому счёту?

– Когда рубль, когда два.

– Почему ж у тебя так мало денег? Значит, у тебя своих не пятьдесят рублей, а больше.

– Никак нет. Пятьдесят рублей только.

Фетисов стоит красный, с опущенной головой. Офицерам, присутствовавшим при этой сцене, было совестно и неловко, но жалости к пойманным фуражирам не было. Все превосходно понимали, какие жестокости, какие солдатские расправы над бедными жителями скрывались за этими награбленными деньгами.

– Господа офицеры, – обратился к присутствующим Джапаридзе, когда ушли фуражиры, – я не нахожу выхода. Простить? Тогда фуражиры по-прежнему будут грабить и воровать в надежде на снисходительность начальства. Предать суду? Это – расстрел или каторга.

Наступило тяжёлое молчание.

– Давайте судить их собственным судом, – предложил доктор Костров.

– Что ж, это можно, – неопределённо протянул Базунов.

– Хар-рашо! Сегодня вечером суд! – отчеканил своим гортанным голосом Джапаридзе. И обратился к Гридину: – Созвать офицеров из всех трёх парков.

* * *

Вечером собрались все офицеры. Было душно, накурено; всем хотелось поскорее отделаться от этой тяжёлой процедуры. Фуражиров не было, суд начался заглазно. Первым заговорил вновь назначенный командир второго парка капитан Старосельский. Невысокого роста, плотный, широкоплечий, с бритой головой, небольшими зелёными глазами, под тяжёлыми веками, он говорил веско, холодновато и скупо:

– Надо отобрать деньги. Это прежде всего. Пока не докажут, что деньги не награблены, а собственные. Набить хорошенько морду – и конец. Под суд отдавать не следует.

– Под суд не следует, но и бить не надо, по-моему, – заявил доктор Костров.

Старосельский заволновался:

– В мирное время я ни разу солдата не ударил. А теперь иначе нельзя.

– Это гадость, – вставил Костров.

– Да, это гадость, это уродливо – бить солдата. А вся война не уродство? У меня теперь твёрдая система. Во время боя хороший тумак по голове, это лучший способ спасти человека от обалдения. А мародёрство? Я не знаю другого лекарства от мародёрства, как крепкий стек. Не предавать же суду солдата за каждого уворованного курчонка. Огрейте его хорошенько хлыстом, и он сразу проникнется уважением к чужой собственности.

– Надо позвать фуражиров и добиться от них признания, – предложил адъютант Медлявский. – Тогда судить будет легче.

Вошли фуражиры. Первым выступил Новиков. Умный, кряжистый мужик Курской губернии Льговского уезда. По занятию прасол, торгует птицей и яйцами. Имеет капитал в банке (тысяч пять, говорит). Оборотистый, ловкий и решительный. Я видел его в трудные минуты.

– Признавайся! – обратился к нему Джапаридзе. – Все равно будет произведено следствие у тебя на деревне.

– Что ж, я не отказываюсь. Деньги мои, не казённые. Только об них никто не знает в семействе: ни брат, ни отец, ни жена. А случилось это вот как. Была у меня кобыла, хорошая лошадь, как жену любил. Продал я её, как на войну уходил. А сколько взял, утаил. Деньги с собой взял, чтобы после войны лошадей закупить и продать с барышами в России. Вот откель деньги мои.

– В последний раз говорю тебе: повинись! Признаешься, деньги отдашь, не отдам под суд. А будешь врать про кобылу, пропадёшь, как собака!

Новиков побледнел, задумался и, махнув рукой, объявил:

– Хучь жалко денег – свои ведь, кровные, – да что делать? Вы нам как отец родной. Как знаете – пожалейте: не предавайте суду.

С другими пошло легче. Они отдавали деньги, кряхтя и смущаясь, и больше для видимости прибавляли:

– На войне делить нечего: все казённое.

– Только бы душу сберечь.

Один Фетисов не сдавался:

– Больше пятидесяти рублей не имею.

Но, когда сверили с найденными при обыске расписками, оказалось, что к каждому счёту он по 5 рублей приписывал. Подсчитали: рублей четыреста должен иметь.

Джапаридзе выходил из себя:

– Я тебя в карцере сгною! Все равно денег не получишь. Прямо отсюда прикажу увезти и запереть.

Наконец сознался: дал деньги на хранение ездовому Миронову, а тот схоронил их в седле – между ленчиком и подушкой.

Едва удалились фуражиры, как началась жестокая перебранка. Большинство офицеров требовало:

– Деньги зачислить за командой – на улучшение довольствия, а фуражирам морду набить.

– Кто же бить будет? – спросил адъютант.

– Как – кто? Офицеры, – ответил Старосельский.

– Этого не будет, – крикнул Костров и, стуча кулаком по столу, бросал задыхающимся голосом: – Вся армия занимается грабежом! И больше всех офицеры! Из Тухова штабные офицеры все люстры вывезли, серебро, зеркала, посуду, картины!.. Капитан Кравков пять экипажей домой отправил. Полковник Скалой два автомобиля к себе в имение отослал. Мебель, рояли, лошади – все разворовано у населения!..

Свирепо размахивая кулаками, Старосельский наседал на Кострова:

– За это по морде бьют... под суд... оскорбление мундира..

– Капитан Старосельский, – холодно заговорил Базунов, – обращаю ваше внимание, что у нас в бригаде врачи пользуются такими же правами, как офицеры. Они принимают участие в суде и имеют право высказывать своё мнение. Дело собрания принять то или иное решение.

– Слушаю-с, полковник, и принимаю к сведению, – протянул обиженным голосом Старосельский и, щёлкнув каблуками, вытянулся в струнку.

* * *

Часа через два после ужина в собрании царило дружное «винопийство». Хохотали, шутили, играли в карты. Костров с Старосельским как ни в чем не бывало резались в девятку. Из-за стола их ежеминутно долетали шумные выкрики Кострова:

– Ах, ёлки зеленые! Уконтропил!

Выигрывая, Старосельский аккуратно запихивал бумажки в большой кошелёк на цепочке у пояса. Ночлег Старосельскому отвели у меня. Уже лёжа в постели и загасив свечу, он обратился ко мне:

– Вы очень дружны с Базуновым?

– Да, я считаю его очень интересным человеком.

– Смотрите, не очень с ним откровенничайте. А то...

– Что такое?

– Ведь он... в дворцовой охране служит.

– Что это за дворцовая охрана?

– Не знаете? Особая жандармерия, которая следит за настроением офицеров. Раньше во главе её стоял великий князь Сергей Михайлович, а теперь – барон Фредерике.

– Откуда вы знаете про Базунова?

– Посмотрите его послужной список. Больше трёх лет он нигде не служил. Бросают его и в Сибирь, и на Урал, и в Воронеж. Для наблюдения назначают.

Разбудил нас радостный крик Кострова:

– А что! Читали новый приказик главнокомандующего? Недурственно. Не в бровь, а в глаз вам, Иннокентий Михайлович. Не угодно ли почитать?

– Читайте, а мы послушаем.

Захлёбываясь, прищёлкивая и пересыпая приказ сочувственными восклицаниями, доктор Костров читал:

– «Секретно. Копия с копии на имя начальника штаба главнокомандующего армиями ЮгоЗападного фронта генерала от инфантерии Алексеева. Восемнадцатого января пятнадцатого года. Кыров.

Ваше высокопревосходительство, глубокоуважаемый Михаил Васильевич! Долг офицера и порядочного человека, для которого дороги честь и доброе имя русской армии, повелевает мне написать Вам это письмо и сообщить Вам о весьма печальном явлении в нашей армии. Не совсем корректное отношение некоторых офицеров к чужой собственности мне приходилось иногда наблюдать, и я боролся с этим по мере сил. Теперь до меня дошли совершенно определённые слухи о том, что офицеры посылают много награбленных вещей в Россию, своим семьям. Посылаются экипажи, сервизы, даже ценная мебель. Какой позор, какая гадость! Все это идёт через Львов и, вероятно, пересылается под видом казённых грузов. Можно это все сразу пресечь, установив досмотр грузов, направленных в Россию, да, вероятно, можно установить, что и куда было вывезено, особенно такие вещи, как экипажи. Писать об этом официально я не считаю возможным, почему и обращаюсь к Вам с этим частным письмом, будучи уверен, что Вы поймёте и моё возмущение этими недостойными поступками некоторых .офицеров, бросающих тень на всю армию. Не думаю, что я мог ошибаться, так как получил сведения из нескольких совершенно разных источников. Прошу извинить меня за беспокойство и верить, что любовь к нашей армии и обида за неё заставили меня прибегнуть к этой мере. Искренно и глубоко уважающий Вас и расположенный к Вам А. Хвостов».

«Копия секретного отношения начальника штаба третьей армии от двенадцатого февраля пятнадцатого года. Командиру двадцать первого армейского корпуса.

Препровождая копию письма на имя начальника штаба главнокомандующего армиями ЮгоЗападного фронта, уведомляю, что командующий армией полагает, что в третьей армии случаев, подобных изложенному в письме, не было, но его высокопревосходительство считает необходимым поставить о сём в известность всех начальствующих лиц для предотвращения возможности подобных случаев в будущем. Старший адъютант Управления инспектора артиллерии двадцать первого армейского корпуса капитан Карпов». Каков приказик-то! Ась? – радостно захлёбывается Костров. – Ну-тка, Иннокентий Михайлович, шуганите-ка генерала Алексеева; под суд... оскорбление мундира!.. Ох-хо-хо, палки зеленые, ёлки дубовые!

Недурственно, ась?..

– А все-таки вашим фуражирам сегодня морду наклепаем! – жёстко усмехается Старосельский.

* * *

Прививаю оспу солдатам. Возле меня куча бородачей. Один, усмехаясь, тянет:

– Видать, и об нас Господь печётся: какого начальника послал.

– Это о ком вы?

– Известно о ком: об командире об новом – из второго парка который.

– Не по душе пришёлся?

– У-ух! Лицом тёмный, глаз вострый...

– С батареи ребята сказывали: драться лютый. Жалости ни к чему не имеет.

– Бьёт без обману, – насмешливо долетает со стороны. – Уж как тебе лютовал сегодня над фуражирами... Отстрадались!

– Разве их били?

– Ну, как же! Всю команду построили – глядеть...

– Их благородие, капитан Джапаридзе, – поясняет кто-то, – раз-два по морде Фетисова хлестнули – и будет. А энтот... всех наградил. Смертным боем бил! Одну руку в карман, а другой лупит да лупит. Уж кулак побоев не принимает, а он все тешится – аж трясётся... Не будет ему доброго конца...

– Вдвоём били или ещё кто?

– Наш-то больше для видимости... А энтот – не для ради порядка, а по злобе.

– Из чужого парка драться приехал.

– Ничего... доиграется...

– Может, и наш кулак на что-нибудь нужен... Разве по-другому не будет...

Весь день избегаю Базунова, невольно его сторонюсь. Случайно сошлись на кладбище. С первых же слов Базунов ворчливо обрушивается на Сгаросельского:

– Вот человек – призвания своего не отгадает. Ему бы в тюремных надзирателях или привратником в аду состоять: колотил бы себе грешников по тощим бокам – и был бы счастлив. А то, извольте радоваться, – бородатых мужиков по щекам хлещет... Ишь ты, прохвост! Если на место Джапаридзе мне такого героя посадят, то это получится хорошенький Порт-Артур... Вы-то... того... посдержанней с ним беседуйте...

– О чем это?

– Да о чем хотите... Он ведь с жандармским ароматцем... У него там, в Самаре или в Саратове, в пушку-то погромном рыльце оказалось. Даже из бригады выгнать хотели... Да!

Прямо с кладбища бегу к Джапаридзе:

– Милый Ной, будьте великодушны, извлеките занозу из сердца: что вы знаете о Базунове? Верно ли, что он в придворной охране служит?

– Кто вам сказал? Старосельский? – смеётся Джапаридзе. – Верно. Об этом говорили в бригаде. Но, сказать по правде, офицеры все друг друга боятся и друг друга в тайном шпионстве подозревают.

– А на самом деле?

– На самом деле, ей-богу, ничего, кроме хорошего, о Базунове не знаю. Четвёртый год под его командой служу... А впрочем, черт его знает... Между жандармом и офицером, сами знаете, разница, во всяком случае, не больше, чем между Ветхим и Новым заветом...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю