355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Войтоловский » Всходил кровавый Марс: по следам войны » Текст книги (страница 1)
Всходил кровавый Марс: по следам войны
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:34

Текст книги "Всходил кровавый Марс: по следам войны"


Автор книги: Лев Войтоловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Войтоловский Лев Наумович
ВСХОДИЛ КРОВАВЫЙ МАРС: ПО СЛЕДАМ ВОЙНЫ

Забытое надобно вспомнить

Книга Л. Войтоловского вышла в 1931 г. и с тех пор не переиздавалась. Найти её можно было только у букинистов, да и то случайно. И вот теперь «По следам войны. Походные записки» могут быть прочитаны заинтересованным читателем как замечательный документ эпохи первой мировой бойни XX столетия.

Сказать несколько слов об авторе необходимо – слишком отрывочны и неполны сведения его биографии. Родился Лев Войтоловский в селе Старое Полтавской губернии в 1876 г. Отец его занимался «торговлишкой и шинкарством» и потому имел возможность отдать сына в Киевскую гимназию. В 1893 г. Лев Войтоловский поступил в Киевский университет на медицинский факультет. После третьего курса за участие в студенческих манифестациях был выслан в Харьков и там уже закончил образование. Работал врачом в клинике душевных болезней и одновременно сотрудничал в газетах «Киевские отклики», «Друг народа», «День».

В 1904 г. он оставил медицину и стал студентом-филологом, но вскоре был мобилизован и участвовал в русско-японской войне. В качестве военного врача Войтоловский прошёл Первую мировую войну, был на гражданской, но после контузии демобилизован. Занимался журналистикой, литературной критикой, писательским трудом. В 1929 г. почти полностью потерял зрение, оставив незаконченными «Походные записки». Умер в Ленинграде в 1941 г.

Книга Войтоловского нужна, вне всякого сомнения, ибо убедительно и правдиво отражает быт войны, передаёт чувства и мысли солдат и офицеров о фронтовой жизни – такое изображение нынче называют «окопной правдой». Непосредственный участник боевых действий русской армии, Войтоловский хорошо знал армейский быт и жизнь во фронтовой полосе, записывал меткие народные выражения и присловья. Его книга – родник, из которого черпать и черпать, дополняя бессмертную работу В. Даля по собиранию пословиц и поговорок живого русского языка.

«Записки» Льва Войтоловского лучше читаются и полнее воспринимаются после знакомства с общим историческим очерком о войне 1914 года, иначе «отступления и наступления» частей могут показаться несведущему читателю в некоторой степени бессмысленными. Зато на широком историческом фоне мы получим законченное представление о первой мировой бойне. А вспомнить прошлое и задуматься над ним особенно полезно в наши беспокойные и зыбкие дни самого конца столетия.

От Холма до Ниско. 1914 год
Август

...Мобилизация лихорадочно гудит и заливает воинственным задором вокзалы, улицы, магазины, газетные листы, знакомые и незнакомые лица. Нервы истерически взвинчены, и все кричит о желании воевать. Тротуары, витрины и ослепительно новенькие офицеры сверкают, звякают шпорами, выставляют напоказ кителя и погоны. Вчерашние неврастеники, судебные следователи и агрономы, адвокаты, бухгалтеры и акцизные пристава, лихо бряцая палашами, кучками бродят по ресторанам, громко обмениваются приветствиями, пересмеиваются с крашеными женщинами и, нажимая рукой на блестящие эфесы, дерзко и уверенно дают понять глазеющей родине, что им ничего не стоит сложить за неё свои бедовые головы...

А я все ещё не верю в серьёзность войны и, отправляясь сегодня, 7 августа, с головным парком нашей бригады в ковельском направлении, всем и каждому повторяю:

– Это не надолго. Европа не может ввязаться в такую глупую историю. Да и рабочие...

Едем пятью эшелонами. Из окна офицерского вагона я наблюдаю, как грохочущей вереницей катятся длинные эшелоны и уносят к границе обозы, пушки, винтовки, лошадей и тысячи бородатых и безбородых солдат с потными лицами и в расхристанных рубашках.

Из полутёмных теплушек несётся звон балалайки, топот камаринского, взрывы хохота, и разжигающей искрой перекатывается из вагона в вагон ядрёная солдатская ругань. Встречные эшелоны обмениваются надрывными «ура», и кажется, будто вся Россия шумно и радостно вскипела волнами вооружённых, немытых и распоясанных мужиков и на всех парах несётся навстречу безумному водовороту войны. Что же это? Подъем? Увлечение? Отвага? Или ребячливая, легкомысленная поспешность, не думающая о завтрашнем дне?.. Кажется, именно так.

А может быть, как раз это и нужно? Может быть, в страшные минуты истории необходимо слепо идти вперёд, без раздумья, в слепом упоении своей непобедимой силой...

Жадно всматриваюсь в солдатские лица, и чем дальше, тем больше жизнь на моих глазах превращается в уродливый кошмар наяву. Едут, едут без конца сермяжные ратники в скотских вагонах, и серый, потный, крикливый однообразный поток с головой заливает каждого, кого мобилизация низвела до уровня этой массы.

Только вторые сутки как я в дороге, но уже чувствую себя изнурённым не только душевно, но и физически; я стал чужой себе и ненужный окружающим. Бесконечно томительно и смятенно, когда закапываются мирные добродетели и рушатся кумиры.

То, что вчера ещё считалось таким прекрасным и важным, приходится сгрести в узел и задвинуть в забытый угол или же выбросить вон за окно вагона. Солдаты и пушки по-новому перестраивают и совесть, и логику, и отношение к людям, и сам собой отпадает дорогой и покинутый мир...

В сумерки, когда нарастает тревога под хаотический грохот поездов, невольно роднишься с теплушками. На глухом полустанке вместе с нами дожидался отправки эшелон кавалерии. Смеркалось. Вдали белели кресты на кладбище. Прямо против меня, у раскрытой настежь теплушки, глухо рыдала баба, провожавшая солдата, и причитала умоляющим голосом:

– На кого покидаешь нас? Кем обуты-одеты будем? Кто нас приютит?..

А из вагона под стук переступающих кованых ног лилась и плыла в мутном воздухе и рвала сердце горячая заунывная песня:

 
То не тучка к месяцу прижимается —
Слезы льёт жена, надрывается:
– Ты вернись-вернись, сокол ясный мой.
Я – что травушка, ты – как дуб лесной...
– Брось, жена, рыданье понапрасное!
Ты взойди-взойди, солнце красное,
Кровь-войну пригрей да повысуши,
Про житьё солдатское да повыслушай:
Как и день идёшь, как и ночь бредёшь,
Крест да ладанку на груди несёшь.
Не унять в груди рану жгучую,
Не избыть судьбу неминучую.
А как всем людям здесь судьба одна,
Как судьба одна – смерть – страшна война...
 

Пение кончилось. Стало тихо. Понуро стояли лошади, уткнув морды в кормушки. И с тем же покорным унынием на лицах толпились у вагона солдаты и щеголеватые прапорщики.

– Хорошая песня, – растроганным голосом сказал молоденький офицер.

– Без песни солдату никак нельзя, – хором раздалось из толпы. И в несколько голосов дружно и весело прокатилось: – Служба весёлый дух любит.

– Песню петь – Богу радеть.

– Песня лучше радости греет...

Из вагона, где только что пели, высунулся бородатый солдат и произнёс тоном хозяина отчётливо и наставительно:

– Не от веселья поют. Утерял себя человек, найти не может, вот и хочет криком-песней тоску осилить.

Прямо из вагонов без передышки нас двинули дальше. И хотя до места боев ещё 64 версты, но в воздухе уже чувствуется кровь. Путь наш лежит по шоссе от Холма к Красноставу.

Жарко. С шумом и грохотом катится живой поток обозной артиллерийской колонны. Густая раскалённая пыль, похожая на дым, колеблемый ветром, наполняет воздух удушливым зноем. Люди, повозки, лошади – все утопает в облаках едкой пыли и точно дымится от прикосновения к земле.

Кузнецов, живой коренастый прапорщик, ведущий колонну, время от времени кричит хриплым голосом, ударяя стеком по серому голенищу:

– На мостике под ноги!.. Под ноги смотри!

Колонна подхватывает крик:

– Под ноги смотри! Передавай дальше: под ноги...

Но через минуту колонна снова движется молча и апатично, покоряясь тяжёлой неизбежности. Облизывая сухие, обожжённые губы, ездовые вяло покачиваются в сёдлах. Глаза их налиты кровью и поминутно слезятся. Навстречу колонне, точно охваченные лихорадочной дрожью, мелькают спугнутые деревни, смятые тяжкими ударами войны. Десятки и сотни мужиков, коров, лошадей; бабы с распущенными волосами, как будто растрёпанными ураганом; матери, прижимающие к груди спелёнутых младенцев; бездомные собаки; интеллигенты без шапок; евреи в измятых разорванных кафтанах; сидящие на узлах старухи... Все это бежит перед нами жалкой вереницей оторопелых, покорных, беспомощных и враждебно-суровых лиц с выражением ужаса, унижения и дикой усталости в глазах. Никто не знает, куда и от чего бегут эти толпы несчастных, но почему-то все охвачены странным и мстительным озлоблением к бегущим.

– Шпионы! – сквозь зубы с ненавистью бросают офицеры.

– Побежали паны и хамы! – повторяют за ними и солдаты не столько из ненависти, сколько подражая начальству.

По дороге встречаем ординарца из штаба корпуса с предписанием остановиться в деревне Малая Вереща, а ночью двигаться дальше, на Красностав.

Выступили ночью. Идём шагом. Гулко грохочут зарядные ящики, гремя железом. Блещут звезды на темно-синем небе. Ловлю на ходу солдатские разговоры. Лиц не вижу, но слышу знакомый голос. Говорит Асеев, старый артиллерист из запаса, резонёр, сектант и мечтатель:

– Много человеку простору дадено, грех на Бога роптать. Поля, ручейки, скотинка... Звезды в небе, гляди-ко, как вскинулись, как рыбки плавают... Красота! Душа оторваться не может, только смотри округ себя.

– Смотри, смотри, Асеев, – насмешливо отзываются солдаты. – Того и гляди немец из канавы гостинца пошлёт.

– А ты не пужайся, не торгуйся со смертью, – беззлобно отвечает Асеев. – Может, мы завтра все упокойниками будем. Смерть ровно сон: глаза прикроет – сладкий покой наведёт.

Прошли Райовец и Красностав, свернули в пыльные просёлки. Потянулась дорога круто в гору, на Избицу и Тарногуры.

Тарногуры – сожжённое боями местечко, отравленное гарью, холерой, еврейским страхом и тревожными слухами. В уцелевшей помещичьей усадьбе помещается штаб дивизии. По улицам слоняются чубатые донские казаки и штабная прислуга. Дома битком набиты перепуганными насмерть евреями. На всех перекрёстках зловонные следы холерины. Кругом гремит канонада.

На рассвете примчался ординарец с приказанием двинуться в деревню Верховица. Идти приказано на рысях.

– Бой такой – прямо страх; аж земля гуркотит! – сообщил ординарец. И все мгновенно насторожились.

Это было 14 августа. Вышли на заре. Солдаты спокойные и строгие. Только изредка слышится:

– Ну, теперь, братцы, смерть поблизу нас ходит.

В Верховицу пришли к девяти утра. В зеленой ложбине, окаймлённой высоким гребнем, уже стоял полупарк 46-й бригады и наш дивизионный лазарет. Гулко бухали пушки, трещали пулемёты и ружейные залпы, и пушисто таяли в воздухе дымки разрывающихся шрапнелей. Развернулись биваком, вскипятили чайники. Задымились походные кухни. Солдаты поминутно взбегали из ложбины на гребень, чтобы посмотреть, куда ложатся снаряды. Понятие об опасности как-то вдруг улетучилось. Все смеялись, острили, дурачились и в блаженном неведении готовы были верить, что на свете есть только весёлое небо, поля и возбуждённо грохочущие пушки, голоса которых так хорошо сливаются с нашим приподнятым настроением. Чувство было такое, как будто из ложи наблюдаешь за интересным театральным зрелищем.

Появились раненые с кровавыми пятнами на грязных, измазанных руках и с неподвижно застывшими зрачками. Без особого беспокойства их расспрашивали о бое:

– Далеко отсюда?

– Вон там, за мостиком, версты три не буде.

Вдруг тень упала на зеленую ложбину, повеяло смертью, и через деревню со свистом перелетел снаряд, и почти в ту же минуту, корчась от боли, испуганные, с землистыми лицами, появились на гребне десятки раненых. Держась друг за друга, принимая странные позы, спотыкаясь и падая, они медленно двигались на нас, и это шествие было сказочно страшным. Красными огненными языками болтались обрывки платья. Мерзко хлюпали сапоги, наполненные кровью, и большие, огромные глаза светились безжизненно и тускло, как догорающие восковые огарки. Раненых было много – человек до трехсот. Меж ними два офицера.

– Попали под пулемётный огонь, – пояснили нам офицеры. – Австрийцы подняли руки и винтовки дулами опустили. Мы поверили, подошли. А они подпустили близко и давай поливать из пулемётов. Это все, что от полка осталось.

– Какой полк?

– Пултусский.

Мы взяли у наших солдат индивидуальные пакеты, и все вместе – офицеры, солдаты и медицинский персонал – начали наскоро перевязывать раненых. У некоторых кровь сочилась в пяти и больше местах. Монотонно и неохотно, простыми крестьянскими словами рассказывали раненые о пережитом.

– Много яво, один через один, прямо, как черва, лезут.

– А хорошо дерутся?

– Пока водка в манерке есть – дерётся.

Работа кипела. Раненые все прибывали – измученные, серые, покрытые пылью. Мимо нас проезжали пустые передки.

Проносились конные ординарцы. Какой-то артиллерийский офицер, остановив взмыленную лошадь, с изумлением обратился к нам:

– Отчего не уходят парки?

– У нас нет предписаний, – отрапортовал Кузнецов.

– С ума вы сошли?! – крикнул офицер. – Какое там, к черту, предписание, когда в двух верстах австрийская артиллерия позицию занимает! – И злобно добавил: – Теперь все равно не уйдёте, захватят... – Махнул безнадёжно рукой и ускакал.

В ослепительный солнечный день эти слова прозвучали зловещим приговором.

Раненые мгновенно исчезли. Мы бросились к лошадям. Парк давно стоял наготове. Люди были все на местах. И не успели раздаться слова команды, как лошади лихо рванули в гору.

Впереди шёл 46-й полупарк, сзади нас – дивизионный лазарет.

Внезапно что-то прозвучало над нами громко и певуче, как мотор.

«Аэроплан», – мелькнуло у меня в голове. Но тут же раздался свистящий металлический визг, и кто-то крикнул:

– Стреляют!

– Господи! – закрестились солдаты и, не дожидаясь команды, ездовые яростно стегнули по лошадям и свирепо заорали: – Рысью! Рысью!..

Лошади неслись вскачь. Каждый новый разрыв усиливал общее смятение. Глаза были жадно устремлены вперёд, где синел спасительный лес.

– Скорей, скорей! – инстинктивно шептали губы.

И вдруг задние ящики врезались дышлами в спину передним, и вся колонна остановилась.

– Чего стали? – загремели разъярённые голоса.

– В полупарке лошадь убило. Выпрягают.

Было около шести часов вечера, когда мы подошли к Тарногурам. Штаб дивизии уходил. Командир парка пошёл с донесением в штаб и через три минуты вышел оттуда с трясущимися губами.

– Плохо, – шепнул он офицерам, – нас обходят с обоих флангов. Приказано без промедления отступать к Холму.

Не отдыхая, мы двинулись дальше. Но, пройдя версты четыре, за Избицей мы вынуждены были остановиться, так как все шоссе на протяжении многих вёрст и вправо и влево было запружено отходящими войсками.

... Не знаю, когда это началось: вчера, неделю, месяц тому назад. Изо всех сил стараюсь взглянуть хладнокровно на то, что происходит кругом, но ничего не понимаю. Клокочущая лавина из конских и человеческих тел, из двуколок, ящиков и повозок залила все дороги. Нет больше ни рядов, ни офицеров, ни команды, ни связи. Артиллерия смешалась с пехотой, население с войском. Без цели, без смысла мечутся долгополые евреи, грохочущие крестьянские фурманки, голосят и рыдают бабы, с дико горящими глазами бредут без конца солдаты. О чем они думают?..

Людской поток все вздувается. Люди и лошади сбиваются в плотные кучи. Задние ряды, вовлекаясь в панический поток, бешено напирают, захлёстывают передних и оглашают воздух неистовой бранью.

Наступила душная безлунная ночь. В темноте, прорезанной пожаром и кострами, металось тёмное и слепое безумие. Люди, лошади, пушки бесформенно расплывались. Скомканное пространство превратилось в сумрачный многоголосый хаос. Точно из какой-то чёрной глубины порывисто устремились на землю миллионы лязгов и топотов, и от этого грохота и крика все казалось ещё лихорадочней и непонятней.

– Что же это? Что же это? – оторопело твердили офицеры. А худенький ветеринарный врач Колядкин, слабый и нервный, отчаянно струсил и, по-детски ломая руки, кричал беспомощным голосом:

– Пропали! Переловят нас, как куропаток...

На другое утро с восходом солнца мы пришли в Красностав. Все местечко запружено было парками, обозами, лазаретами и пехотой. Не было ни одного свободного дома. Мы расположились биваком у моста, и тут неизвестно отчего, быть может от света, от брызжущего солнца, от беспредельной воздушной синевы, почему-то всеми овладело сладкое опьянение. Как-то сами собой зароились фантастические слухи о львовских удачах, и сам я заодно со всеми поддался волнующему подъёму и дерзко окрепшей вере в собственные силы.

Солдаты также были охвачены этим радостным возбуждением. Старый фельдфебель Удовиченко, поглаживая жёлтые усы, вдохновенно ораторствовал в толпе:

– Скучно здесь. Куды глазами ни гляну, войны, войны настоящей нету. Уйду я на батарею... Эх-х, выехал бы сейчас на позицию и скомандовал бы: первое! второе!.. Как стрельнет – душа радуется. На! Получай, проклятый!..

А в другой кучке грязный, обмызганный пехотинец рассказывал с презрительным пафосом:

– Австрияк что? Разве ж это народ? Ничтожный, рыхлый народ, прямо сказать – песок сыпучий. Ты его только шалтани, а уж он бежит, как вода из рукомойника. Ей-богу!..

После недавних страхов мы жадно впитывали эти бодрые речи, и когда, как бы в подтверждение слухов, был неожиданно получен приказ вернуться на старые стоянки в Тарногуры, армия опять несдержанно верила в себя. Передавались самые удивительные вещи. Необыкновенную популярность приобрели казаки, которым приписывали массу блестящих подвигов. Успешно устраняла все препятствия на своём победоносном пути наша артиллерия. И на каждом шагу подвергалась посмеянию неповоротливая австрийская пехота. Но перед самыми Тарногурами, в Избице, нас поразила первая неожиданность: здесь дожидался ординарец с предписанием... отойти к Красноставу. Двое суток без отдыха, днём и ночью, бросали нас вперёд и назад между Красноставом и Избицей.

– Да что они, смеются над нами? – негодовали офицеры. Солдаты, не зная ни имени корпусного командира, ни даже того, к какому мы корпусу причислены, с убеждением передавали в своих беседах:

– Вишь ты, какую штуку придумал: командир-то корпусный – немец, на ихнюю сторону передался, вот и гоняют нас до устатку, на истерзание, силу последнюю вымаривают...

К вечеру 16 августа после четвёртого отступления от Избицы наше изнурительное движение неожиданно приняло характер панического бегства. Трудно сказать, почему и откуда хлынуло это внезапное отчаяние, но что-то зловещее завертелось, завихрилось, как снежный буран. Опять смешались люди, лошади, зарядные ящики, двуколки и трагические фурманки перепуганных жителей. Дисциплины как не бывало. Ни армии, ни командиров. Был сброд усталых и голодных людей, ежеминутно готовых превратиться в дикий панический поток.

Кругом пылали пожары, гремели пушки. Мы не знали, кто справа, кто слева... И когда наступила ночь, в оглушительном гуле безостановочно ползущих обозов вспыхнули мрачные предчувствия. Трудно вырваться из цепких объятий паники в такие минуты. Нервы мучительно напряжены. Кажется, кто-то гонит всю армию навстречу полному истреблению. В тёмном кругу испуганных и сбитых с толку солдат пышно расцветают нездоровые, нелепые, навязчивые бредни. Все с затаённым ужасом ждут неминуемых, подстерегающих бед. И вдруг свирепо, пронзая темноту, рванулся оглушительный крик:

– Втикайте! Вбивають! Кавалерия сзаду!..

Мгновенно, как смерч, закрутились дикие вопли. В воздухе засвистели кнуты и ругательства, хлёсткие, как удар нагайки.

– Р-рысью! – кричали люди обезумевшим голосом. – Рысью! Передавай дальше! Р-рысью!..

И толпы вооружённых людей, повинуясь безумному приказанию, ринулись вперёд. Задевая и опрокидывая повозки, бешено мчались в темноте зарядные ящики и двуколки. Слышно было, как трещат и ломаются оглобли, как стонут подмятые под колеса люди.

– Вбивають! Из пулемётов бьють! – ревела обезумевшая толпа. – Рысью! Передавай дальше! Рысью!

Но движение с каждой минутой становилось все затруднительней. Во многих местах образовались людские заторы. С гиком и свистом мчались какие-то кавалерийские части и, врезаясь в гущу обозов, кричали хриплыми голосами:

– Вали, ребята, вали!

Где-то далеко сзади затрещали ружейные выстрелы, заметались озлобленные вопли:

– Чего стали? Чего дорогу загородили? Руби постромки!

И мгновенно по всей толпе покатилось зычными перекатами:

– Постромки!.. Р-руби постромки!

Я сидел на артиллерийском возу, куда забрался ещё с вечера, измученный усталостью и бессонницей. Два солдата, бывшие со мной на возу, наскоро пошарили в сене, соскочили наземь и, повозившись с минуту в темноте, вдруг ускакали на лошадях, бросив меня на распряжённом возу среди дороги. Боясь оторваться от своей части, я спрыгнул с воза и, наткнувшись на кучу щебня, стремительно скатился в канаву. В канаве было темно, как в погребе. Оглушённый падением, я не мог разобрать, в какую сторону отступают войска. До меня доносился сверху только скрипучий грохот колёс и гул тяжёлых шагов, похожий на биение гигантского сердца. Выбраться из канавы на дорогу без посторонней помощи не было никакой возможности. И вдруг где-то близко услыхал я голос моего денщика:

– Ваше высокородие, чи вы тут?

– Ты здесь, Коновалов? – обрадовался я.

– А як же. Хиба ж я вас покыну? – спокойно ответил он и помог мне выбраться из канавы.

Мы присели на куче щебня, и между нами произошёл такой диалог:

– Втикаймо, ваше высокородие, втикаймо!

– Как же мы бросим свою часть?

– А на що вона нам здалась?

– Ведь мы дезертирами будем.

– Так що ж?

– Если все дезертирами станут, то кто ж будет воевать?

– Хиба ж цэ война?.. Ваше высокородие, втикаймо, бо нас убьють.

Не без труда удалось мне убедить Коновалова, что до смертного часа ещё далеко. Натыкаясь на брошенные зарядные ящики и опрокинутые повозки, зорко следя друг за другом, мы долго барахтались в обозном потоке, долго и медленно ныряли по ухабам, провалам и косогорам измочаленного шоссе, и я боюсь, что в эту тёмную ночь в недовольную голову Коновалова закрались странные мысли.

За Красноставом паника несколько улеглась. Но выяснилось, что колонны и части перепутались, связи нет и штаб дивизии затерялся. Потом пошли нелепые слухи, что наша дивизия обречена для чего-то на заклание, что нас умышленно бросили под смертельный удар; и хотя тут же, рядом с нами, тянулись обозы и парки других дивизий, солдаты с тупым равнодушием повторяли эту нелепую сказку.

– Да брешут все, со страху больше болтают, – возражали благоразумные голоса.

Но на скептиков сердито набрасывались:

– А ты уж больно умен! Дурей тебя вся дивизия будет, что ли? Прикрытие есть у нас? Ага! А штабы где? С молитвой по полю бродят. Не, брат: скрозь землю провалились. Давно все в Холме сидят – вот где! – да в фильки дуются, чтобы некому приказывать было. Потому конь околеет, оглобля треснула – сейчас к ответу пожалуйте! А тут причина другая. Тут много округ народу глядит, а в ответе кто будет? Никто! Никто не видал, никто не слыхал. Ищи-свищи, а доказчиков нету: без покаяния на тот свет... Офицерство было настроено не более радужно. Для установления связи мне и ветеринарному врачу Колядкину предписано было отправиться в Холм и там заодно подыскать помещение для парка. С трудом, продираясь сквозь обозную гущу, мы после томительных шестнадцатичасовых безостановочных скитаний, усталые, измученные, добрались до Холма.

Ясное, солнечное утро. В городе совершенно спокойно. Вид спокойных людей и равнодушной будничной жизни раздражает, как грубейшая нелепость и фальшь. Почему-то я вдруг решаю: надо сейчас же запастись перевязочным материалом для части. Являюсь к начальнику санитарной части генералу Попову. Генерал – сухой, длинный, туберкулёзный – почесал за ухом костлявым пальцем и спросил недовольным тоном:

– А свои вы пакеты куда девали? Я объяснил.

– Как? – вскричал генерал, сердито растягивая каждое слово, – вы отдали пакеты вашей части Пултусскому полку? По какому праву? Это какой дивизии полк? Вашей?

– Никак нет, не нашей.

– Так что ж вы... сюда приехали... благотворительностью заниматься? Разве вы не знаете, что индивидуальный пакет выдаётся каждому солдату, как винтовка, как шашка, и никто не смеет отнять у нижнего чина его индивидуальный пакет... Не рассуждать! Вас надо отдать под .суд.

– Но нашим солдатам нужны пакеты.

– Это нас не касается! Приобретайте их за собственный счёт. Да-с... И затем, не угодно ли объяснить, почему вы очутились в расположении Пултусского полка?

Я очень обстоятельно, не жалея подробностей и красок, рассказал генералу о встрече с пултуссцами под Верховицей, об обстреле, которому мы подверглись, о долгих шатаниях между Избицей и Красноставом и о последнем паническом отступлении к Холму. Генерал внимательно слушал и вдруг воскликнул с тревогой:

– Значит, что же, по-вашему, наши войска разбиты?

– Не знаю, в каком положении наши войска, но я передаю вам то, чему был лично свидетелем.

– В таком случае потрудитесь доложить обо всем, что вы только что рассказали, генералу Миллеру. Я его сейчас приглашу.

Вошёл молодой, невысокого роста, очень изящный генерал, румяный, плотный, красивый, с большой сияющей плешью и небольшой чёрной бородкой. Я повторил ему свой рассказ. Генерал Попов нервно дёргался и несколько раз прерывал меня сердитыми репликами:

– Понимаете! А они здесь сидят как ни в чем не бывало. Они понятия ни о чем не имеют!

Генерал Миллер все время мягко улыбался и, постукивая холёными пальцами по столу, приговаривал тихим, спокойным голосом:

– Так, так, слушаю...

И когда я закончил, сказал с той же улыбкой:

– Поезжайте в ставку к его высокопревосходительству генералу Плеве, командующему пятой армией, и скажите, что вас направил к нему генерал Миллер. Доложите обо всем его высокопревосходительству. Только помягче... Понимаете? Без «паники»... Говорите лучше: сумятица, замешательство... Понимаете?..

– Помилуйте, – взмолился я. – Я измучен, устал, вторые сутки без сна и пищи...

– Ничего, ничего, – замахал руками Попов. – Я вам приказываю. Немедленно отправляйтесь. И скажите, что вы явились по приказанию генерала Миллера и генерала Попова.

– Слушаю-с.

На вокзале в ставке меня встретили не особенно дружелюбно и сначала направили в оперативное отделение.

Там на моё заявление, что я должен видеть главнокомандующего Плеве, какой-то щеголеватый капитан небрежно окинул меня взглядом, пожал плечами и молча отвернулся.

Я обратился к писарю, который тихо шепнул мне:

– Вагон впереди поезда.

В вагоне первого класса меня встретил у входа высокий адъютант с холодным бритым лицом и без слов вскинул вопросительно голову. Я процедил сквозь зубы, в душе заранее торжествуя:

– С донесением к главнокомандующему. Адъютант изумлённо переспросил:

– С каким донесением? Откуда?

– С донесением лично главнокомандующему, – отчеканил я.

– Что такое? – уже с раздражением повторил адъютант. – Врач... с донесением... Странно...

К нам подошли два других офицера, пронизывая меня недоверчивыми взглядами. Я выдержал паузу и сказал:

– Я, конечно, не стал бы беспокоить главнокомандующего, если бы не получил соответствующего приказания в штабе.

– Главнокомандующий от вас донесения принять не может, – сухо отрезал адъютант.

– В таком случае позвольте узнать вашу фамилию, господин адъютант?

– Зачем?

– Чтобы доложить генералам.

– Каким генералам?

– Генералам, по приказанию которых я явился сюда. Генералу Миллеру и генералу Попову.

Офицеры переглянулись, пожали плечами, и адъютант мягко и вкрадчиво принялся убеждать меня:

– Будьте любезны, объясните, пожалуйста, в чем дело? Согласитесь сами... Мы вас совсем не знаем... Без предписания, по одному словесному заявлению... допустить к главнокомандующему... Его высокопревосходительство сейчас чрезвычайно занят... Будьте любезны... изложите мне для доклада.

Я в третий раз начал рассказывать историю нашего отступления, и в тот момент, когда речь зашла о заторах, дверь одного из купе неожиданно приоткрылась, и на пороге показался низенький, морщинистый генерал, с большой головой, красными бритыми щеками и заплывшими глазками. Он пожевал губами и сказал недовольным тоном:

– Удивляюсь, что вы рассказываете? Мои адъютанты были на месте и передают, что отход совершается в образцовом порядке. Даже движение автомобилей не встречает препятствий.

– Ваше превосходительство, я проделал весь путь от Избицы...

– Вы были под Избицей? – оборвал меня генерал.

– Так точно. Я прямо оттуда.

– Что вы там делали?

– Я был со своей частью.

– Кто вас сюда направил?

– Генерал Миллер и генерал Попов.

– Генерал Попов?.. Лучше бы он занимался своим делом и наблюдал за тем, чтобы его врачи не болтались по позиции. Говорят, все дороги усеяны бегущими госпиталями.

– Ваше превосходительство! Я не из госпиталя, я врач артиллерийского парка.

– Я не о вас. Продолжайте.

– Во многих местах повозки, люди и лошади сцепились колтуном и стоят, загораживая проезд остальным по нескольку часов... Тогда солдаты обрезают постромки...

– Да, я слыхал от адъютантов, что... жидовские фурманки умышленно затрудняют движение, – окрысился генерал и посмотрел на меня злыми глазами.

– Возможно, – улыбнулся я, – но в таком случае польские евреи очень искусно загримированы русскими солдатами.

Генерал передёрнул плечами, и я продолжал рассказывать. Когда я окончил, генерал обратился ко мне сдержанно:

– Ваша фамилия? Какой части? Я назвал.

– Благодарю вас...

– Очень вам благодарен, – как эхо, повторил зажим адъютант и добавил официально: – Я передам начальнику штаба.

8

Я уснул с мыслью, что надо будет пойти с докладом к Миллеру. Но когда я проснулся, в городе уже не было ни штаба, ни армии, ни ставки.

Город наполовину опустел. Жители поспешно удирали.

Мы отступали дальше по Брест-Литовскому шоссе – на Мацошин – Савин – Влодаву...

Медленно двигается парк по лощине в дубовом лесу. В душе дремучая тишина. Солдаты тихо беседуют, и видно, как трудно расстаться им со своими крестьянскими думами.

– У нас хозяйство серьёзное, больших трудов стоит; только пользы от яво мало. Одни бабы дома остались: мать-старуха, да моя баба, да сестра, а мужа ейного со мною угнали, в один день угнали...

Чем дальше отходим от Холма, тем беззаботнее солдатские лица и веселее природа.

Весело бродит солнце по зелёным холмам и пролескам. Свежий утренний ветер завивает курчавые листочки. Перекликаются птицы звенящими голосами.

9

В Мацошине долгая стоянка. У жителей вытянутые лица, и на каждом шагу осаждают нас тревожно допросами. Куда отступаем? Почему? Где неприятель?.. Это злит и волнует. В каждом вопросе слышится издевательство. Недоверчиво заглядываем в потухшие маленькие глазки обывателей. Спокойствие кажется искусственным, печаль – напускной. И если солдаты вдруг принимаются насильничать и придираться к населению, смотришь на все сквозь пальцы, и даже нисколько не коробит. Почему? Не знаю. Успокаиваешь себя скептическим шёпотом: какое мне дело?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю