355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Войтоловский » Всходил кровавый Марс: по следам войны » Текст книги (страница 8)
Всходил кровавый Марс: по следам войны
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:34

Текст книги "Всходил кровавый Марс: по следам войны"


Автор книги: Лев Войтоловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– С Богом, – сквозь зубы произносит Джапаридзе, – но без снарядов.

– Да-а, – усмехается адъютант Медлявский. – Теперь на запросы батарейных командиров, можно ли открыть непрерывный огонь, будем отписываться: попробуйте, только не шрапнелью, а «Божьей помощью».

– Ой, ёлки зеленые! – громко хохочет Костров. – А хорошо бы зарядить пушку... кой-кем... Хор-рошо!

Какое удивительное утро! Седьмой час. Солнце чуть зарделось как вспыхнувшая граната. В прекрасной торжественной чистоте стоят холмы, покрытые морозной пылью. Вдали, за холмами, лежит ещё утренняя тьма, в которой задорно и весело перекликаются мортиры. Странно сказать, но эта музыка услаждает ухо.

Не надо обладать ни талантом, ни красотой изложения, надо только с полной правдивостью рассказывать все, что сейчас совершается кругом, – и для каждого станет ясно, что это не просто бой, а какой-то сатанинский поединок, не нами начатый и в который мы втянуты помимо собственной воли.

Слепое буханье пушек победоносно и радостно перекатывается из долины в долину. Голова теряет власть над чутко насторожённым телом, которое жадно прислушивается к свирепой музыке батарей. Я чувствую, как с канонадой и трескотнёй пулемётов на меня накатывается волна какой-то боевой хлыстовщины. Мне хочется гаркнуть, чтобы грозно прокатилось по всем холмам:

– Сибирь едет, етитная сила, держись!..

Так кричали сибирские стрелки, пришедшие на защиту Варшавы и прямо из вагонов бросавшиеся в бой.

– Шевелись! – лихо покрикивает фельдфебель. И весь захмелевший от собственного крика порывисто повторяет в каком-то буйном азарте: – Эх! Хорошо бы теперь выкатить на позицию и скомандовать: «Первое! Второе! Лупи! На, получай, мерзавец!..»

Канонада все крепнет; захлёбываясь, трещат пулемёты. Гужейные залпы рассыпаются лихорадочной дробью.

– Снарядов! – орёт взбудораженным голосом батарейный. – Чего копаешься? Ползёшь, как мокрая вошь...

– А много «яво» набили? – любопытствует кто-то из солдат.

– Как клопов, – солидно отвечает батарейный. И тут же, загораясь, выкрикивает: – Окоптил души чёртов Вильгельм! Да дай ты мне его, сволочь смердящую, сюда, я бы ему голыми руками семь смертей сделал!

Без конца тянутся раненые и пленные. Выглянул в окно за обедом: вся улица запружена австрийскими шинелями. Лица измученные, синие, как шинели. На плечах белые одеяла. Ёжатся и подрыгивают от холода. Все столпились вокруг нашего обоза: везёт на позицию сухари. На глазах у всех происходит откровенная мена. Наши солдаты прикладываются к австрийским манеркам, а австрийцы жадно грызут наши сухари. Выхожу на крылечко.

Вереницы раненых с землистыми лицами и окровавленными жгутами на руках и ногах сеют тревогу своими рассказами. По их словам, положение безнадёжное. Окопы завалены трупами, масса убитых офицеров: убит командир Лохвицкого полка Фотиев, убит штабс-капитан Переяславского полка Баташов, прапорщик д-й батареи Филонов. А снарядов все нет, и батареи все время вынуждены задерживать и ослаблять огонь.

Среди пленных оказались тяжело раненные. Их вместе с нашими ранеными поместили в заброшенной хате и оставили на произвол судьбы. К утру половина из них скончалась. Меня поражает равнодушие солдат перед трупами, и я не знаю, результат ли это фатализма или военной обезличенности? На наших глазах подъезжали телеги с трупами. Трупы сваливали в разрушенной избе – без окон, без крыши. И никто даже не полюбопытствовал заглянуть, кого привезли. К трупам относятся так же, как и к письмам, которые валяются в окопах. Иной раз подберёт кто-нибудь такое письмо, прочитает несколько строчек, скажет небрежно: от жены, от брата, от матери – и снова бросит на землю. Это не столько эгоистическое равнодушие к чужому горю, сколько желание отгородиться от слез. Страховка собственных нервов. Кругом трупы, трупы и трупы. Развороченные внутренности, запёкшаяся кровь, раздроблённые черепа. А живые солдаты проходят мимо, словно не замечая ни крови, ни мёртвых. Они улыбаются, смеются, поют и между трупами выгребают картошку. В их шутках – намеренная бравада.

Из жажды жизни рождается боевой фатализм. Из боевого фатализма вырастает равнодушие к чужой смерти: так суждено, так полагается на войне!.. Это закон природы. Вот отрывок интересного офицерского письма, подобранного в окопе:

Только что вернулись с позиции и уже второй день отдыхаем. Девятнадцать днём мы были в бою. Жаркий и непрерывный бой днём и ночью, днём и ночью... Сколько жизней угасло! Но не нами предначертан закон, потому что война – закон природы. Иначе представить себе нельзя. Прохожу мимо убитых– и хоть бы что. Вид их не трогает меня, как будто так и должно быть. Они уж мне не кажутся людьми. То есть, понимаете, совсем не такими людьми, как я, вы... Они жертвы рока. И этими обычном при взгляде на жертвы вопросов они уже не пробуждаются во мне. При у меня уж такой характер? Но ведь раньше, бывало, проходишь мимо трупа – и зажимаешь нос, гримасничаешь или приходишь в ужас, а здесь, на позициях, совсем не то: как-то по-особому черствеет душа, и мёртвых просто не замечаешь...

Страшная обезличенность воюющих ещё резче подчёркивается борьбой с невидимым врагом. Сражаются люди, сражаются механические орудия. День и ночь, день и ночь извергают они с бешеным грохотом потоки свинцовой лавы. На сотни вёрст простирается власть грохочущих чудовищ. Дикий вой пушек, трескотня пулемётов и свист пуль сливаются в единую огненную песнь. Не пехота, не кавалерия, не армии решают судьбу сражений, а пушки, мортиры и пулемёты, устилая трупами землю, разворачивая окопы и окрашивая кровью Вислу и Сан. Люди, миллионы людей, стоящих друг против друга, – только беспомощные пешки в этой дьявольской игре. Как гигантские глыбы, сталкиваются враждебные армии, и в этом стихийном столкновении нет места ни воодушевлению, ни личной отваге. Солдат стреляет, убивает и умирает, не видя в лицо своего врага. Так проходят дни, недели и месяцы. Измученный бессильным ожиданием смерти, солдат начинает смотреть на себя как на игрушку в руках жестокой судьбы. И бойню, устроенную людьми, он принимает за глубокое таинство. Рычание мёртвых механизмов и раскалённые ядра – за трагическое веление свыше.

На этой почве и вырастают всевозможные легенды и страхи, которые обыкновенно приносят раненые с полей сражения. Помню, после боев на Висле услыхал я солдатскую легенду о белом всаднике, который в ночь перед боем заговаривал наши окопы. Ёмки слова его и забористы, – рассказывал с воодушевлением старый солдат, – крепче щита булатного, жёстче железа калёного, и ножа вострого, и когтей орлиных... Это он послал нам победу на Висле. Он знает, кому суждено умереть в бою. Когда он объезжает окопы в ночь перед боем, тот, перед кем остановится его белый конь, останется цел. Есть солдаты, которые встречались с ним лицом к лицу: те в бою никогда не будут убиты...»

Временами я смотрю на себя как на участника какого-то феерического маскарада: меня нарядили в форму военного врача и заставляют присутствовать при самых необычайных зрелищах. События мелькают передо мной с такой молниеносной быстротой и в таких потрясающих картинах, что я почти забываю, кто я. Иногда я чувствую странную приподнятость и воинственность, вся земля из конца в конец наполнилась рычанием пушек и жужжанием шрапнелей.

Но бывают дни, когда каждый выстрел больно ударяет по нервам. И хочется очнуться, хочется сорвать с себя погоны и шашку и втоптать их в грязь. Вот стоит солдат с перебитой рукой и тупо, как грязная свинья, трётся боком о дышло: раненая рука не даёт ему возможности расправится с назойливой вошью. Вот куча солдат у костра выжигает вшей из рубах и тут же над котлами с картошкой вытряхивает полуобгорелых паразитов. Может быть, следует сердиться на солдат за их отвратительную нечистоплотность? Может быть, ещё более отвратительно то, что за братскими могилами, за буграми, где почивают в терновых венцах вчерашние герои и мученики, их боевые товарищи сегодня устроили отхожее место? Может быть, матерная брань под грохот мортир и пушек носит особенно кощунственный характер? Но когда молодые и сильные тела, как падаль, сваливаются в ямы, когда жирное вороньё справляет радостный пир, а миллионы людей – обездоленные, голодные и неоплаканные – умирают в грязных и холодных окопах, когда прекрасные, крепкие тела покрываются струпьями и гноем, когда собственными глазами видишь, что на смену XX веку быстро надвигаются XV, XIII, XI века, не веришь ни слуху, ни зрению и ко всему относишься с полным безразличием.

Давно стоят крепкие морозы, а наши солдаты раздеты и разуты. Я раза два заговаривал об этом с Джапаридзе. Сегодня он с первобытной откровенностью объяснил мне:

– Придётся солдатам мёрзнуть. В пехоте другое дело: там с мёртвых можно снять – с кого сапоги, с кого полушубок. А у нас на это рассчитывать нельзя. Придётся всю зиму мёрзнуть. А впрочем, знаете что? Поезжайте в Люблин к Базунову и доложите ему об этом.

Вечером после беседы с адъютантом Медлявским решено было привести в исполнение план Джапаридзе: я еду с донесением о бедственном положении бригады.

6

И вот я опять в тылу, в Люблине.

Предо мной снова люди, ведущие счёт неделям и дням и мечтающие о любви, о театрах, о жалованье. Снова улицы с экипажами, дамскими шляпками и вывесками нотариусов, парикмахеров, портных, адвокатов и акушерок. Вижу красиво освещённые рестораны, кокоток, похожих на раскрашенные манекены, трогательно-весёлые лица детей.

Но я знаю, что все это – сплошной маскарад, пёстрая кукольная комедия, фальшивая яркость которой померкнет от первого соприкосновения с нами – с теми, которые не считают ни дней/ ни недель, ни жизней. Ибо нас ведёт смерть.

Базунов молчит и как будто что-то обдумывает. Ему не особенно нравится донесение Джапаридзе. Он не любит указаний со стороны, но в нем достаточно такта, чтобы не сердиться на такие вещи. Сегодня, на третий день после моего приезда в Люблин, он впервые вернулся к своему обычному ироническому тону:

– Пришла мне в голову одна игривая комбинация. Не хотите ли проехаться в Киев?

– Зачем?

– За полушубками для бригады.

– Но... ведь у бригады нет денег.

– Но... имеетесь вы. У вас там теперь союз союзов, свобода свобод... Одним словом, не удастся ли вам выклянчить для бригады... в разных ваших комитетах... тёплых подарков к Рождеству? Что вы на это скажете?

– Это идея. Ручаться не могу, но попробую.

Сижу в Киеве: добываю тёплые вещи для солдат. Какая это мерзость – наш тыл. У всех тут такой парадный вид и такие юбилейно-торжественные лица, как будто на свете совсем не существует ни зловонья, ни вшей, ни зубовного скрежета позиций. Лик и душу войны узнаешь на позициях, но истинные пружины её раскрываются только здесь, в тылу. Тут сразу ясно: не война, а рынок. Рынок любви, орденов, наживы. И при этом пошлая мелочность. Искренней жалости ни в ком. Большинство втайне радуется безопасности и филантропически миндальничает с фронтом. Для многих это путь к ордену или дорога в передние чиновных особ. В неумении организовать снабжение армии обнаружилась вся бездарность и непрактичность наших крохотных демократов, тщетно порывающихся доказать свою гражданскую зрелость и общественную мудрость.

...Наконец-то мы едем. Везём полушубки, валенки, шарфы, рукавицы, сало и окорока. На фронт вместе со мной отправляется в качестве лица, сопровождающего посылаемые подарки, старый партийный работник, социал-демократ Василенко.

Декабрь

Ветеринарно-питательный пункт свёртывается, и мы с Базуновым отправляемся в бригаду. Вместе с нами едет и Василенко. Сегодня я весь день осматриваю команду, и меня поражает дикая, непонятная грубость командующих прапорщиков. У некоторых это принимает характер злобного издевательства. Особенно гнусно ведёт себя прапорщик 46-й бригады Прусецкий. В его окриках чувствуется нескрываемая ненависть к солдатам.

– Только остаётся, что морды бить! – хлёстко повторяет он на каждом шагу.

Физический осмотр команды производится в его присутствии. Один солдат заявляет:

– На мне третий месяц тельная рубашка не меняна, вся истлела и вшами проточена.

– Ну что ж? – свирепо отчеканивает Прусецкий. – Это уж дело твоё. Добывай как знаешь!

– Кабы я вольный, – говорит робко солдат, – а то где ж я добуду?

– Разве в Люблине мало жидовских магазинов? – усмехается прапорщик.

В ожидании очереди солдаты теснятся в передней.

– Чего лезете? – нагло орёт Прусецкий. – В морду бить буду. Вот ещё скоты неумытые!

Прислуживает при осмотре краснощёкий, чистенький, умильный и гаденький бригадный фельдшер, который при каждом окрике прапорщика почтительно и сладко улыбается.

Показывает ездовой отмороженный палец, который не сгибается и немеет на холоде. Просит дать ему рукавицы.

– А твои где? – набрасывается Прусецкий.

– За два месяца изорвались, ваше благородие.

– Изорвались? Что ж тебе, новые заказывать? Для тебя одного, по особому заказу?.. Публика!

У другого правая кисть не действует, пальцы не сгибаются и всегда растопырены. Прапорщик презрительно обрывает его жалобы:

– На печку захотел?

– Никак нет, – солидно заявляет солдат. – Я от работы не отказываюсь, если бы только за номера. А за конём ходить не могу без руки.

– Знаем, знаем! Все вы, бездельники, так поёте! – кричит прапорщик, и в каждом слове его кипит свирепая злоба к солдату. Она проявляется с такой беззастенчивой откровенностью, что мне становится жутко. Я теряюсь и совершенно не знаю, что мне делать.

– Ради Бога, не кричите так, – говорю я Прусецкому. – Вы мне мешаете работать.

Солдаты молчат. Лица у них безучастные, равнодушно-презрительные.

Что думают они в эти минуты о своём начальстве?

С утра погрузились и ждём. Уже пять часов стоим, но надежды на скорую отправку нет.

Обратились к коменданту станции с просьбой поскорее отправить наш эшелон. Комендант – картавый барин, лет тридцати пяти, весь издёрганный, вспыльчивый – сразу вскипел:

– Ну что я сделаю? Все требуют: отправляйте не в очередь. Вот видите этого полного полковника? Личный адъютант военного министра! Везёт царские подарки! Надо его не в очередь пустить? Да этот ещё ничего: человек воспитанный. А вот другой такой же, вон тот высокий. Воображает, что на нем весь свет держится. При всем народе орал на меня; грозит: «Вам худо будет!..» Я ему не смолчал. Я на него сам напустился: «Не грозитесь, господин полковник! Можете жаловаться на мои неисправные действия. Только да будет вам известно, что есть правила для комендантов. Если вам они незнакомы, могу вам дать: почитайте». Вот такие-то господчики, – патетически восклицает комендант, – чины получают, а работнички думают, как бы из-за них под суд не попасть. Проходит ещё три часа, и ещё три часа. Обращаемся к дежурному офицеру по станции:

– Скоро нас пустят? Ведь мы с утра ждём.

– С утра? – пренебрежительно удивляется офицер. – Здесь некоторые эшелоны по две недели стоят.

Через три часа обращаемся к помощнику дежурного по станции:

– Есть надежда выбраться нам отсюда? Тот хладнокровно заявляет:

– Бывает, что по пятьдесят дней дожидаются.

Наконец является Базунов и в радостном возбуждении кричит:

– Едем! Нашёлся старый приятель, инженер Корольков. Научил, как говорить надо: везём-де тёплые вещи на позицию и едем по требованию корпусного командира. Как сказал коменданту эту магическую фразу, так все как по маслу пошло. Один взглянул, другой черкнул, а третий добавил: дайте им сопровождающего чиновника, чтобы дальше задержек не было.

– Где же этот ангел-хранитель?

– Уже в вагоне сидит.

В одиннадцать ночи двинулись. Но не успели отъехать и двух вёрст – внезапный толчок и остановка. Стояли, стояли... Уже спать полегли. Как вдруг поезд отчаянно дёрнулся и пошёл скорым ходом вперёд. Проехали вёрст десять и, к ужасу своему, заметили, что едет только паровоз и наш классный вагон, а остальные сорок две теплушки оторвались во время толчка и остались сзади. Добрались до станции и бросились к машинисту:

– Твоя как фамилия?

– Риль.

– А, вот как! Ты немец?

Тот затрясся:

– Какой я немец? Я – поляк. Тридцать лет служу на дороге.

– Ну ладно, поезжай за оторвавшейся частью.

Посадили на паровоз прапорщика Кузнецова, и помчался наш Риль на всех парах. Через час привезли весь состав и покатили дальше, заручившись обещанием Риля, что к четырём часам дня будем в Ивангороде. Вдруг Базунов срывается с места и кричит на весь вагон:

– А где же чиновник, который должен сопровождать наш поезд до Радома? Понимаете, какой прохвост! Германский агент – наверно!

Бросились искать по теплушкам: как в воду канул. Фантазия бурно всколыхнулась. Посыпались догадки, предположения. Неожиданно чиновника обнаружили на верхней полке: он сладко спал, ничего не подозревая о происшедшем. Его моментально разбудили и поставили на ноги.

– Для чего вы сюда назначены? – накинулся на него Базунов.

– Следить за временем, чтобы поезд не застаивался на станциях.

– Хорошо вы исполняете свои обязанности!

– Третью ночь не сплю, – смущённо оправдывался чиновник. ...К четырём часам согласно обещанию Риля поезд пришёл в Ивангород.

* * *

По дороге от Ивангорода до Радома к нам в вагон подсела группа гвардейских офицеров. Разговор идёт о кавалерийской разведке. Вниманием владеет молодой ротмистр, живо передающий один из боевых эпизодов:

– Нам сказано было переправиться через мост. Мы были уверены, что немцев там нет. Только успели мы переправиться, как прямо в нас – «тра-та-та-та-та...» Затрещали пулемёты. Бросились кто куда. Совершенно инстинктивно я ринулся в канаву – вдоль шоссе. За мной солдаты. А пулемёт так и жарит. Пули ударяются о шоссе, разбивают камень. Подождали, пока затих пулемёт; выбрались. Все целы.

Приказываю двигаться шагом. Потому что, если скомандовать рысью, – только в Петергофе эскадрон соберёшь. Едем. Поглядываем по сторонам. «Тра-та-та-та-та-та-та...» Омерзительное трещанье! Эскадрон без приказания полетел во весь дух. Казалось мне, летим мы часа два. Хотя на самом деле больше трёх минут не прошло. Слышу – пулемёты стихли. И только ружейные выстрелы со всех сторон. После пулемёта от ружейной пальбы ни малейшего впечатления. Но назад обернуться, посмотреть, что там сзади, – сил нет. Так и гонит вперёд без оглядки. Слышу, кто-то сзади кричит не своим голосом. Вижу, падают люди с лошадей. Знаю, что-то надо бы сделать, разобраться. Да не могу! Наконец собрал все остатки своей порядочности – оглянулся. Вижу, догоняет нас пеший солдат. Бежит, вопит... Остановил я лошадь. А он добежал, за стремя цепляется, лезет ко мне на седло. Останавливаю его, кричу: «Да куда же ты лезешь, дурак? Вон лошади без седоков, которые от убитых остались. Садись на любую». А он ухватился за стремя и все одну фразу повторяет: «Ваше благородие, подсоби: житьхоцца!..» Насилу дурака успокоил. А как опомнились – оказалось: неприятеля давно и след простыл. А летим мы сломя голову – сдуру.

Другой офицер, начальник обоза, рассказывает:

– Под моей командой сто шестьдесят девять подвод из Киевской губернии и двадцать шесть солдат из запаса – охранная команда. При каждой подводе хозяин и пара лошадей. Дисциплины никакой, и все поголовно воры. Друг друга обкрадывают. Харчи и фураж им от казны полагаются. Если им чего недодашь – беда. Первому встречному генералу в ноги бухаются: «Ваше превосходительство, овса не дают, хлебом не кормят!» А где взять, когда нет? Как попали в Галицию дядьки – так принялись за хищения. Пробовал их уговаривать – слышать не хотят: «А затем их царь нашему войну объявил? Надо их разграбить!»

– О, что касается грабежа, – вставляет другой гвардеец, – лучше наших мужиков на всем свете не найдётся. В газетах все пишут, что немцы Польшу разграбили. Так ведь это ноль по сравнению с тем, что мы в Восточной Пруссии сделали. Мы там все в пепел превратили.

Порядок такой, – продолжает свой рассказ начальник обоза. – Объявляют по деревне, что нужны охотники, по добровольному найму. Ну, разумеется, никто не идёт. Тогда волостной писарь составляет список хозяев, которые обязаны дать лошадей и повозки. Конечно, богатые мужики откупаются, а идут такие, у которых по восемь душ детей и лошадей одна пара. Понятно, они о том только и мечтают, как бы вырваться и домой убежать. Почему-то пошёл среди них слух, что каждые четыре месяца их будут сменять другими. А сейчас перед праздниками от них житья нет, требуют: пиши бумагу о замене. Главное, обовшивели все.

Началось это так: заболел у меня один мужик падучей. Положил я его в Сташове в госпиталь. Утром прибежал, весь трясётся: «Ваше благородие, дозвольте назад в обоз!» – «Что такое?» – «Не могу. Всю ночь обеими руками вшей отгребал. Загрызли».

И вот с того времени пошло. Наш обоз теперь прямо рассадник вшей. Избавиться от них – никакой возможности нет; разве сжечь весь обоз дотла... А ведь возим мы хлеб, и продукты, и одежду солдатскую.

* * *

Некоторое время лежим молча. В вагоне темнеет. Холодно. Кто-то опять начинает говорить:

– Пройдоха этот Мезин! Слышали? В ремонтной комиссии состоит. По пять тысяч лошадей в год пропускает. Этакий плут! Это вы считайте только по пять рублей на лошадь, и то двадцать пять тысяч рублей в год. Богатейший, должно быть, человек. Выйдет после войны в отставку – сразу большое имение купит. А теперь ходит в рваном пальто и очки всем втирает. Рассказывает, что во время мобилизации в первый раз большие деньги увидел и на радостях погребец себе купил.

Знаем мы таких!

– Взятки, что ли, берет? – любопытствует чей-то голос.

– Зачем взятки? Он в ремонтной комиссии состоит! Приведут ему лошадей, продержит их лишние сутки – вот и вскочило за прокорм. А кормит он, нет ли – это уж его дело. Только в кармане, смотришь, лишняя сотня и завелась ...

Мимо Рад ома проехали не останавливаясь. В Кельцах тревожно. Часто и гулко бухают тяжёлые орудия. Под Хенципами, верстах в двадцати от Келец, идёт жестокий бой. Но улицы переполнены публикой. День ясный и солнечный. И все ждут появления немецких аэропланов. Два дня тому назад аэропланы сбросили более десяти бомб, не причинивших, однако, никакого вреда.

Днём часа в три над городом показался аэроплан и сбросил над казармами пачку прокламаций. Через полчаса мы проходили мимо казарм. Стоял взвод солдат с ружьями наготове. Но аэроплан летал высоко и, плавно кружась над Кельцами, снова бросил прокламации.

С трудом добыли восемь фурманок у уездного начальника. Три фурманки захватили на большой дороге.

Завтра отправляемся походным порядком в Галицию, где сейчас находится наша бригада.

* * *

Ветрено. Глухо грохочет канонада. Говорят, неприятель отошёл на шесть вёрст после неудачной попытки прорвать фронт.

Вторые сутки обоз наш находится в пути. Нам предстоит сделать около трехсот вёрст. Дорога твёрдая, крутая, звонкая и слегка скользит под ногами. Идём пешком за обозом. Злой, колючий ветер швыряет миллионы острых снежинок, которые хлещут в лицо, слепят глаза, бьют в нос и в рот так, что захватывает дух. Белая прыгающая пурга застилает дали и треплется огромной кисейной пеленой перед глазами. Возчики, босые, закутанные в тряпьё, угрюмо шагают у возов. Кто-то уверил их, что раньше как через два месяца их не отпустят. Деревни – вёрст на тридцать кругом – почти все опустели.

На ночь расположились биваком в Лисовье в доме ксёндза. Ксёндз – мужчина лет сорока, чисто выбритый, умеренно полный, очень дипломатичный. Нас называет «российски жолнежи». Кажется, отлично говорит по-русски, но с нами все время объясняется по-польски. Лишь изредка вставит русское слово, которое произносит легко и без акцента. В выражениях крайне осторожен. Рассказывая о казачьих грабежах, говорит как-то неуловимо сдержанно. Чуть усмехаясь, передаёт он ласковым тоном:

– По ночам приходят в крестьянские дворы, забирают телят, гусей, птицу, ищут в молитвенниках денег. Кто такие – не знаю, не скажу. Может быть, это казаки, а может быть, воры, переодетые в казачье платье.

– То есть не воры, а грабители?

– Да, злодеи, похожие на казаков. И не знаешь, кому на них жаловаться. Казачье начальство как-то внимания не обращает. У меня стояли четырнадцать казачьих офицеров. Так они такое вытворяли, что я решил уйти из своей квартиры. Кричат, танцуют, пьянствуют всю ночь. Гостей полон дом. Заняли всю мою квартиру.

Об австрийцах говорит сдержанно. Но иногда в разговоре прорываются такие замечания:

– У меня четыре морга земли. Австрийские офицеры верить не хотели. Думали, что как у ихних ксендзов – по двести моргов надел. А я уже четвёртый месяц жалованья не получаю. Чем жить, когда население совсем обнищало? Да и нет его, разбежалось. А кто остался – в разгоне: кто с фурманкой взят, кто дорогу чинит, окопы роют или убитых хоронят.

Всякий раз в беседе ксёндз возвращается к казакам и в полунамёках дорисовывает истинную картину:

– Конечно, если платят за корову пятьдесят рублей, когда цена ей сто пятьдесят, и одного дохода за год даёт она не меньше пятидесяти рублей, то это достаточное разорение для мужика. Но армия смотрит на корову как на мясо, до остального ей дела нет. Со своей точки зрения, она права. Но с какой точки зрения смотрят казаки, когда они ничего не платят, я не понимаю... Вообще понять их довольно трудно. – Ксёндз усмехается. – У всех у них были кровати, но почему-то они приказали натаскать в мои комнаты соломы...

Ксёндз очень любезен с нами, ходит за нами по пятам и больше всего опасается, чтобы мы не заглянули в боковые комнаты, где иногда мелькают женские юбки за занавеской.

Любопытство у ксёндза колоссальное. Неотступно расспрашивает: куда идём, зачем, какой части? А где стоит такая-то дивизия? А скоро ли будут двинуты новобранцы?.. Кто-то во время разговора шутя посоветовал ему:

– Знаете, народу у вас ежедневно бывает тьма. То наши, то австрийцы, то германцы. Новостей вы от них получаете множество. Вы бы газету начали издавать.

Ксёндз хитро улыбнулся и сказал с нескрываемой иронией:

– Разве вы думаете, что у меня мало шансов быть повешенным и без газеты?

Наши спят. По дому крадутся чьи-то лёгкие шаги. Экономка? Неистово лает дворовый пёс. Ксёндз приоткрывает двери.

– Чего это собака лает? – спрашиваю я.

– Это она так приучена: как только издали заслышит запах солдатского полушубка, так сейчас лай подымает.

Бедный ксёндз! Он все перепутал. Эта шутка, вероятно, имела успех у немецких офицеров. Повторять её русским гостям – довольно рискованно. Но что прикажете делать, если деревня эта переходит из рук в руки, и он, как женщина, легко меняющая привязанности, незаметно начинает путать имена и привычки своих любовников. Кто знает, чем кончится сегодняшняя ночная канонада? Может быть, завтра в этой комнате уже будут ночевать австрийские офицеры? И ксёндз, уходя в свою опочивальню, будет вежливо говорить им:

– Добра ноц!

Война с каждым часом все глубже внедряется в жизнь страны. И это выражается не только в том, что больше становится безлошадных, голодных и разорённых, но, что гораздо страшнее, – в полной психологической неустойчивости. Население ко всему начинает относиться с апатическим безразличием. Оно теряет устои, понятие о чести, теряет привязанности к месту, стране, жизни. Оно ни во что не верит и знает лишь одно: есть пушки, которые бухают, и только их надо бояться.

А все остальное – трын-трава.

* * *

От Хмельника до Буска шоссе идёт по крутым подъёмам и скатам. Непрерывной лентой вьётся широкая каменная тропа, окаймлённая рвами, и то исчезает в сосновой чаще, то опять вырывается на широкий простор, где сыплет колючими иглами пурга и жалобно стонут телеграфные провода, где тонким куревом стелется седая поползуха, где сидят рядами, нахохлившись, чёрные грачи.

Ветер сбивает с ног и устилает дорогу скользкой крупой. Холодно. Мутная пелена застилает небо и землю, и кажется, будто все это какой-то странный тяжёлый сон, который будет длиться ещё долгие дни. С изумлением думаешь: для чего мы здесь? Куда идём? Неужели это война? Со стороны никто не поверит, что так воюют. Но именно это и есть война. Вы все, сидящие за тридевять земель от полей сражений и жадно глотающие с утренним чаем эффектные реляции о победах, вы хотели бы всюду видеть мужество и героизм. Но их нет. Есть лишь усталые, полуголодные солдаты, продрогшие возчики, скрипучие возы, скользкие или грязные дороги, зябнущие от холода лошади, испуганные жители и бухающие пушки. И только на узенькой линии, где соприкасаются две воюющие армии, серые будни войны на мгновение вспыхивают смертоносным энтузиазмом, который устилает землю грудами человеческих трупов и духом опустошения и скорби наполняет сердца.

Когда подъезжали к Буску, вечерело. Исхлёстанные колючей крупой, продрогшие и голодные, остановились в старом нетопленном доме, в квартире, брошенной на произвол судьбы и холодного ветра. Из сеней дует. Двери не прикрываются. Топить нечем. Ничего не поделаешь: надо смотреть сквозь пальцы на ловкую работу артиллерийских тесаков, разрубающих на топливо обывательские заборы. Две чашки горячего чаю и несколько бутербродов проясняют настроение. Все снова смеются. Раздражение и усталость улетучиваются. Двадцатичетырехверстный переход начинает казаться пикником, после которого теперь по жилам переливается сладкая истома.

На дворе потеплело. Сквозь незавешенные стекла ясно видны тёмные силуэты телеграфных столбов и далёкие крыши, покрытые синеватым снегом. Издали глухо доносятся редкие удары тяжёлой артиллерии. Как не хочется умирать в такую ночь, и сколько жизней угаснет сегодня под этим звёздным небом. Во имя чего?..

* * *

Утро, тихое, ласковое. Длинным цугом вытянулся наш странный обоз. Впереди командирский кучер Драчев на двуколке, за ним Базунов, потом управленские возы с фуражом и наконец одна за другой крестьянские фурманки. Фигуры возчиков печально-комические. Большинство без сапог. Трое в солдатских полушубках. Люди всех возрастов – от седоусых стариков до безбородых юношей. Шагают понурые, угрюмые. Каждое утро они выдумывают десятки новых болезней и просятся домой. Падает мягкий, крупный, пушистый снег. Деревья, осыпанные снегом, стоят длинными ровными рядами, как на оперных декорациях. Мы подъезжаем к пограничной переправе.

22 декабря в половине второго по петербургскому времени мы перешли через понтонный мост и очутились в Галиции. Кучками стояли солдаты, теснились военные и обывательские подводы, валялись груды обтёсанных брёвен для строящегося моста. От переправы сразу же начинается ровное австрийское шоссе, идущее вдоль Вислы. По бокам шоссе толстые короткие ветлы с сердито растрёпанными верхушками из голых прутьев. На повороте белая большая доска, на которой чёткими буквами обозначено по-польски: «Королевская область Галиция. Уезд Домбровский. Местечко Щуцин».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю