Текст книги "Всходил кровавый Марс: по следам войны"
Автор книги: Лев Войтоловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
10
Всю ночь грохотали пушки. Часа в три я проснулся от каких-то звуков. Было тихо. Только где-то совсем близко, как будто над самой головой отчётливо потрескивали ружейные залпы: та! та-та! та-та! та-та-та! Под эту трескотню я вскоре уснул. Проснулся в начале девятого. Гремели горные орудия, сотрясая воздух хриплым, гортанным рёвом. Казалось, по огромному чугунному котлу кто-то гулко ударяет молотом, и котёл, издав протяжный стон, шурша, как лавина, катится с высокой горы, и где-то далеко внизу разбивается на тысячи осколков. Не могу решить, позиции ли придвинулись ближе или ветер разносит горное эхо. В окнах светит яркое солнце. Лужи талого снега покрывают шоссе. Ветер треплет деревья. Как всегда, стрельба рождает нервное возбуждение в людях. Первыми откликаются наши соседи кузнецы. Молотки их как-то особенно звонко стучат по железу и, прилаживая подковы к копытам, они с грозным азартом набрасываются на лошадей:
– Чего расходился, леший! Мало учили тебя, стерва!..
Возле кузницы, по обыкновению, клуб. Надо, не надо и конные и обозные замедляют перед кузницей шаг, обмениваются новостями, расспрашивают о дороге, о землях, об убитых и едут дальше. Ординарцы также считают своим долгом на минуточку» спешиться перед клубом, и пока кузнец оценивает опытным глазом, скоро ли понадобится перековать лошадь, ординарец делится содержанием диспозиции или приказа, который он везёт на позицию из штаба.
Сегодня перед кузницей особенно сильное оживление.
– Ноне всю ночь он по всей позиции страсть как наседал, – говорит какой-то солдат с явным намерением поскорее вызвать на откровенность ординарца.
– Мир заключают, – иронически вставляет другой.
Слово «мир» моментально развязывает языки, и кто-то из кузнецов солидно и деловито обращается к ординарцу:
– А что, про мир ничего не слыхать в дивизии?
– Про мир сказать не могу, – отвечает ординарец с Георгием, – а что бой ожидается – это верно. Гонят сюда два полка на подкрепление, из-под Келец идут. Я вон приказ привёз из дивизии, чтобы тут их разместить по халупам.
– Где же тут два полка, здесь и роте деваться некуда, – протестуют обозные.
– Верно, придётся обозы на позиции передвинуть, – с насмешкой отзываются пехотинцы.
– Эге! – с воодушевлением вмешивается артиллерийский солдат, дожидающийся очереди у сломанной повозки, – тут такая теснота скоро пойдёт: сюда, слышь, пять батарейных резервов гонят, да двадцать первого дивизиона мортирный парок идёт. Один мортирный в тридцать третьей дивизии остался, а другой – к семидесятой придали да на позицию выкатили. Вот его парок и сюда, значит.
– Тут и донская сотня из десятого корпуса стоять будет, – заметил казачий ординарец.
– Из чужого корпуса? Ишь ты!.. Не шей дублёной шубы – попадёшь ко псам в зубы...
– Вот гусь моржовый! – обиделся казак. – Меня для связи сюда прислали. Для штаба Донской дивизии помещение занять здесь приказано!.. Понимаешь, дурак?
– В тебе ума много, да дома не ночует... Вишь, что придумал! – заволновались обозные. – Ещё казаков сюда?! Тут и самим нам голой соломы не хватает. За пятнадцать вёрст за фуражом ездим. Ни скота, ни сена, ни дров. И пекарни тут, и батареи тут, и парок, да обоз Переяславского, да Кромский обоз. Ещё донскую сотню туды, к чёртовой матери!..
Между тем бой разгорается. В воздухе точно щёлкают тяжёлые металлические бичи. И от этих ударов все быстрей и быстрей закипает движение людей, повозок, зарядных ящиков, обозов, кухонь, лазаретных фургонов, артиллерийских двуколок, денщиков, ординарцев и проезжающих офицеров. Все подтянулись, подбодрились, спешат и обгоняют друг друга. Вдоль шоссейной дороги, позади и впереди, несётся непрерывный скрип колёс, цокают подковы, хлопают кнуты, звенят оглушительные ругательства. Среди всеобщего грохота и гула вдруг вырывается неистовым воплем:
– Шагом! Шагом! Распротак-то и так твою мать!.. Выделяются одиночные пронзительные голоса. А затем опять катится дальше по шоссе и по всем боковым дорогам плотная гулкая лавина колёс, копыт и ящиков, подстрекаемая ругательствами и резкими ударами пушек. С каждой минутой настроение тревожнее.
– Понимаете, как гвоздят! – перебрасываются отрывистыми замечаниями офицеры.
– Да. Уж это недаром. Ишь, как «чемоданами» кроют!
И все жадно всматриваются в каждого ординарца: уж не везёт ли приказ о передвижении?
* * *
За обедом опять тоскливые вздохи. Базунов предаётся юнкерским воспоминаниям.
– Да скоро ли война кончится? – вырывается чей-то вздох. Базунов таким тоном, как будто об этом и шёл все время разговор, меланхолически заявляет:
– То-то и оно, что не скоро. Тут двести раз околеешь, прежде чем война кончится. А мира-то никакого не будет. Десять лет будут воевать, подлецы! Им что? Главное артиллерийское управление – на театре военных действий... в Киеве! Каково придумали, подлецы! На театре военных действий – в Киеве!
Офицеры апатично потягиваются. Кто-то обращается к денщику Базунова:
– Кубицкий, ударь меня по затылку!
Кубицкий улыбается простецкой улыбкой и плутовато рапортует:
– Як бы водка була – пьяный напывся б, – може, осмилився б мужик и вдарив бы их высокородие.
– Ну, не хочешь – тебя ударю.
– Тэж я и кажу: вдарьтэ меня враз по хребту, ваше высокородие! Нам, мужикам, цэ – наилучше ликарство, щоб язык ны телепкался дуже худ ко.
– Молодчина! – говорит Медлявский. – А что тебе подарить за это, чего хочешь?
– До дому хочу, – смеётся Кубицкий.
– Скажи на милость, – говорит Базунов, – и Кубицкому воевать надоело.
* * *
Вечером, вернувшись с прогулки, я застал пакет на моё имя, присланный с экстренным ординарцем и помеченный: «весьма спешно». Пакет заключал в себе краткое предписание: «выехать немедленно в сопровождении фельдшера в штаб дивизии». Было уже после девяти. Я устал, хотелось отдохнуть. Но делать нечего. Приходили в голову всякие тревожные мысли. Через двадцать минут была подана артиллерийская повозка, устланная соломой, и пара рослых жеребцов – Шикарный и Шикардос – умчали нас из Рыглицы.
Под Тарновом. 1915 год
Февраль
– Извините за выражение, дозвольте вас спросить – вы же юрист, господин доктор, вы же в газетах пишете, – по причине каких препятствий брошены мы без полного предписания насчёт распоряжения касательно срочной командировки?
Так фельдшер Тарасенко со свойственной ему витиеватой изысканностью выражает своё недоумение по поводу нераспорядительности дивизионного врача. Третий день мы находимся при штабе дивизии, двадцать раз обошли все канцелярские столы, но нигде не можем добиться, для чего нас сорвали с места. Отсылают к дивизионному врачу, который находится в безвестной отлучке.
– Вы бы, Тарасенко, узнали у писарей, куда он девался.
– Узнавал.
– Ну и что?
– Извините за выражение, как говорится, черт его знает, где он есть. Толкуют, в командировке.
Живём «на съезжей», как называют офицеры просторную избу, в которой скопилось человек десять таких же неудачников, как мы. Из обозов, из полков, из бригад. Все дожидаются назначения. «На съезжей» грязно, накурено и шумно. В одних рубахах, засучив рукава, за длинным столом офицеры режутся в карты. Банкомёт – пехотный полковник с лисьей мордочкой. Тут же сестра милосердия – полная, круглая, румяная, «свежепокрашенная», как говорят о ней офицеры. Она разыскивает пропавшего мужа. Ночует она у хозяйки за перегородкой и несёт обязанности офицерской экономки «на съезжей». Два молоденьких подпоручика, давно проигравшихся в пух и прах, уныло потренькивают на балалайке и, не считаясь с сестрой, угощают друг друга похабными прибаутками.
– Господа офицеры! Складывайте ваше оружие, кушать будем, – громко приглашает сестра.
На стол подаётся дымящаяся кастрюля. Откуда-то появляются графинчики и стопки. Офицеры крякают, потирают руки и весело чокаются.
– А вы, сестрица? – лукаво подмигивает полковник с лисьим лицом.
– Не пью.
– Воспрещено по болезни?
– Сроду не знала я болезней и теперь не знаю, какие-такие болезни бывают, – не смущается сестра.
За обедом она чувствует себя царицей собрания, хохочет, кокетничает и тараторит. Язык её работает с расторопностью пулемёта, и речь её отливает всеми цветами патриотической радуги.
– Ах, в последнее время, – говорит она, презрительно поджимая губы, – я совсем потеряла веру в немцев. Их пушки, их машины – все это чепуха. Нашлёпают их, нашлёпают – и они со всеми своими пушками удирают. Вот русские наши – каждый герой!
– А по-моему, – басит усатый штабс-капитан, – по-моему, немцы молодцы! Идут густым строем, но молодцы!
– Великая штука, – презрительно парирует сестра, – пьяные! От каждого немца воняет эфиром. Хлороформ их совсем не берет.
Офицеры смеются:
– Ну так немцы от трусости пьют!
– От трусости? Я этого не думаю.
– Да, это верно, положим, – сразу сдаётся сестра и горячо продолжает: – Знаете, сколько я работаю в госпитале, с начала войны работаю, а пленных я не видала немцев. Раненых, тяжелораненых – видела. А пленных – ни одного! Вообще, немцы молодцы! Немцы, мадьяры. Мадьяры – на перевязках – вот выносливые! Евреи – всегда евреи. Польские, русские, итальянские евреи – начнёшь ему иодом смазывать пустячную рану, а он – вай-вай-вай... Мадьяр зубы стиснет – ни слова не вымолвит... Выносливые мадьяры и немцы – в плен не сдаются. В каких местах была – под Опочно: там ведь все немцы. Пленных вот не было! Не было. Сколько я ни работаю...
– Значит, и за границей не все дураки да трусы, – иронически замечает широкоплечий артиллерист.
– Удивительно как за границей хорошо – тьфу! Ну, пускай разорили города. А станции – какая же это мерзость! Вы только взгляните. Так все чуждо, так отвратительно. У немцев все раздуто, все рекламно. Тарнов, например, что это за город? Все старьём пахнет, вонь. А так называемые бани здешние – суньтесь. А вагоны? Фу! Какая-то мерзость. А концы-то какие? Шесть часов едешь и – уже! Приехали. А хвастовства-то!.. На целый месяц. Вот наш сибирский экспресс – это красота! Едешь, как в салоне. Даже в Бродах красиво – потому что это русское! А Львов? Русские все хвастают: мы Львов забрали! Приехала я во Львов – наш Житомир в десять раз лучше! Вот уж как у нас говорят – хоть гирше, абы инше... Все раздуто, рекламно. Из-под палки все делают, по приказу! А такой культуры, чтобы сама природа делала, – нету! И не будет у немцев!
– Пустяки, комбинация! – задорно смеётся артиллерист. – Да вы, сестрица, кушайте, не огорчайтесь. Ведь зато во Львове и в Тарнове сестричек сколько! И какие хорошенькие!
– А вы в Тарнове бывали? – оживляется сестра. – Я часто в Тарнове ходила. Видели меня, вероятно? Я всегда в беленьком. Гуляла. От полноты. Я страшно пополнела. Вот представьте – что такое? Все на войне пополнели. Я двадцать семь фунтов на войне прибавила.
– Мне кажется, что женщины далеко не так мягкосердечны, как думают, – говорит похожий на лисицу полковник. – Вы слышали такие стоны, присутствовали при таких операциях. Ваше сердце должно было разорваться. А вы двадцать семь фунтов прибавили.
– Это вы правду говорите, полковник, – грустно вздыхает сестра. – Как сестра я должна сказать, что у нас много самозванок. Да, да. Гуляют по Тарнову днём и ночью.
– В беленьком? – вставляет один из проигравшихся подпоручиков.
– А вы раненых не боитесь? – насмешливо пристаёт к ней артиллерист.
– Раз не выдержала – расплакалась. А доктор как закричит: «Сестра! Один обморок – и вас здесь не будет. Что вы делаете? Как больной на вас смотреть будет!» С тех пор, как издали раненого увижу, – сейчас смеюсь.
– Для разнообразия хорошо и однообразие, – смеётся артиллерист.
– А вы видали раненых? – обращается сестра к артиллеристу.
– Ну а как же, – улыбается он.
– Страшно?
– Да, страшно.
– Я – страшно храбрая. Ничего не боюсь... Под Хепцанами наш поезд несколько раз обстреливали. Но когда вчера услыхала шестнадцатидюймовую – Господи, твоя воля! Вот страшно стало. Шла я к вокзалу. Вдруг снаряд за снарядом. Моментально все стекла вылетели...
Ни за что не могла бы остаться в Тарнове.
– А вы где служите?
– В Львове.
– Ваш муж прапорщик? – ядовито осведомляется полковник.
– Извините, пожалуйста, прапорщик, – в тон ему отвечает сестра.
– Вы такая патриотка, я думал, что ваш муж из настоящих военных.
– А ведь война-то на прапорщиках держится, полковник. А полковники в штабах в картишки дуются.
– Ха-ха-ха! Пустяки, комбинация! – гремит артиллерист.
– Я вам больше скажу, – неожиданно вмешивается пехотный поручик. – Кабы прапорщики в штабах сидели, больше порядка было бы.
– А у вас нет Георгия? – неожиданно обращается к нему сестра.
– У меня? За что мне Георгия? – обрывает он её. – Что я – штабной или интендант? Или сестра милосердия? Вр,т у нас корпусному интенданту пожаловали Анну с мечами – за переправу скота через Вислу. А в двадцать пятом корпусе – Владимира с мечами и с бантом – за своевременную доставку икры из Петрограда в штаб корпуса.
– Пустяки, комбинация! – весело смеётся артиллерист.
– А вы какой офицер – кадровый или из запаса? – сухо и строго обращается к поручику полковник.
– Ка-адровый! И отец мой военный. Полковник демонстративно зевает.
В комнату входит ординарец из штаба с кипой приказов и передаёт их полковнику. Тот, отобрав одну из бумажек, оглашает для всеобщего сведения. Читает медленным, внятным голосом, смакуя каждое слово:
– «Телеграмма начальнику штаба двадцать пятого корпуса. Ввиду развившегося шпионажа евреев и немецких колонистов и пришельцев, командующий армией приказал: ни тех, ни других, кроме особо надёжных поставщиков, к войскам не допускать; при встречах на пути принимать меры к тому, чтобы эти лица не могли просчитывать количество войск и обозов или узнать название частей. При попытках же сопротивления или побега действовать без промедления оружием решительно. Вблизи расположения войск воспретить жителям зажигание огней в сторону неприятеля, разведение костров, звон колоколов, вывешивание флагов, взлезание на колокольни, крыши, деревья, а без особого разрешения также выезд и выход из городов и селений. С неповинующимися указанным требованиям поступать по силе законов военного времени».
– Браво, браво! – первая воскликнула сестра. – Пора положить конец жидовскому шпионажу.
– Правильно! – откликнулось несколько голосов. – Пойманного жида – на месте! Чего с ним канителиться?
Я отхожу в сторону и перелистываю другие приказы. В списке убитых читаю знакомую фамилию: прапорщик Кромского полка Антон Петрович Васильев. Память остро подсказывает: нервная, хрупкая фигурка, большие усталые глаза, звонкий срывающийся голос: «Я к вам по делу, доктор... Пишу, знаете, стихи. И печатать их негде, и читать некому. А я, быть может, скоро помру. Вот, возьмите на память. Авось когда-нибудь прочитают, когда меня уж в живых не будет...»
Помню, стихи поразили меня своей скрытой взрывчатой силой. Я сохранил их.
В поход
Прощай, жена! Не так, бывало,
Твои глаза я целовал,
Когда клонилась ты устало
И первый сон нас разлучал.
А здесь... Да ты ль, голубка, полно,
Стоишь у поезда – бледна,
И безнадёжна, и безмолвна,
Близка... и так отчуждена...
Мы – те же, любим, как любили.
Так чьей же силой решено,
Чтоб мы друг друга схоронили?..
Ну, с Богом... Грозно и темно
Глядит мой путь... За ним забвенье.
Не будет жизни там былой!..
Борясь со страхом, в озлобленье
Припав к брустверу головой,
Я тупо ждать приказа буду...
Мне ласк твоих не вспомнить там...
Прощай, живи и... верь, как чуду,
Что может быть свиданье нам.
А там, вдали, – в чужой траншее
Не те же ль слезы и мечты?..
Так для чего ж мы клоним шеи
И гибнем тупо, как скоты?
– Готово. Едем!
Первым примчался Коновалов:
– Доктор Прево приихав.
Прихожу к дивизионному. Изящный мужчина, с приятным лицом и вьющейся шевелюрой. Любезно осведомляется:
– Чем могу служить?
Показываю предписание. Доктор явно смущён и не знает, как выйти из неловкого положения.
– Может быть, для осмотра нестроевых частей, – подсказываю я ему.
– Да, да. Раз вы приехали, то осмотрите хлебопекарни. Там, кажется, много больных. Я прикажу приготовить вам маршрут и предписание.
– А средства передвижения?
– Гм!.. Доберётесь как-нибудь до ближайшего парка.
– Второй парк стоит в Тарнове, а другие ещё дальше.
– Как-нибудь доберётесь. На обывательских, что ли.
– Слушаю-с.
Пешком добрались до Тукова. Сунулись тюда-сюда. Ни одной подводы. Только к вечеру попались нам навстречу широкие русские сани, запряжённые парой.
– Кто такой?
– Возчик Владимирской губернии. Сполнял грузовую повинность. Четвёртый месяц в отлучке. Снаряды возил на позицию.
Кое-как уломали за три рубля довезти до Тарнова. Решающим доводом оказалась бутылка спирту.
– От ты чудак! Ты бы давно сказал, – обрадовался возчик., и заворотили коней и поехали.
* * *
Вторые сутки я, как Чичиков, странствую по Галиции и знакомлюсь с хлебопекарнями нашей дивизии. Заведующие хлебопекарнями – это сплошь какие-то допотопные гоголевские фигуры. От хлебопекарни до хлебопекарни вёрст сорок. Уже за много вёрст от хлебопекарни бросаются в глаза огромные столбы густого чёрного дыма. Подъезжаем ближе. Какие-то странные шатры, напоминающие ханскую ставку. Сквозь клубы дыма бьёт жаркое пламя. Выходит верный хранитель этого пламени, заведующий хлебопекарней № 630 – огромный детина без фуражки, в больших сапогах с раструбами, и басом осведомляется:
– Что надо?
Я объясняю. Прошу созвать команду. Меня ведут в канцелярию, куда понемногу сходятся мохнатые распоясанные бородачи в сорочках с засученными рукавами. Все предусмотрительно прячут руки за спиной: у них достаточно оснований бояться держать их на виду.
– Руки моете?
– А как же.
– Сколько раз в день?
– Как водится: встамши.
– Мыло есть?
– Вышло.
– Отчего ногтей не стрижёте? По фунту грязи под ними. В баню ходите?
– А где ж баня-то?
– До ветру впору сходить – не поспеешь. С утра, как прокинулся, как почнешь месить, так до поздней зари спины не расправишь. В поту, как в купели, купаешься.
– Скиньте рубахи.
– И скидывать не для ча. Истлели рубашки-то, как труха сыплются.
У большинства тело в чирьях. Масса чесоточных, с экземами. Есть сифилитики. Процентов десять больных тяжёлой чахоткой. И все густо покрыты огромными вшами, которые лениво переползают с места на место, вызывая свирепый зуд.
Докладываю заведующему: ваша хлебопекарня в санитарном отношении – преступное гнездо; ваши люди больны всевозможными болезнями; разве можно такими занавоженными руками хлеб месить? Заведующий смотрит на меня с изумлением и с состраданием пожимает плечами:
– А кто ж мне даст здоровых людей? Здоровые на фронте нужны.
– Больных надо лечить, а не отправлять в хлебопёки. Они заразу разносят. Вы в хлеб вшей запекаете, мокроту чахоточную, сифилитический пот. А какими руками вы месите хлеб? Да и руками ли только.
– А хоть бы ногами, так что? – вызывающе бросает заведующий. – Ведь мы не сырой хлеб выпускаем; а на нашем огне всякие бациллы сгорают.
– Вас за такую хлебопекарню под суд отдать надо.
– Вы из запаса, доктор? Вот то-то и оно. А я старый гусар. Давайте-ка лучше чайку напьёмся. А тем временем нам закусочку изготовят. Повар у меня знаменитый – в вашем вкусе: и ногти стрижены, и с колпаком. Я сам наблюдаю. Я, батенька, старый гродненский...
Тает. Лошади, мотая головой и похрапывая, хлюпают по талому снегу.
И опять все просто и ясно. Едем, дышим и радуемся. Вдруг дорога раскалывается. Лошади бегут по крутому спуску в лесистую ложбину. Зигзагами вьётся лесная дорожка среди седых и молчаливых елей. Вытянулись мохнатые руки, и сквозь колючие пальцы струится лёгкая жуть. Кто знает, чьи зоркие глаза наблюдают за нами из запущенной сумрачной мглы? А впрочем, не все ли равно, откуда ударит пуля.
– От-то кроют! Как вальком колотят! – говорит Коновалов. И голос денщика, спокойный и веский, возвращает меня к трезвой действительности.
– Хар-рашо! – вздыхает полной грудью Коновалов.
– Ещё бы! Это тебе не тыл, где все тайком да на цыпочках. Тут, брат, вся душа нараспашку.
Убивай, сколько хочешь! Пали! Руби! Гори душа радугой! Вот только начальство дурацкое... Не сковырнуть ли его к черту?.. А?..
Жду и прислушиваюсь, что скажут Коновалов и Дрыга. Но крепко сжаты солдатские губы, и ключ к солдатским мыслям заброшен в глубину безмолвного бора.
Вечереет. Лениво тащатся лошади в гору, выбираясь из лесного оврага. Молчат пушки. Молчит небо. Молчит земля, как терновым венцом, оплетённая колючей проволокой. Молчат Коновалов и Дрыга, и треплются склонённые головы в папахах, точно решают какую-то трудную задачу.
Стемнело. Холодный ветер лизнул размякшую дорогу. Громко зацокали копыта, далеко разбрасывая тяжёлые искры. Торопливо забегали тени. Вдруг огненный пояс опалил безмолвие ночи и исчез, наполнив сердце страшною вестью: сейчас ударит. Куда?.. Загремели тысячи взорванных мостов, загрохотали сотни гигантских камней – ахнула 1б-дюймовая «Берта». Лошади шарахнулись в сторону и понеслись без оглядки.
– Тпр-ру! Нечистая сила!
– От-то сила! – в благоговейном восторге воскликнул Коновалов.
Дрыга презрительно цыкнул сквозь зубы:
– Какая там, к черту, сила? Морозу – вот кому сила Богом дадена! Дыхнул – и всю землю скрозь в камень сковало.
– А может, немец такое выдумает, что и морозу твово не станет, – сонно бормочет Коновалов и начинает сладко храпеть.
Дрыга, лениво цыкнув, резонерски бросает в пространство:
– Не толкуй обо ржи, а карман шире держи.
– Это к чему же, Дрыга?
– Да так... Всему своё время... И войне, и начальству... Эх-эх... Н-ну! С-волочь паршивая! Вожжу под хвост тянет...
И огретые неожиданно кнутом лошади рванули и понесли в холодную даль.
* * *
Заночевали в хлебопекарне № 269. Та же грязь, те же вши, экзема, чесотка. Заведующий Иван Дмитриевич Бобков, невзрачный суховатый поручик, выслушав все мои претензии, сердито нахохлился и объявил:
– Меня все это, знаете, не касается. Я ведь не пекарь и не булочник. Этим всем у меня помощник заведует. На мне другие обязанности... – И не без гордости протянул: – По секретной инструкции.
Бобков порылся в столе и, вытащив небольшую брошюрку в зеленой обложке, торжественно протянул мне:
– Не угодно ли?
На обложке значилось: «Современная Галичина. Этнографическое и культурно-политическое состояние её в связи с национально-общественными настроениями. Записка, составленная военноцензурным управлением генерал-квартирмейстера штаба главнокомандующего армиями ЮгоЗападного фронта. Походная типография штаба. 1914 г.». Книжечка содержит всевозможные жандармские поучения: как обращаться с завоёванным населением, кого считать друзьями и врагами России, как выведывать политические секреты, как подбрасывать прокламации и как их составлять, какие песни поют и как одеваются сторонники России ( «Народный совет Галицкой Руси») и что поют украинофилы– «мазепинцы» и т. п. и т. п. Особое внимание уделено прокламациям, которые неизменно заканчиваются призывом:
«Кидай оружие и отдавайся православному воинству, которое примет тебя не як военного пленника, а як родного брата, вертаючего с неволи под стреху родной хаты. Кидай оружие, щобы в велику хвилю освобождения Галицкой Руси не лилась кровь брата от руки братан.
– Как же вы, сидя в хлебопекарне, умудряетесь вести свою пропаганду? – удивился я.
– Именно сидя в хлебопекарне! – воскликнул Бобков. – Ведь население голодает. Старики и дети с утра к сараям бегут, хлеба просят. Вот и суёшь им с хлебом бумажки наши.
– Ах, вот как. Вы, значит, районную пропаганду с тайной благотворительностью соединяете... А нашим в придачу к хлебу ничего не даёте?
– Даём! – радостно хохочет Бобков. – Даём вот эти приказы. – И он суёт мне кипу уведомлений начальника штаба з-й армии о немецких зверствах в отношении пленных.
– Значит, вам здесь скучать не приходится?
– Э, батенька, скоро ещё не то будет. Про секретный приказ номер семьдесят один о собаках слыхали? Придётся нашему брату в дрессировщики поступать.
– Это что за приказ?
– Не знаете? А вот прочитайте.
Начальным штаба 2.1 20 армейского корпуса уведомил, верховный главнокомандующий выразил желание завести в войсках сторожевых собак хотя бы яростной породы. Командующий армией приказал указать на возможность применения собак к строевой службе, приучая, подкарауливая и науськивая на пленных. Ввиду сего командир корпуса приказал во всех частях вверенной мне дивизии завести сторожевых собак, возложив дрессирование их на лиц, прикомандированных для несения секретной службы в войсках.
Заезжаю в третью хлебопекарню (№ 8о) и застаю там полную идиллию. Команда вся в сборе. Казарма сияет чистотой. Нары « прибраны. Руки начисто вымыты, ногти острижены, на людях чистое белье. Заведующий – прапорщик из уездных адвокатов, – игнорируя моё появление, продолжает о чем-то беседовать с солдатами:
– А у тебя что, Курдюмов?
Встаёт плечистый рослый солдат и молча переминается с ноги на ногу.
– Ну, говори! Тебе о чем из дому пишут? – настойчиво допытывается заведующий.
– От отца письмо, ваше в-ие!.. Просил у меня сосед сто рублей. Я ему сказал: «Давай сделаем вексель». «На что нам вексель? – говорит. – У нас Бог вексель. Я не откажусь». Ну, он мужик очень капитальный. Я и поверил. А теперь отец обижается, не при чем жить. У нас на трёх братьев – пять десятин.
– Что же сосед не отдаёт сто рублей? – интересуется заведующий.
– Так точно. Отказывается.
– А свидетели есть у тебя?
– Есть.
– Ну, так пиши ему, что в суд подашь. – А у тебя, Меринов, какая беда? – обращается к другому солдату заведующий.
Меринов – солидный черноглазый мужик с чёрной окладистой бородой. Он долго собирается с мыслями и наконец заявляет:
– Жена от меня ушла, с другим живёт. А при мне шестой год другая баба. Невенчанная. Обижается, способия не дают.
– А законная жена получает?
– Так точно. Законной способие отпускается, а моей-то бабе обидно.
– Не знаю, что посоветовать, – задумывается заведующий. – Разве, написать кому на деревню, чтобы старики по совести рассудили и отобрали пособие для настоящей жены.
– Что это у вас за судилище происходит? – обращаюсь я к заведующему.
– Да так, знаете... Сам я адвокат по профессии... Ну, вот юридические советы даю... Все – польза будет... Не угодно ли закусить с дороги?
Адвокат исчезает, и казарма наполняется насмешливым гулом:
– Ох-хо-хо-о!.. Ни пеньев, ни кореньев.
– Всем потрафил.
– Гребцы по местам, весла по бортам, все в полной исправности...
– Он ещё с вечера учуял, что из дивизии доктор едет. Всю ночь скоблили и парились.
– А что он за человек? – спрашиваю я.
– Худого не скажешь. Только за себя не ответчик он.
– Прямо сказать: загульный человек. И сам не знает, чего язык брякает.
– С утра, как встамши, – сейчас руку в шинель, и нету его: с обозными водку щёлкает.
– О чем это он вас расспрашивал?
– Это в ем спирт мутит. Не его выдумка – спиртова. Письма, вишь, наши к нему допрежь попадают. Он про се да про это ухватит, а потом требует, в башке мужицкой копается.
– Пакостей никаких не делает?
– Не, грех клепать. Он во хмелю худого не помнит; только и трезвый он ни к чему. Я, грит, все по закону. А какая в ем польза? Сапоги свои, рубашка своя, полотенце своё, одна вошь казённая... Вот те и законник.
Продолжаю вести кочевой образ жизни. Побывал ещё в двух хлебопекарнях. Отослал подробный отчёт дивизионному врачу. Заехал во второй парк, где застал предписание командира бригады «немедленно возвратиться к месту службы». Но офицеры решительно объявили:
– До обеда лошадей не дадим.
Было раннее утро, когда я приехал в парк. Офицеры ещё лениво потягивались на койках, вспоминая сны.
– Позвольте, а где ж командир Пятницкий? – спрашиваю я.
– Тю-тю! Поминай как звали. На батарею ушёл. А на его место назначен капитан Иннокентий Михайлович Старосельский. Три месяца командовал пятой батареей тридцать третьей бригады, четыре месяца – второй батареей. А теперь к нам назначен. Сейчас в головном парке находится, представляется Базунову.
– А больше нет новостей?
– Нет. Разве то, что австрийцы зашевелились: то тут, то там ураганный огонь открывают. А у нас снарядов нет и не будет.
– Почему вы знаете, что не будет?
– Заезжал к нам личный ординарец командира тридцать третьей бригады штабс-капитан Петрусенко. Рассказывал, что к нам в штаб дивизии прикомандирован полковник Каллантаев – состоит в личной переписке с царём и получает от наследника телеграммы. Так вот с его слов Петрусенко рассказывал, что снарядов нет и не будет.
* * *
После завтрака шатаемся с прапорщиками в окрестностях Шинвальда. Совершенно весенняя погода: почерневшие горы, глыбы талого снега, сизые леса и волнистые дали.
Сегодня праздник. Из костёла толпами возвращаются окрестные жители. Девушки прячут лицо в большие платки, а старухи весело поблёскивают глазами и низко кланяются:
– Дзень добрый.
По дороге бродят солдатские патрули. Вид у них отъявленно мародёрский. Идёт починка шоссе. В большие выбоины кладут огромные бревна и засыпают сверху кучами щебня. Работа ведётся хищнически. Срубают придорожные ветлы, посаженные вдоль шоссе с обеих сторон. Уничтожены уже сотни деревьев. Кропотливый и старательный труд многих поколений втоптан без надобности в грязь. В нескольких саженях от дороги тянется прекрасный еловый лес, гораздо более пригодный для утрамбовки шоссейных впадин.
Говорю укоризненно солдатам:
– Люди трудились, трудились. А вы зря столько добра изводите. Разве мало в лесу деревьев и без этих ракит?
– Так что не приказано, – отвечают апатично солдаты.
– Что не приказано?
– Так точно, не приказано, – с деланно-глупым видом мямлют солдаты. – Фить-фебель, ваше высокородие.
– Да что вы дурака валяете? Какой там «фить-фебель»?
– Так точно, фить-фебель, – хором рапортуют солдаты и стоят, приложив руки к козырькам с выражением ленивой покорности.
Я торопливо отхожу под пристальными взглядами солдат. Идём дальше по шоссе. У хлебопекарных складов столпилась куча возов. Одна телега съехала с дороги и загрузла правым боком в грязи. Два солдата, стоя по бокам лошадей, равнодушно стегают их кнутами по ногам. Лошади мучительно тянут, но телега не подаётся. Десятки солдат тут же стоят без дела и, лениво посасывая цигарки, смотрят на истязание.
– Разве ж вам не жалко скотины?
– Так точно, – отвечает десяток голосов, и, не двигаясь с места, вся толпа орёт: – Но-о, но-о-о, распротак твою мать, сво-о-лочь!!!
И я не знаю, к кому относится эта свирепая брань, – к лошадям, ко мне или вообще ко всякому начальству, которое шляется по дорогам, вмешивается, куда не просят, и лезет с ненужными наставлениями.
За завтраком стук в дверь. Входит молодой черноусый офицерик с маслиноподобными глазами. Рекомендуется, звякнув шпорами: