Текст книги "Душеспасительная беседа"
Автор книги: Леонид Ленч
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Мелкая эта мыслишка не давала ему покоя и ночью, и даже днем, когда он сидел в своем кабинете и работал. Он вызвал секретаршу и попросил ее сходить в тот отдел, где двигались дела инженера Солонцевой, и сказать, чтобы она зашла к нему. Мария Сергеевна сходила и, вернувшись, сообщила, что инженер Солонцева уже была в отделе утром и больше не придет – уезжает сегодня днем к себе в Кременск.
Потом Георгий Николаевич забыл в круговороте забот и дел про эту «в общем нелепую встречу» и вспомнил о ней лишь через три месяца, когда в его кабинет нежданно-негаданно ввалился шумный, грузный, с заметной лысинкой на круглой стриженой голове Клашка Пронин – институтский дружок, директор Кременского комбината. Приятели обнялись, расцеловались. Выяснилось, что Пронин приехал «по партийной линии», что комбинат идет в гору и что в общем и целом «жизнь хороша и жить хорошо».
– Послушай, Клашка, – сказал Георгий Николаевич, – а эта вот, как ее… Солонцева, с которой ты мне письмо присылал, у тебя еще работает?
– Конечно! Позавчера у меня была на приеме.
– Она знала, что ты уезжаешь?
– Знала. А что?
– Ничего! Так просто! Что она из себя представляет, между прочим?
– Она представляет из себя прекрасного инженера, замечательного человека и обаятельную женщину, – с жаром сказал Пронин. – У нас ее все любят, просто обожают.
– Она замужем?
– Кажется, в разводе. Но точно не знаю. А ты что, на нее глаз тогда положил, старый греховодник?! Смотри у меня!..
Он погрозил Георгию Николаевичу пальцем, но тот не принял шутки и уже с начальственными нотками в голосе оборвал приятеля:
– Ладно! Хватит про баб! Давай рассказывай, что там, у тебя на комбинате, делается. Как с пятой домной?
Давно уже ушел из кабинета шумный Клашка Пронин, а Георгий Николаевич все сидел один и никак не мог заставить себя снова взяться за работу. Ему мешало сосредоточиться то тягостное чувство недовольства собой, которое Гейне называл «зубной болью в сердце». Он вспоминал все подробности своей встречи с Верой Павловной и казнил себя за то, что не понял и не оценил тогда чистоты ее душевного порыва, обошелся с ней пошло и грубо. Чувство это не покидало Георгия Николаевича весь день, и с ним он приехал домой.
Открыв дверь своим ключом, он, не заходя, как обычно, к Ольге Григорьевне, прошел к себе. На тахте лежала раскрытая книжка журнала, – наверное, Боб, вопреки запрету, валялся здесь у него в комнате и читал. Георгий Николаевич взял книжку – она была раскрыта на стихах. Фамилия их автора ничего не говорила Георгию Николаевичу, да он вообще-то не читал стихов, а тем более в журналах. Бросилось в глаза название стихотворения: «Прикосновение крыла».
Георгий Николаевич положил журнал на письменный стол, а сам лег на тахту, закрыл глаза.
Вошла Ольга Григорьевна, чем-то очень озабоченная. Наверное, подумал Георгий Николаевич, Боб выкинул очередной фортель! Он страдальчески сморщился – ему сейчас было не до Бобкиных фортелей.
Ольга Григорьевна подошла к столу, взяла книжку журнала, прочитала стихи и равнодушно положила книжку обратно на стол. Поглядела на лицо мужа и сказала:
– Мне нужно поговорить с тобой насчет Боба, но я вижу, что ты сейчас не расположен разговаривать.
Георгий Николаевич благодарно кивнул ей. Ольга Григорьевна постояла еще немного подле стола, навела на нем порядок и, захватив с собой книжку журнала, вышла. И Георгий Николаевич остался один.
Из цикла «Рассказы на ходу»
I. Поздняя обедня
Сижу на станции, у переезда через железнодорожный путь, под деревянным навесом, жду маршрутное такси, чтобы не тащиться пешком по солнцепеку назад к себе, в дачный поселок.
Я уже побывал в пристанционном магазине, купил хлеба, яиц, яблок грушевка, маленьких, но очень сочных и вкусных, и вот сижу с авоськой, жду машину в обществе старушек богомолок в черных платках, надвинутых на лоб и завязанных под подбородком.
Я любуюсь старушками – такие они благостно-кроткие, милые, чистые, «как раствор борной»! Они отстояли позднюю обедню в местной церкви и теперь возвращаются по домам.
Церковь старинная, небольшая, очень красивая, – хоть бери ее и переноси на ладони всю целиком, с ее золотыми, ярко сияющими куполками на сцену Малого театра, в спектакль «Царь Федор Иоаннович»! Ее построил потомок древнего строптивого боярского рода, сведенного под корень царем Иоанном Четвертым, потомок сумел укрыться в глуши своей вотчины от зоркого царева ока и беспощадного царева зуба, а после смерти Грозного, оклемавшись, воздвигнул в память убиенных родичей этот памятник прекрасной древнерусской архитектуры.
Благостные старушки благостно говорят о своем.
– Что-то нашей Веры Павловны не видать!
– Да вон же она идет! Похудела-то как, господи! Одни косточки на тот свет понесет!..
– Вера Павловна, идите сюда, к нам, отдохните, пока машина не пришла!
Под навес «вносит свои косточки» Вера Павловна. Она худа, согнута прожитыми годами в дугу, все на ней висит, как на вешалке, птичье личико в глубоких морщинах, в руке клюка, но широкий рот растянула добродушнейшая улыбка, а в темных глазах ясный, детский свет.
– Где же это вы стояли, Вера Павловна? Я вас не видела в церкви!
– Я вперед пробилась. Вместе со Степой. Степа локтями работает, а я за ним, как мышка. Мечтала первая ко кресту приложиться, да не сбылось мое мечтание. Настюшка меня обставила, первая подскочила, когда батюшка стал крест давать целовать.
– Это какая Настюшка? У которой муж пьет?
– Она самая! Великомученица!
– У батюшки лицо сегодня недовольное было, хмурое, вроде он на кого-то сердит.
– Он на зубы свои сердит! – разъясняет Вера Павловна. – Люди говорили – ходит в поликлинику, лечит зубы. Которые напрочь выдергивает, на которые цепляет золотые коронки.
Рослая, плечистая, ражая, как старшина-сверхсрочник, старуха в катарактных очках, в таком же, как на всех, черном платке поправляет ее:
– Он на нас сердит, на прихожан, а не на зубы свои. Прошлое воскресенье, в престольный, повел крестный ход вокруг церкви, а прихожане, вместо того чтобы за ним идти, навстречу гурьбой кинулись, чуть с ног его, бедного, не сшибли!
Юркая, махонькая старушоночка, – на голове не черный платок, как у других, а белый, поражающий глаз своей какой-то сверхъестественной белизной, – радостно подхватывает:
– Верно, верно! Он им даже под ноги плюнул, перекрестился и ушел назад в церкву.
– Не плевал он им под ноги, – кротко, но настойчиво и твердо говорит Вера Павловна, – он только губками так сделал (она показывает, как батюшка «сделал губками»), послал им как бы воздушный поцелуй, дескать, тьфу на вас, куда лезете, греховодники! А в церкву ушел, это точно!
– Я лично не видела, чтобы плюнул! – оправдывается махонькая, в белом платке. – Я позади стояла, когда люди зашумели: «Плюнул! Плюнул!» Может быть, это и не батюшка плюнул, а кто другой.
В разговор, с явным намерением перевести его на другие рельсы, вступает миловидная женщина средних лет. Она без платка, русые, тронутые легкой сединой волосы заколоты небрежным пучком, в глазах блеклая синь раннего увядания. Она говорит задумчиво:
– Хорошо он сегодня служил! Вот так постоишь в церкви два часа – и словно на пять лет помолодела!
Под навес входит молодцеватый старик в клетчатой молодежной ковбойке. Седые – щеточкой – усы, солдатский, коротко подстриженный загорелый затылок, в руке набитая авоська. Старушки приветствуют его дружным хором:
– Степа!.. Садись, Степа, отдыхай, милый!.. Куда ходил, Степа?
– Приложился ко кресту – и в магазин! – сообщает Степа и садится на скамейку рядом с Верой Павловной. – Помидорчики давали хорошие, взял килишку.
– И полулитровочку небось?
– Четвертиночку, по-стариковски!
…Журчит и журчит, как тихий лесной ручеек, старушечий разговор. Я сижу, слушаю, и в голову мне лезут такие же тихие, как ужи, мысли.
«Все-таки что там ни говори, а религия смягчает людские нравы! – думаю я. – В непонятных, но красивых словах молитв, в благолепии службы, в стройных песнопениях церковного хора есть – есть! – какая-то долговременная, чарующая человеческую душу тайная власть!..»
Наконец подходит маршрутка. Старушки степенно, без толкотни и суеты, занимают места в машине.
Водителя тут все знают, называют его просто Юра или, заискивая перед ним, когда надо, чтобы он остановил машину там, где не положено по маршруту, – Юрием Степановичем.
Юрий Степанович, постояв на конечной стоянке сколько полагается, включает газ, начинает делать разворот и… вмазывает задом маршрутки в дверцу «Жигуленка», оставленного растяпой владельцем без присмотра на самом неудобном месте.
Юрий Степанович вылезает из своей кабины, и начинаются долгие, нудные объяснения с владельцем пострадавшего «Жигуленка» – молодым человеком в белой щегольской майке. Его пожилой напарник уходит искать милиционера.
Молодцеватый Степа в открытое окно окликает нашего водителя:
– Юра, долго еще будем загорать, скоро поедем-то?
– Не знаю. Пока акт не составлен, не имею права уезжать. Они требуют акта! – сухо отвечает Юра и делает презрительный жест в сторону молодого человека в белой майке.
Боже мой, каким ужасающей силы взрывом отвечает маршрутка на это сообщение! Первой высовывается в окно рослая старуха старшина в катарактных очках.
– Ишь ферт какой выискался, частник! Сам виноват во всем, а людей задерживает. Мало ты, Юра, его, черта, двинул, надо бы посильнее.
Ей вторит миловидная женщина с легкой сединой в русых волосах.
– Для ваших стоянок место вон где отведено, – она яростно тычет пальцем в сторону, – а вы вон куда вперлись!.. Поезжайте, Юрочка, плюньте на них и на ихнюю дверцу! Дома дела невпроворот, нам некогда загорать!
Махонькая старушоночка в белоснежном платке тоненьким голосочком подбрасывает свою вязанку хвороста в костер неожиданного скандала:
– Не желаем ждать – и все тут! Поезжайте, Юрий Степанович.
Она грозит смущенному молодому человеку в майке кулачком-дулькой:
– У-у, шалопут, паралик тебе в башку!
В глазах у благостных старушек посверкивают злые, кошачьи огоньки, лица искажены отвратительными, ведьмовскими гримасами. Куда девались вся их благостность и вся их кротость!
Одна Вера Павловна молчит. По ее лицу еще блуждает добрая улыбка, но, увы, и в ее глазах уже меркнет ясный, детский свет. «И ты, Брут!»
– Вот мы вылезем сейчас из машины, – кричит в окно Вера Павловна владельцу «Жигуленка», – да и возьмем тебя в клюки! Нас тут, вооруженных… – она обводит глазами сидящих в маршрутке и, видимо усомнившись не то в моей идейной позиции, не то в моих бойцовских качествах, заканчивает, не принимая в расчет мою трость: – Три персоны!
– Побойся бога, бабушка! – криво улыбается молодой человек в майке, и по лицу его видно, что он оглушен и подавлен взрывом этой дикой злобы. Еще десять минут – и эти кроткие старушки, пожалуй, и в самом деле «возьмут его в клюки».
Я молча покидаю скандальную маршрутку и иду пешком по асфальту мимо церкви и дальше, через мост, к себе домой. Состояние у меня как у того пушкинского мальчика с салазками, который «отморозил пальчик», мне «и больно, и смешно».
На полпути меня обгоняет маршрутка, она проносится мимо, оставляя за собой легкий белый дымок – как бы сияние некой благодати. Но это не сияние, это пыль, выбитая колесами из трещинок перегретого солнцем асфальта.
II. В электричке
Она сидела у окна в полупустом вагоне пригородной электрички и увлеченно читала книжку, переплет которой был аккуратно завернут в белую плотную бумагу.
Он сидел напротив нее и откровенно любовался ею: ее прямыми черными блестящими волосами, ниспадающими до плеч из-под вязаной круглой шапочки, дешевой, но модной, с козырьком, ее прямым носиком, очень самоуверенным, золотистой, египетской смуглостью ее, щек и, конечно, ее стройными, крепкими ножками в прочных, основательных полусапожках без каблуков.
Читая, она чуть хмурила тонкие брови, и эта манера чтения особенно восхищала и умиляла его.
«Она – тонкая интеллектуальная натура! – думал он восторженно. – Читает не механически, не ради самого процесса чтения, не для того, чтобы убить вагонное время, нет, она переживает и думает – да, да, думает! – вместе с автором».
Вагон мотнуло вправо, потом влево, и ее большая дорожная сумка, стоявшая на лавке рядом с ней, упала на пол.
Он поднял сумку, подал ей. Она поблагодарила кивком головы и обворожительной улыбкой.
Осмелев, он спросил ее не очень-то находчиво;
– В Москву?
Она снова улыбнулась – на этот раз снисходительно.
– Куда же еще! А вы?
– Тоже в Москву. Вообще-то я живу в Подольске. Но в Москву езжу часто. Вы любите Москву?
– А вы?
В ответ он продекламировал с большим чувством:
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!
Стихи ей, видимо, понравились. Она улыбнулась (теперь одобрительно) и спросила:
– Это Евтушенко или Вознесенский?
Ошеломленный, он сказал, краснея:
– Простите, а вы… вообще Евтушенко и Вознесенского читали?
– Я на них глядела! – сказала она с той же улыбкой. – Мы с подругой были на вечере поэтов, они там выступали. Но, насколько я помню, они не про Москву читали. Насколько я помню, они что-то другое читали.
Он кашлянул и сказал с робким укором:
– Я из Пушкина вам прочитал. Из «Евгения Онегина». Вы читали «Евгения Онегина»?
Его укор задел ее.
– Зачем же читать то, что я слышала много раз еще девочкой? В Большом театре.
Он посмотрел на нее с удивлением. Даже с некоторым страхом.
– А… «Войну и мир», извините, вы читали?
– Зачем же читать то, что можно посмотреть в кино?
У него на лбу выступили росинки пота.
– А вот «Идиота» Достоевского вы, извините, тоже… в кино?
– В кино!
– А «Дворянское гнездо» Тургенева в театре небось?
– В театре!.. Слушайте, а почему вы, собственно, так волнуетесь?
– Я не волнуюсь! – почти закричал он. – Но я не могу понять. Как же так?! Вы же, наверное, учились в школе. Разве вы там не писали сочинений по отечественной литературе?
– Писала!
– Как же вы могли их писать, если вы, оказывается, ничего не читали?!
Она иронически прищурилась. Этот чудаковатый малый, не то студент, не то рабочий, в коротком ватнике на «молнии» начал ей надоедать. Она решила сбить его с ног одним ударом.
– А мальчики на что?! – сказала она надменно, глядя ему прямо в глаза. – Мне наши мальчишки помогали писать сочинения. Каждый за честь считал!
Он откинулся на спинку вагонной лавки и действительно стал похож на боксера, получившего хороший удар в челюсть и повисшего на канатах, окаймляющих ринг. Впрочем, он тут же очнулся и сказал слабым голосом:
– Но ведь вы что-то все-таки читаете! Что же вы читаете… извините меня за любопытство?!
Она подняла свои тонкие брови, посмотрела на него сверху вниз и сказала:
– Я люблю иностранных писателей!
– Например, кого?
Она отчеканила:
– Например, Реманка, Хемингуэя… ну, и так далее!..
Он оживился, обрадовался. Даже простил ей «Реманка». Мало ли что бывает. Человек оговорился, ну и что?!
– Я тоже очень люблю Хемингуэя, – сказал он радостно. – Что вам у него нравится?!
Она посмотрела в окно, поднялась. Электричка, сбавив ход, приближалась к перрону Курского вокзала. Она обернулась к нему и сказала:
– Я вам лучше скажу, что мне не нравится. Мне не нравятся экзамены, а еще больше экзаменаторы.
Раскрыв сумку, она с раздражением сунула, – но не в сумку, а мимо сумки! – книжку, переплет которой был аккуратно завернут в плотную белую бумагу, и пошла к выходу, не попрощавшись с ним. Он стоял и смотрел, как она уверенно переставляет свои крепкие ножки в прочных, основательных полусапожках, потом наклонился и поднял упавшую на пол книжку. Хотел было окликнуть ее владелицу, но бес любопытства заставил его сначала посмотреть, что же это была за книга. Посмотрел. Это была «Книга о вкусной и здоровой пище».
Тогда он положил ее «пищу» на лавку и вышел на перрон с другой стороны вагона.
III. Кот на подоконнике
Поздним весенним вечером я возвращался домой из гостей в отличном настроении. Причин к тому было две: во-первых, в гостях за ужином подавали болгарский экспортный «плиско», и я позволил себе принять две… нет, кажется, три рюмки (моя бдительная супруга сидела по нездоровью дома, и я оказался вне ее «цензурных» возможностей), а во-вторых, уж больно хороша была «ледяная, красноносая московская весна», – эти прелестные и точные эпитеты принадлежат Илье Ильфу.
Город уже готовился отходить ко сну. Окна в домах гасли одно за другим, как отжившие свой срок планеты.
Я свернул с магистрали на боковую улицу, миновал два дома и вдруг увидел Его. Он сидел на подоконнике раскрытого настежь окна в комнате первого этажа довольно невзрачного старого дома – тощий, большеголовый, но при этом очень симпатичный черный кот.
Возможно, я бы прошел мимо него, – мало ли симпатичных кошек в большом городе по вечерам вылезает на подоконники подышать охлажденными испарениями бензина, которые на языке бедных горожан называются «свежим воздухом», – но кот сам заставил меня остановиться. Он коротко и властно мяукнул, словно сказал:
«Можно вас на одну минуточку?»
Я подошел к окну вплотную, посмотрел в его немигающие нахальные зеленые глаза.
– Что вам угодно, товарищ кот?
Кот молчал, продолжая разглядывать меня в упор.
– Вам хочется со мной поболтать? Но поймите: о чем может трезвый человек говорить с кошкой, к тому же абсолютно незнакомой?! У нас с вами нет общих интересов!
Кот встал на подоконнике на все четыре лапы и, выгнув дугой хребет, потянулся так, чтобы я мог оглядеть его в профиль всего целиком. И тут я увидел его укороченный до половины хвост.
– Вы что, из Габрова? – обрадовался я.
Кот молчал.
Я стал гладить его и чесать за ухом. Кот замурлыкал, жмурясь и потягиваясь от удовольствия. При таком контакте можно было переходить на «ты».
– Пойдем ко мне, киска, будешь у меня жить! Гарантирую трехразовое питание, выезд на лето на дачу в Переделкино и, наконец, мою дружбу. Я напишу цикл рассказов и посвящу их тебе. Я тебя введу в литературу.
Кот открыл прижмуренные глаза и снова пристально посмотрел на меня.
– Ты станешь моим первым читателем, точнее – слушателем, – я буду тебе читать все, что напишу. Если рассказ тебе понравится, ты будешь мурлыкать, если не понравится (тут кот выпустил когти и слегка меня царапнул, – наверное, лаская его, я нечаянно причинил ему боль)… можешь царапать. Но не до крови. Оставь мою кровь моим критикам. Пойдем со мной, товарищ кот! Даю слово, что я никому не скажу, что ты… краденый, я буду рассказывать, что ты действительно габровский кот, из самого аристократического рода габровских кошек, они, говорят, так и рождаются, с такими, как твой, мини-хвостами!
Еще минута – и я бы взял его на руки и унес, но вдруг в окне возникла девочка с белыми бантиками в косичках, с сердитым лицом. Она метнула в меня дротик гневного взгляда, схватила кота поперек живота и уволокла в глубь комнаты, захлопнув за собой оконные рамы.
Я пошел домой. Шел и думал о Габрове, об этом милом моему сердцу городе – мировой столице человеческого смеха, о Мекке юмористов и сатириков всех стран. Я вспомнил его уютные улочки и площадь с трибуной, на которой я стоял в 1970 году и глядел на цветастую и шумную карусель веселого праздника, похожего на ожившую сказку, вспоминал габровских друзей, и на сердце у меня было так легко и хорошо, как давно уже не было.
Спасибо тебе, товарищ кот, за то, что ты в Москве напомнил мне о Габрове!
Тернистый путь
Шурка вернулся из школы домой мрачный, взъерошенный, как воробей, узнавший, что такое кошкина лапа, и к тому же со здоровенным, густых лиловых тонов синяком под правым глазом. Мать ахнула:
– Это кто же тебя так разукрасил?
– Подрались! – буркнул Шурка, кинул на диван портфель, набитый учебниками и тетрадями, и, подойдя к настенному зеркалу, стал изучать свое изображение. Синяк был ужасно некрасивым! Шурка скривился плаксиво.
– Опять небось на кого-то картинки рисовал?
Шурка ответил матери с вызовом:
– А зачем он девчонок обижает? За косы их дергает и вообще! К маленьким тоже пристает, дразнит их. Думает, если он всех сильнее, так ему все можно!
– Это кто же у вас такой разбойник?
– Валька Дубов, кто же еще!
Шурка еще раз с сожалением поглядел на свой синяк, обернулся, сказал с жаром:
– Я, мама, знаешь как Вальку Дубова нарисовал? В виде дуба! Только с его лицом. У него ротяра здоровый, как щель на почтовом ящике, так я ему еще прибавил! И уши навесил, большие-пребольшие, как у слона. Сучья у дуба врозь торчат, будто это Валька руки расставил, хочет кого-то сцапать. На правом суке часы на золотом браслете, он хвастал, что ему их на рожденье подарили. А надпись знаешь какая? – Шурка засмеялся и продекламировал:
Есть в нашем классе дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том!..
– Картинку свою ты этому дубу прямо в его сучья сунул?! – спросила мать.
– Нет! Мы с Витькой Снежковым ее в классе на переменке повесили на доску. Ребята, девчонки стоят рассматривают, смеются. Вдруг он заявляется, Валька. Растолкал всех, подошел. Мы с Витькой стоим у доски. Он ко мне: «Твоих рук дело?» Я говорю: «Моих рук дело». Тут он мне… врезал! Я ему, конечно, сдачи дал. Но он же всех в классе сильнее…
– А Витька, твой дружок, куда смотрел?! Почему он тебе не помог?
– Витька, как только стали драться, сразу убежал. Я ему это предательство припомню! Я его так нарисую – он у меня попляшет!.. Мы, мама, довольно долго дрались так на так, а потом Валька к-а-а-к дал мне, я полетел и… об парту. И вдруг входит Елена Ивановна…
Шурка с дивана взял портфель, достал из него конверт, отдал матери.
– Вот! Вызывает! Сказала, чтобы отец пришел вместе с тобой… Мама, ты папе не говори про драку… вообще! Сходи сама к Елене Ивановне, хорошо?
Мать усмехнулась:
– Как же я могу отцу не сказать про твою драку, когда у тебя такое доказательство на лице!
– Я скажу, что упал и ушибся. Или наткнулся на что-нибудь!
– Нет, сынок, врать нельзя родителям, а тем более родному отцу. Ничего, пусть он тебя отругает как следует. И в школе пусть поучат, а то больно резвый стал, на всех кидаешься с карандашом… Холодное-то прикладывали к синяку?
– Прикладывали! Ребята свои пятаки для метро мне давали. Я мочил под краном, прикладывал. Не помогло! – горестно сказал Шурка и ушел к себе в комнату переживать…
Отец, рабочий сцены, пришел из своего театра поздно. Тоже мрачный и чем-то сильно расстроенный. Мать рассказала ему про Шуркину драку, но отец неожиданно для матери ругать Шурку не стал, а, наморщив тяжелый, квадратный лоб, сказал так:
– Шурка ни в чем не виновен. Не он драку начал, да к тому же еще и синяк заработал!
– Ты, отец, ему скажи, чтобы он перестал смешные картинки рисовать на всех, кто только под руку ни подвернется!
– Картинки! – сухо, с иронией сказал Шурка. – Не картинки, а карикатуры и дружеские шаржи. Пора бы знать.
Отец подмигнул сыну и твердо сказал матери:
– В школу я не пойду! Поди сама и скажи, что твой сын художник, сатирик, его ребята «Кукрой» зовут… в честь Кукрыниксов.
– Они меня зовут «Кукрой-Мукрой», – уточнил Шурка.
– Скажи, что того мальчишку, который нашей Кукре-Мукре синяк подставил, надо примерно наказать, чтобы он на всю жизнь запомнил, что на критику нельзя отвечать кулаками… И все об этом! Давай ужинать!..
…Поужинали молча. Шурка принес свой альбом, стал тут же, за обеденным столом, что-то рисовать. Мать подала отцу стакан чаю, спросила робко:
– Ты что такой хмурый, Вася? Неприятности у тебя?
– С режиссером поругался! – сказал отец. – С этим… молодым, с Никишевым. Без году неделя в театре работает, а уже позволяет себе… «Вы, говорит, Василий Семенович, опять в третьей картине задник небрежно закрепили. И опять у нас облака ходуном ходили, зрители, говорят, даже смеялись, хотя это самая драматическая картина в спектакле». Я ему как бы в шутку, но со значением отвечаю: «А вы мне, Николай Львович, стимул из директорского фонда обеспечили за эти ваши облака?!» Тут он взвился. «Вы, говорит, только и думаете, как бы десятку сорвать в порядке материального стимулирования. А зарплату за что вы получаете? Вы, говорит, как та лягушка, с которой, знаете, опыты делают. Пока током ее не простимулируют, она лежит, как бы бездыханная, ток поднесут – она начинает лапками сучить». Ну, тут я ему выдал. За лягушку, за лапки, за все. Научно выдал! Я его еще на местком выставлю – за оскорбление.
Отец, наверное, долго бы еще бушевал, понося дерзкого режиссера Никишева, если бы не Шурка. Он протянул отцу свой альбом и сказал:
– Папа, посмотри!
Отец посмотрел и стал медленно багроветь. Его лоб еще больше отяжелел.
– Что это значит? Что ты тут намазюкал?
– Опытную лягушку! Которую стимулируют. Видишь, человеческая рука держит десяточку на проводе? Ее надо бы красным карандашом, десяточку… Я сейчас принесу!
– Обожди! Это же ты, свиненок, на меня нарисовал дружеский шарж?
– Почему на тебя?! – испугался Шурка. – Я вообще нарисовал.
– А почему лягушка на меня похожа? Зачем ты к ее поганому туловищу человеческую голову приспособил?! Вот же мой нос у нее на физиономии… и глаза мои!
– Да что ты, папа! – засуетился Шурка. – У тебя совсем не такой нос. И глаза не такие! Сейчас я тебя нарисую, ты сам увидишь!
Шурка отбирает у отца свой альбом и начинает с лихорадочной быстротой рисовать дружеский шарж на отца. Отец обиженно сопит, ждет. Мать вздыхает. Закончив набросок, Шурка с опаской придвигает к отцу альбом.
– Вот! Теперь это ты, а не лягушка! Посмотри!
Отец берет альбом. С листа бумаги глядит на него не лягушка, а смешное и странное создание с нависшим лбом и маленькими, навыкате, глазами. Вроде и не похоже на него, но тем не менее это он!
Закатив Шурке увесисто-звонкий подзатыльник, отец рывком молча встал из-за стола и вышел из комнаты.
Тернист ты, путь сатирика!