Текст книги "Душеспасительная беседа"
Автор книги: Леонид Ленч
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Бухов
В знаменитой тройке прозаиков-сатириконцев Аверченко – Буков – Тэффи места распределялись примерно так.
Первое, бесспорно, принадлежало Аркадию Аверченко. Этот в прошлом мелкий одесский клерк, ставший писателем, был щедро от природы наделен свежим и сильным чувством юмора. В своих лучших рассказах он шел от жизни, от ее здравого смысла, и хотя «строка» у него, говоря словами Маяковского, была порой искусно «заверчена», он, как правило, счастливо обходил тайные мели литературщины и повторов. Он был явлением первичного порядка.
Другой Аркадий – Аркадий Сергеевич Бухов – боролся за второе место с Тэффи и, с моей точки зрения, уступал ей в чисто литературном отношении.
Бухов учился в Казанском университете, на юридическом факультете, но курса не окончил: увлекся газетно-журнальной юмористикой, и тут уж стало не до юриспруденции с ее скучным римским правом.
На первых порах Бухов писал все: лирические и шутливые стихи, фельетоны, рассказы, заметки; писал легко, раскованно, без «тоски и думы роковой». В этой легкости, в этом безудержном профессионализме была своя сила. Но, конечно, была и своя слабость.
После Октябрьской революции, в силу сложившихся жизненных обстоятельств, Бухов оказался за границей, в эмиграции. Однако, в отличие от Аверченко и Тэффи, он вскоре вернулся в Советский Союз и сразу же с головой окунулся в привычный для него водоворот газетно-журнальной работы. Сотрудничал в сатирических изданиях, издал атеистический памфлет «Дневник Ильи-пророка». В 1934 году Михаил Кольцов позвал Аркадия Сергеевича в «Крокодил», и Бухов стал заведующим редакцией. Фактически он, как это говорится, «делал» журнал. Кольцов знал, кого надо было позвать! На такого техника, как Бухов, можно было положиться. Бухов отдавал журналу всего себя целиком, без остатка. В случае нужды он мог за сутки один «сделать» все: придумать темы для художников, подписать готовый рисунок, сочинить в номер рассказ, написать фельетон, набросать кучу смешных мелочишек – весь этот мини-юмор, без которого не обходятся и никогда не обходились юмористические и сатирические журналы. Высокий профессионализм и тут выручал Бухова. Нужно, однако, сказать, что в это же время из-под легкого буховского пера стали выходить рассказы уже иного типа и качества: они были так же мастерски «сделаны», но в них стала появляться выношенная, продуманная, острая – по тем временам – тема.
Я хорошо помню Бухова тех лет. Я только начинал тогда свой литературный путь и часто встречался с Аркадием Сергеевичем в редакции «Крокодила». Он мне нравился своей приветливостью, своими манерами хорошо воспитанного человека – качество редкое не только для литературной среды. Он был приятно округлым, солидным мужчиной с правильными чертами лица. Лысый, – лишь на висках и затылке остатки волос. Умело носил просторные, хорошо сшитые костюмы преимущественно светло-серых тонов. Чуть прихрамывал – из-за подагры. Он, был похож, как мне казалось, на мистера Пиквика.
Аркадий Сергеевич любил общаться и шутить с нами – с тогдашней литературной молодежью, сотрудничавшей в «Крокодиле». Охотно пускался в воспоминания. Однажды, помню, разоткровенничался:
– Знаете, мне Горький до революции сказал как-то: «У меня болели зубы, а я читал вашу книжку и все-таки смеялся». Да, да, сказал старик, сказал... Ну, что вы принесли? Рассказ? Давайте прочтем.
Взяв рукопись, тут же ее прочитывал. Я заметил, что если при чтении Аркадий Сергеевич чуть морщит нос, как это делают толстые симпатичные коты, когда их щекочут за ухом, значит все в порядке, рассказ понравился. Если же буховский нос оставался гладким, в его первозданном виде, значит дело плохо.
Бухов ушел из жизни рано, в 1937 году, не сделав многого, что он мог бы сделать.
Помню, он рассказал мне о своей встрече с одним крупным критиком. Критик сказал Бухову:
– Надо было бы о вас, Аркадий Сергеевич, большую статью написать, да ведь вот какое дело: закрывать вас рано, а открывать поздно.
Думается, что этот критик неправ. Открыть хорошего, интересного писателя, да еще к тому же хорошего юмориста, никогда не поздно.
Витатуте Жилинскайте
Известную не только у себя на родине, в Литве, писательницу Витатуте Жилинскайте, юмористку и сатирика, ее читатели на литературном вечере однажды попросили ответить на вопрос:
«Как вы пишете?»
«Я спокойно выслушала его. Выслушав, кивнула головой: мол, вопрос понятен».
Однако Витатуте Жилинскайте читателям на него так и не ответила. Долго повторяла вслух их вопрос, комично переставляя слова то в одном порядке, то в другом, а потом...
«Я почувствовала надвигающуюся катастрофу. Ах, лучше бы я совсем никогда не писала. И вообще – лучше осталась бы неграмотной.
– Как?
Зал упорно молчал. Видимо, еще на что-то рассчитывал. Нужно было добавить что-то особенно весомое.
– А так!
Я села и исподлобья покосилась в зал...»
Кончается маленький остроумный рассказик «Как я пишу» таким пассажем:
«А в меня будто дьявол вселился с того вечера. Все время только и делаю, что ловлю себя на том, как я пишу. Вроде собаки, которая пытается поймать себя за хвост. И еще одного не могу понять: как я до сих пор писала и столько написала, не зная, как я пишу?»
Пассаж этот не что иное, как литературное кокетство. Кстати сказать, Витатуте Жилинскайте владеет этим даром в совершенстве. Хороший вкус позволяет ей при этом вовремя останавливаться на той опасной грани, за которой начинается уже не милое кокетство, а утомительное и плоское жеманство, свойственное некоторым нашим литературным снобам независимо от их половой принадлежности.
Витауте Жилинскайте отлично знает, как надо делать сатиру, а следовательно, знает и как она пишет. Впрочем, вернее будет сказать, что Витауте Жилинскайте знает, как надо пользоваться одним из приемов сатиры, очень важным и плодотворным приемом сатирического гротеска.
Вот рассказ – короче воробьиного носа – «Его светлость!». Собственно, даже не рассказ, а фельетон о том, как иногда у нас нянчатся с двоечниками и второгодниками, которые портят общую картину показного академического благополучия в школе. А вообще-то об очковтирательстве и показухе!
Учительница-историчка обращается к двоечнику Тартакивичюсу, называя его «вашим высочеством», и умоляет его на любых условиях приготовить урок, чтобы исправить злосчастную двойку по ее предмету. «Вельможа» отказывает учительнице в ее скромной просьбе.
«Историчка схватилась за голову.
– Что вы делаете, ваше высочество! – всхлипнула она. – Что теперь будет?
Тут Тартакивичюс извлек благородный палец из воды (действие происходит на берегу реки, в которой купается двоечник. – Л.Л.) и вытянулся во весь свой гигантский – один метр тридцать пять сантиметров – рост. И громовым голосом сказал:
– Что будет! Я знаю что! Мне уже вывели две двойки – по арифметике и по литовскому языку! Может, вы хотите влепить и третью? В то время как школа работает без второгодников? Ха!
Тартакивичюс топнул ногой, и прискакал невидимый конь. Его светлость проворно вскочил в седло и помчался вдаль – через горы, леса и долы... в следующий класс!»
Посмотрите, как облагородил, приподнял, какими яркими комическими красками освежил не новую, бывалую тему прием гротеска, как уместны тут все сатирические преувеличения.
Или другой рассказ – «Ангел над городом», – это название стало названием всего сборника В. Жилинскайте на русском языке.
Рассказ начат писательницей в энергичном, прямо-таки реактивном темпе:
«Сенсация: вместе с тучей ворон над городом пролетел ангел. Затем вороны вежливо отделились, а ангел повис в воздухе – значительно выше телевизионной мачты, но куда ниже цены цветного телевизора...»
Описав наружность ангела – его оттопыренные уши и «желтые башмаки разных размеров», – Витатуте Жилинскайте в остроумных диалогических сценках «комментирует» эту «сенсацию» от лица сверхбдительных работников-кадровиков, от лица ханжи-воспитательницы из детского сада, от лица незадачливых лекторов – мастеров никчемного водолейства. В ее сатирическую картотеку попадают еще и отец-викарий, и отец-настоятель, и журналист, автор лакирующих действительность очерков, сочинитель литературных портретов выдуманного, высосанного из пальца «положительного героя», лишенного всяких живых человеческих черт, и даже работники обувного комбината, надевшие на ангела «желтые башмаки разных размеров».
В этом рассказе, самом глубоком по своему сатирическому наполнению изо всех рассказов сборника, опять-таки именно прием гротеска помог писательнице справиться с темой, развернуть целую галерею сатирических типов, набросанных эскизно, но четко и наглядно на столь малой площади повествования.
Витатуте Жилинскайте принадлежит к той школе сатиры и юмора, которую мы, юмористы и сатирики, условно называем «польской школой». Что это такое?
Есть сатирики и юмористы, которые ищут свои сюжеты в самой глубине жизни. Какая-то житейская история, какое-то столкновение человеческих характеров, иногда комическое, иногда трагикомическое, а порой даже с налетом фарса, становится материалом для их юмористических сочинений со всеми свойственными литературному произведению обобщениями и типизацией. Это хорошая, проверенная, традиционная школа реалистического юмора. Думаю, что если я назову имена Чехова, а из современников Зощенко, то будет понятно, что я тут имею в виду.
У юмористов и сатириков «польской школы» сюжет условен, очень часто фантастичен; для такого писателя главное – сатирическая оценка того или иного отрицательного явления жизни, неправильных – с его точки зрения – взглядов на произведения искусства, литературы, театра, кинематографа.
Лаконизм, остроумие, часто парадоксальное, зрелость философской мысли – вот характерные черты произведения лучших последователей «польской школы» юмора.
К сожалению, многочисленные отечественные авторы юморесок, мелькающих в нашей печати то там, то тут, сильно скомпрометировали эту школу. Читаешь их произведения и думаешь, что краткость у них находится в очень далеком родстве с талантом, а то и вовсе не имеет с ним никаких родственных связей, что зрелость философской мысли подменяется дутым глубокомыслием, а парадоксальное остроумие натужным хихиканьем. В этом ряду Витатуте Жилинскайте одно из немногих счастливых исключений.
Я познакомился с творчеством талантливой литовской юмористки давно – еще во времена Второго съезда молодых писателей, на котором руководил семинаром по юмору и сатире. Думаю, что это обстоятельство дает мне право кое-что посоветовать Витатуте Жилинскайте.
Первый совет: не ограничивать свое творчество одним лишь приемом гротеска, ибо одна из главных опасностей, подстерегающих юмориста на его литературном пути, – это опасность утомительной однотонности. Надо стремиться к симфоничности в своем творчестве.
Второй совет: не ограничивать себя в тематике, смело переступать за черту привычных сатирических тем, связанных с явлениями литературы, искусства, бытового обслуживания и мелкого канцелярского бюрократизма.
Гоголевский бурсак, читая псалмы у гроба панночки-ведьмы, ограждал себя от нечистой силы меловым кругом. Не надо уподобляться ему. Сатирик должен смело вступать в бой со всякими виями, возникающими на нашем пути. И да хранит его козлоногий бог сатиры со своей веселой дудочкой в руках.
Оглянувшийся с любовью
Сорок пять лет тому назад, в 1932 году, я, тогда еще совсем желторотый периферийный журналист, только что прибывший в Москву со скромной целью найти свое место под ее нескупым солнцем, поднимался хмурым декабрьским утром в лифте на верхний этаж здания газеты «Известия» на Пушкинской площади.
В кабинке лифта я был не один. Вместе со мной тащился кверху (лифты тогда были нудно тихоходные) молодой человек в сильных очках, в твидовом пиджаке элегантного спортивного типа. Интеллигентное лицо молодого человека, симпатичное, с застывшей, доброй, хотя и несколько иронической, полуулыбкой; свойственной очень близоруким людям, – показалось мне знакомым. Где я его видел? – думал я.
Я вышел из лифта, так и не вспомнив, где я встречался с симпатичным молодым человеком в сильных очках.
В ожидании ответственного работника редакции, не оказавшегося на месте (к нему у меня было рекомендательное письмо), я присел на диванчик в коридоре. На стене над диванчиком висел пропеллер с самолета полярного летчика Б. Н. Чухновского, поврежденный при посадке во льдах во время операции по спасению экспедиции итальянского генерала Нобиле, в которой участвовал Чухновский – замечательный человек и замечательный летчик, патриарх советской полярной авиации. Чухновский подарил друзьям-известинцам снятый с его машины, расколотый о торос деревянный, из мореного дуба, воздушный винт.
Я сидел, погруженный в свои заботы и мысли, как вдруг что-то как бы не то дунуло, не то свистнуло у меня над ухом, а вслед за тем раздался страшный грохот и треск. Боясь шевельнуться, я скосил глаза направо и... увидел лежавший на полу, сорвавшийся вдруг со стены винт с самолета Чухновского и зияющую дыру в сиденье диванчика. Если бы я сел на диван чуть правее, сантиметра на три-четыре, такая же дыра зияла бы сейчас у меня в черепе, и никакой Чухновский мне бы уже не помог!
От этой мысли мне стало очень страшно, и, наверное, краски на моем лице мгновенно пожухли и поблекли, потому что выбежавшие на грохот в коридоре из редакционных кабинетов сотрудники газеты стали наперебой отпаивать меня водичкой и предлагать мне срочно вызвать врача. Конечно, они тут же расспросили, кто я и зачем пришел в «Известия». Я обо всем рассказал..
Среди моих слушателей был и молодой человек в сильных очках, с которым я .поднимался в лифте. Именно он, когда я пришел в себя, и сказал запомнившуюся мне на всю жизнь фразу:
– Поразительная штука человеческая судьба. Вот вы сидели здесь и были, собственно говоря, извините, но... без пяти минут покойником. А теперь вы – настоящий москвич. И на всю жизнь! Вот увидите!..
Я действительно стал «москвичом на всю жизнь», а молодой человек в очках, знаменитый наш художник-карикатурист Борис Ефимов, стал впоследствии моим близким другом. Произошло это после того, как Михаил Кольцов, блистательный фельетонист «Правды», писатель-сатирик, редактор «Крокодила», позвал в 1934 году меня на работу в этот журнал. Сблизила нас с Борисом Ефимовичем, родным братом Михаила Ефимовича Кольцова, общая на протяжении почти полувека работа в советской сатире, крокодильские напряженные трудовые будни и редкие крокодильские праздники, а если короче, то жизнь, по которой наши кораблики шли параллельными курсами. Впрочем, не совсем параллельными, – потому что корабль моего друга нет-нет да и менял курс, и с фарватера изобразительной художественной публицистики – газетно-журнальной карикатуры – сворачивал в русло художественной литературной публицистики.
Борис Ефимов не раз, сменив «быстрый карандаш» злободневного карикатуриста на «вечное перо» литератора, писал и выпускал в свет интересные, талантливые книги. Тут были и его размышления о графической сатире, в которую он пришел художником-самоучкой, учеником киевского реального училища, а потом превратился в мастера с мировым именем, и произведения мемуарного типа.
И вот еще одна книга – «Невыдуманные истории», изданная «Советским художником» в 1976 году. Книга совершенно замечательная даже не так по уникальности материала (прочтите хотя бы историю о киевском реалистике, нарисовавшем дружеский шарж на... Александра Блока для киевского журнала «Куранты» в 1918 году), как по взрывчатой эмоциональной силе, в нее заложенной.
Борис Ефимов пишет о себе, о своей жизни, о своих встречах с деятелями революции и ее врагами, с поэтами и писателями, с художниками и дипломатами, с офицерами и солдатами времен Отечественной войны, о немецком фашизме. Ему, художнику-газетчику, в этом смысле очень повезло – везде поспевал его «быстрый карандаш», везде был необходим советским людям его острый до бритвенной тонкости, точный, а главное – молниеносный отклик на самые главные события нашей жизни. И получилось так, что пишет художник Борис Ефимов вроде бы о себе, а на самом деле пишет об эпохе Великой Октябрьской революции, под знамя которой он сам себя призвал в том же 1918 году и которому служил и служит верой и правдой вот уже почти шестьдесят лет!
Все главы, все «невыдуманные истории» в этой книге интересны, каждая по-своему значительна, каждая волнует. И каждый читатель, я уверен в этом; найдет в собрании этих «полусмешных-полупечальных глав» что-то свое, близкое, интимное.
Я думаю, что даже наша «резвая младость», для которой «невыдуманные истории» Бориса Ефимова – это рассказы, главы о временах очень для нее далеких, покрытых пеплом истории, и та, «внемля», рассказчику, «задумается», как сказано у поэта.
Есть, однако, среди этих глав особенно волнующие нас, сверстников (или почти сверстников) Бориса Ефимова, такие, как «Шлем самурая», о встречах советского художника в Токио и Хиросиме с японскими его друзьями, глава о суде народов над фашистскими палачами-верховодами в Нюрнберге и, конечно, глава «Мемориальная доска», в которой Борис Ефимов рассказывает о своем брате и друге – о Кольцове.
Английский драматург Джон Осборн написал в свое время отличную пьесу «Оглянись во гневе». Я вспомнил сейчас ее название потому, что пожилые люди, которых всегда тянет оглянуться с вышки прожитых лет на свою жизнь, делают это по-разному. Одни оглядывают ее с гневом, с сарказмом, даже с ненавистью, или с заведомой целью – соврать поискуснее.
Борис Ефимов оглянулся с юмором и с любовью. В его жизни было всякое – и большие радости, и большие горести, – но эти горести не смогли погасить главную его радость – радость сознания, что жизнь его – жизнь человека искусства – была связана с замечательной, интереснейшей эпохой тугим, неразрывном узлом и он был ей верен.
Спасибо Вам, Боря, за вашу правдивую, честную книгу!
Мысль, ритм, деталь
1
На литературную дорогу я вышел как поэт в 1922 году. Я жил тогда на Кубани, в Краснодаре.
Мне было семнадцать лет, лирические волнения и страсти одолевали меня, вредно отражаясь на моей служебно-общественной деятельности и на моей академической успеваемости студента экономического факультета Кубанского политехнического института. В то время факультативный метод обучения давал возможность – с грехом пополам!– служить и одновременно учиться очно в высшем учебном заведении.
Я писал стихи о своих мечтаниях и метаниях, кремнистый путь поэзии блистал передо мной, как мне казалось, приветливо, и звезды поэзии – Алексей Константинович Толстой, Блок, Бунин – говорили со мной, а я пытался говорить их голосами. Конечно, это была подражательская, ученическая поэзия, но тем не менее я получил за нее премию – пять бутылок дурного красного вина от жюри какого-то литературного краснодарского конкурса – я, естественно, возомнил о всемирной славе поэта. Стихи мои печатались в краснодарских газетах и альманахах и в ростовском (на Дону) литературном журнале того времени «Лава» – редактором его был А. А. Фадеев. Стихи свои я подписывал: «Леонид Солнцев» – девической фамилией матери. Через три-четыре года, когда я стал фельетонистом краснодарской газеты «Красное знамя» (именно там родился мой псевдоним – Ленч) и ощутил вкус настоящего читательского успеха, я бросил писать стихи – не сразу, с ампутационной резкостью, а постепенно, исподволь. Я говорю здесь об этом потому, что глубоко убежден в том, что прикосновенность к поэзии, пускай самая поверхностная, помогла мне проникнуть в тайну ритмики прозы, в частности юмористической.
Я много раз писал и не устаю повторять, что настоящий юмористический рассказ – это стихотворение в прозе, со своей внутренней мелодией. Прочтите вслух шедевры Чехова, О. Генри (в хорошем переводе), Тэффи, О. Вишни на украинском языке – и вы, если не будете сопротивляться по свойственному человеку чувству неприятия неканонического мнения, услышите эту таинственную мелодию.
Я пишу от руки, пером, я принадлежу к числу писателей «рука—мысль», двигательный процесс стимулирует энергию моей мысли, отсюда неразборчивость моего почерка, к ужасу машинисток-переписчиц – очень часто «мысль» обгоняет мою «руку», и она, «рука», спотыкается. Но вот рассказ написан. Я должен его прочитать вслух, если дома никого из домашних нет; хотя бы самому себе. Я должен проверить его мелодию.
Конечно, я ошибаюсь порой, и рассказ после публикаций не звучит в моих ушах так, как он звучал через несколько минут после его появления на свет.
Как я бываю благодарен таким редакторам, которые способны заметить не замеченные мною нарушения ритма рассказа, влекущие за собой растянутость, топтание на месте и как следствие – упаси бог! – скуку. Таким тонким редактором-другом был для меня, например, Михаил Ефимович Кольцов.
2
Итак, прикосновенность к поэзии... Она сыграла свою важную роль в моей биографии юмориста и сатирика, но, конечно, главными «моими университетами» были журналистика и многолетняя, лет семь-восемь, работа штатным фельетонистом в газетах на Кубани, в Средней Азии, в Москве.
Стало уже трюизмом утверждать, что работа в газете – это превосходная школа для начинающего писателя, что именно газета приучает литератора писать так, чтобы словам было тесно, а мыслям просторно, что газета дисциплинирует его капризное вдохновение и т.д. и т.п. Наверное, это так и есть, хотя тут начинающего писателя подстерегают свои опасности и трудности: привычные стандарты газетного делового языка и необходимая открытость публицистического мышления незаметно проникают в ткань повествования, и краски его художественно-образного восприятия действительности теряют свою свежесть и яркость. Мне, однако, в этом смысле повезло. Я работал в газете в пору расцвета советского газетного фельетона. Тезис М. Кольцова «фельетонист – это писатель в газете» практически привел к тому, что фельетон в крупных и центральных и краевых газетах стал пользоваться своеобразной художественной автономией. Стиль фельетониста был его неотъемлемой привилегией, и на нее никто не покушался. Зорич писал свои фельетоны как новеллы на сюжеты «из жизни», писал неторопливо, обстоятельно, может быть, даже излишне обстоятельно – нередко они занимали одну треть, а бывало, и половину газетной полосы,– но это считалось естественным и никого не смущало: Зорич иначе писать не мог.
Я тоже придерживался новеллистической формы в своих фельетонах, но Зорич не был для меня примером, я пытался быть по-газетному кратким, стараясь сохранить при этом художественную выразительность и комическую остроту письма.
Ну, а как же произошел и как вообще происходит таинственный процесс превращения фельетониста в писателя-рассказчика? Ведь никакой документации, никаких готовых фактов, никакого «подсобного материала» – у рассказчика нет ничего, кроме зловещей белизны бумажного листа и «воблы воображения»... Боже, как страшно!
Писать юмористические и сатирические рассказы меня надоумил и подтолкнул Евгений Петров. Он как-то по делам «Гудка» приехал в Краснодар, мы познакомились, я привел его к себе домой и, подобно пушкинскому персонажу, стал «душить его комедией в углу», то есть прочитал ему несколько моих фельетонов-новелл подряд, один за другим. Евгений Петрович слушал, улыбаясь и посмеиваясь, а потом сказал, по-южному шипяще и мягко выговаривая согласные звуки:
– Слушайте, вам же нужно писать не фельетоны, а рассказы!..
Вот я и стал писать «не фельетоны, а рассказы».
Газетная школа тут пришла мне на выручку. Запас жизненных впечатлений у меня был неплохой, накопить его я сумел именно благодаря газете – я ведь писал не только фельетоны, а и очерки, и корреспонденции, и репортажи, встречался со множеством людей разного звания и положения, знал их быт, их радости и огорчения. Газета научила меня в ворохе жизненных ситуаций и комических происшествий искать и ценить такие, в которых нашло свое отражение то или иное общественное я в л е н и е положительного или отрицательного свойства.
Вскоре я пришел к твердому убеждению, что я реалист в юморе. В каком смысле реалист? В том, что безудержный комический гротеск, напряженная до крайности сатирическая гипербола мне чужды и что психологическая оправданность даже самых нелепых и смешных поступков и действий обязательна и для персонажей комических. Я увидел, что до читателей «доходят» те мои рассказы, в основу которых лег жизненный импульс.
Позволю себе в этой связи рассказать историю появления на свет моего рассказа «Сеанс гипнотизера».
Я написал его в 1936 году, он включен почти во все мои сборники. Сразу после опубликования рассказа в «Крокодиле» его стали читать с эстрады такие превосходные чтецы-артисты, как В. Я. Хенкин и О. Н. Абдулов, в послевоенное время на Мосфильме по нему была поставлена короткометражная кинокомедия,
А родился на свет он так. В «Крокодиле» готовился специальный цирковой номер журнала. К пародированию душа у меня не лежала. Я стал рыться в кладовых памяти, искать какие-то жизненные впечатления, связанные с цирком. И вдруг вспомнил... В Краснодар в далекие годы моей юности заехал как-то московский поэт-эгофутурист, писавший стихи «на языке предков». Это была дикая чушь, абракадабра, тем не менее изданная типографским способом. Еще про него было известно, что он пытался поставить самому себе памятник в Москве: голый атлет шагает к солнцу, а за икру его хватает зубами невзрачная собачонка – символ мещанства. Все из гипса. Он пришел к нам в Краснодарский союз поэтов – плечистый, иссиня-бледный брюнет с ласковыми и наглыми глазами амурного пройдохи, подарил свою абракадабру с надписью на бумажной обложке: «Союзу молодых поэтов во имя вольности и смелых взлетов» – и ушел, пригласив краснодарских «коллег» на свое выступление в кинотеатре, но не с чтением стихов, а с «разными», как он выразился, «чудасиями».
Я пошел. Эгофутурист появился на сцене одетый в темно-синюю морскую шерстяную форменку с тельняшкой, и... начались «чудасии». Он прокалывал себе язык длинной стальной булавкой, демонстрируя отсутствие крови, разбивал о голову доски внушительной толщины, погружал желающих в гипнотический сон...
Все это описано в моем рассказе, но гипнотизер у меня действует другой, не столь экстравагантный молодец, а типичный для того времени (да и не только для того) халтурщик-неудачник «с длинным, лошадиным лицом, на котором многие пороки и наклонности оставили свои печальные следы».
Главный комический эффект рассказа – его соль – заключался не в образе бродячего халтурщика-гипнотизера, вполне традиционном, а в образе старика сторожа птицефермы Никиты Борщова. Смекнув, что за критику во сне, в который погрузил его гипнотизер Фердинандо Жакомо, ему «ничего не будет», лукавый старичок стал громогласно пушить и изобличать присутствующее на сеансе гипноза нерадивое начальство птицефермы.
Таких стариков лукавцев я много повидал, разъезжая в свое время по кубанским станицам с корреспондентскими блокнотами в кармане куртки.
Жизненный материал, лежавший под спудом, ожил потому, что его коснулась своей волшебной палочкой фея типизации.
3
Я, что называется, «зарубил у себя на носу» одну непреклонную истину: юмористический рассказ должен нести мысль, ясную и точную, должен чему-то учить читателя. Да, да, учить, не надо бояться этого веского глагола. Юморист, который хочет просто смешить «почтенную публику», в литературе «не выживает». Впрочем, эту истину открыл не я, а Марк Твен в своей «Автобиографии», но я, к слову сказать, прочитал его «Автобиографию» значительно позже.
«Юморист не должен становиться проповедником, он не должен становиться учителем жизни,– писал Твен.– Но если он хочет, чтобы его произведения жили вечно, он должен и учить, и проповедовать. Когда я говорю вечно, я имею в виду лет тридцать».
«Учить и проповедовать»... но, конечно, «учить и проповедовать» своими художественными средствами – смехом, улыбкой, саркастической усмешкой – палитра красок у настоящего юмориста всегда богатая.
Размышляя в дальнейшем над этой коренной проблемой юмора, я остановился на вопросе о взаимосвязи миропонимания юмориста-сатирика с его мироощущением.
Марксистско-ленинское миропонимание (мировоззрение, иначе говоря) у писателя-юмориста, принявшего устав Союза советских писателей не формально, а по существу, точно этим уставом определено. Мы, советские писатели разных жанров,– люди одной веры, одних взглядов на задачи и цели литературы. Но мироощущение – это совсем другое. Мироощущение юмориста – это не только склад ума, тут многое идет не от разума, а от сердца, тут в действие вступает эмоциональная сфера. С мироощущением юмориста надо родиться. Среди юмористов есть разные люди. Есть среди них и открытые весельчаки, есть и мрачные – внешне – люди, сдержанные, даже суховатые, но у каждого сидит в глазу осколок некоего таинственного зеркала, который заставил андерсеновского мальчика Кая видеть мир по-своему.
В идеале миропонимание юмориста и его мироощущение должны быть сбалансированы, в идеале это взаимно обогащающие друг друга категории. В жизни, увы, бывает иначе. Бывает так, что юморист прекрасно разбирается в политике, знает назубок марксистско-ленинскую философию и все ловко может расставить по всем полочкам, но если у него при этом кровяных телец юмора маловато в его мироощущении, то творчество его превращается в. схематическое, глубоко правильное и глубоко скучное чтиво, сотворенное, как говорил М. И. Зощенко, «на низком высокохудожественном уровне»,
С другой стороны, если юмориста постигла иная беда и его миропонимание пребывает в состоянии невесомости, если оно подвержено срывам и шатаниям, то в этом случае его мироощущение может его сильно подвести, столкнув в бездну циничного шутовства.
Что такое шут? Шут – это прежде всего циник, это человек без веры и убеждений, готовый смеяться по любому поводу. Мичман Дырка, гоголевский персонаж, был просто глуповат, он смеялся даже тогда, когда ему показывали палец. Шут не дурак, хотя их и звали «дураками». Шут кормится смехом, ему важна смеховая реакция, ему нужно, чтобы кругом смеялись над тем, что он скажет, «отмочит». Не надо путать шута со скоморохом. Скоморох – это артист, комик, исполнитель, он кувыркается, острит, но, скинув личину, превращается в нормального человека. Шут – всегда шут. В народе шутов не уважали. «Шут гороховый» – это народное выражение. Я не верю в легенды о смелых шутах, говоривших дерзкую правду в очи владыкам. Шут знал свою безнаказанность. В худшем случае он рисковал получить оплеуху, не больше. Был, правда, шут Балакирев, но в общем-то он тоже фигура почти мифическая, да ведь исключение лишь подтверждает, как известно, правило.