Текст книги "Легенда о Ричарде Тишкове"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Возвращение
у них было мало времени, один субботний вечер, и они торопились, торопились чуть не с самого утра. Торопливо брились в общежитии, торопливо шагали к поселку – сперва лесом, потом размокшими, чавкающими полями; у знакомого завклубом торопливо сбрасывали резиновые сапоги и надевали выходные полуботинки. Они чертовски спешили. И злились – сперва на пустынность грязной дороги, потом на медлительность разболтанной полуторки, на попутных баб, с такой нудной обстоятельностью залезавших в кузов со своими мешками, корзинками, бидонами; затем у развилки, где их сбросил шофер, злились на таксистов, зевающих небось сейчас где-нибудь перед вокзалом, злились, вытирая забрызганные брючины рукавами прорезиненных плащей; и уже здесь в городе, злились на вялый разгон и слишком уж частые остановки автобуса.
Но наконец они сошли в центре и остановились, глядя на широкие мокрые тротуары, на парад витрин, на густые огни. Они остановились, вслушиваясь в шуршащий уличный шум и вечерний шум проспекта. Остановились, почти физически чувствуя, как отпускают спешка и злость.
Потом Георгий хлопнул Серегу по спине, сгреб за плечи и выдохнул ему в ухо с возбужденной, почти студенческой радостью:
– Ну что, рад, пижон проклятый?
Это было их слово – теперешние студенты говорят как-то иначе.
Серега качнулся, повернул к Георгию худое, словно усохшее лицо и улыбнулся своей покладистой пьяноватой улыбкой (два зуба вставные, металлические). Он не пил ни сегодня, ни вчера. Просто уже года два Серега улыбался так вот – покладисто и пьяновато.
Они постояли еще немного и пошли, гуляя, лениво ставя ноги. Потому что больше спешить было некуда. Потому что широкие тротуары проспекта, витрины, вечерняя бездельная толпа – все это и было город, их сегодняшняя цель, их двухмесячная мечта. Так он и представлялся им в Заосиновке, неряшливой деревушке, где у них база, где им жить, пока не перекинут в другую такую же… Геодезист как бильярдный шар: всю жизнь из дыры в дыру. Ох, и весело звучал этот афоризм на первом курсе института!..
Они прошли мимо почтамта, полгода назад еще строившегося, тогда огороженного грязноватым забором, а сейчас яркого, с красно-синей светящейся надписью по фасаду; мимо универмага, длинного, на полквартала, со стеклянной стеной во все три этажа, сквозь которую неловко было смотреть – будто подглядываешь, мимо ресторана, о котором Георгий сейчас не думал, – ресторан был на худой конец.
У парикмахерской он придержал Сергея за рукав, мельком глянул в овальное зеркало. Мог бы и не глядеть – с утра, когда брился, ничего не изменилось. И седых полно, и морщин хватает. Тридцать пять лет, и все при нем.
Он покосился на Серегу, тот был старше полутора годами и еще чем-то – он уже не заглядывал в зеркала парикмахерских.
Навстречу спокойно прошли две девушки, похожие не одеждой, не чертами лица, а модной прической, слегка надменной отчужденностью от окружающего.
– Сильны, – бескорыстно восхитился Серега, и Георгий кивнул, соглашаясь. Но на девушек даже не оглянулся. Они были слишком красивы, слишком совершенны от причесок до металлически постукивающих каблучков, слишком несовместимы с его жесткими руками и прорезиненным плащом, чтобы вызвать какие-то реальные желания. Они были из другого мира, похожего на кино. А в тридцать пять лет не влюбляются в Брижит Бардо.
У скверика, за которым проспект становился просто улицей, малолюдной и будничной, они повернули назад. Серега неуверенно покосился на ресторанную дверь, но Георгий потащил его дальше, потащил в универмаг, и Серега подчинился со своей покладистой пьяноватой улыбкой. Они уже раза три подбирали ему пальто, но все как-то не получалось.
На этот раз были габардиновые. Продавец оглядел Серегу и, оценив его по-своему, снял с вешалки первое попавшееся пальто и даже не подал, а лишь небрежно придержал рукав.
– Ну чего? – спросил Серега.
Пальто было дорогое и, как всякая дорогая вещь, казалось на нем чужим.
– Пальто как пальто, – сказал Георгий. – Другое дело, к габардину туфли нужны получше, галстук, конечно…
– Главное, морда нужна получше, – весело поправил Серега.
Георгий ответил, стараясь ему в тон:
– Был бы габардин, а морду подберем.
Они взяли чек, но платить пока не стали. Можно и потом забрать, какой смысл таскаться с узлом…
На улице Серега спросил:
– Ну, ты потопал?
– Успею…
Еще было время, к Ане можно и поздней. Конечно, хотелось ее увидеть. Но еще больше хотелось… Впрочем, об этом лучше не думать. Лучше не давать себе воли. Мало ли чего хочется человеку, начитавшемуся в молодости Тургенева, Грина, Ремарка, человеку, которого вот уже лет десять все обходит и обходит та самая единственная неожиданность…
– Пошли? – сказал он Сереге. И они пошли. Сперва до скверика, потом назад, до почтамта, и опять до скверика, и опять до почтамта.
На перекрестке минуту постояли, хотели сойти вниз, к реке, где стоял тогда их барак. Может, и сейчас стоит. С жильем в городе туго, а барак ладили на совесть, для себя.
Тогда здесь не было ни завода, ни проспекта, ни всех этих улиц – только две деревушки, только река, да лес, да еще воронки с грязью на месте выкорчеванных пней. Тогда здесь на свободе похаживали бульдозеры, тяжелые, как носороги, бани и в помине не было, а танцы крутили на фундаментной площадке. Веселое было время! Шестнадцать лет назад, первая их с Серегой стройка. Сперва попали на практику, потом – по распределению, потом махнули на Обь, Карелия – третья их стройка… Потом перестали считать. Вот уже год снова работают здесь, рядом: для геодезиста полтораста километров – не расстояние…
Хорошо бы глянуть на тот барак. Если б не один куцый вечер, если б дня три…
– Пошли?
В уличном кафе под мокрыми провисшими зонтами они распили бутылочку легкого вина и съели по порции мороженого – его подали в голубеньких пластмассовых вазочках. Ели не торопясь, потому что здесь было здорово, отсюда хорошо было видно светлое ущелье проспекта, и еще потому, что из-за соседнего столика только что встали две женщины, а значит, могли сесть и новые.
Потом девчонка лет восьми просила разменять пятачок, чтобы три копейки отдельно.
– Зачем тебе? – спросил Георгий.
– А я в автомате газировки попью.
– На что тебе газировка? – сказал Серега. – Ты лучше возьми мороженого.
– А у меня не хватает, оно стоит двадцать копеек.
Серега дал ей двугривенный, она сказала: «Спасибо».
Серега спросил, как ее зовут, сколько лет, в каком классе учится и какие отметки получает. Она ответила, что зовут Олей, лет – девять, учится в третьем, а получает тройки и четверки. Что еще спросить, Серега не знал. Он погладил ее по голове, сказал: «Молодец», и девчонка пошла есть свое мороженое. А Серега допил вино, улыбнулся своей беззащитной улыбкой и потянул Георгия за рукав.
– Слушай, старик, на кой мне габардин? Давай лучше купим такую девку.
Георгий не ответил. Но Серега настаивал, все тянул его за рукав:
– Давай, а? Будет у нас мороженое рубать.
Георгий вырвал руку. Чего он ноет? Ной не ной, а такую девку не купишь. Такие не продаются. Такие девки «продавались» лет десять назад. А десять лет назад они с Серегой гастролировали на Нижнем Енисее, преодолевали трудности в условиях Крайнего Севера. Там было здорово, потому что они жаждали романтики, а романтики на Нижнем Енисее хоть отбавляй, навалом романтики. Вот только насчет девчонок было слабо. Как-никак, четыре месяца в поле да три по рудникам. Попробуй, найди постоянную девчонку! Хорошие не соглашались на пять месяцев в году, а те, что соглашались, – те слишком легко соглашались… Конечно, здорово, чтобы вот такая девка. Но кто знал, что покупать их надо загодя, лет за десять…
Часы на почтамте сколько-то пробили. Георгий посмотрел на свои. Без четверти восемь. У него еще от силы полтора. Потом надо к Ане, а то и она уйдет куда-нибудь, тогда вечер совсем пропал.
– Пошли?
Они ходили быстрее, все быстрее, будто пытались догнать что-то ускользавшее от них здесь, на проспекте, на широком мокром тротуаре, на людном освещенном пространстве между почтамтом и сквериком. У высокой молодой женщины они спросили, что идет в «Экране», и та ответила с безликой вежливостью, не дававшей повода для дальнейшего разговора.
– Вон у той спроси, – сказал Серега и кивнул на молоденькую, чистенькую, умненькую девчонку, стоявшую на углу, возле пединститута. – Ждет, что ли, кого?
– Ты уж на младенцев кидаешься, – сказал Георгий. – Небось и восемнадцати нет.
Он поглядел в даль проспекта, в светлый дым фонарей, в темень, начинавшуюся где-то над крышами. Он вдруг почувствовал дикую тоску.
Младенец, конечно, младенец. Небось студенточка, на первом курсе. Какой-нибудь молокосос в плаще с погончиками ходит с ней в кино, провожает домой и робко мнет блузку в парадном. Или ведет в кафе, треплется о шикарных машинах и на ощупь пересчитывает мелочь в кармане…
Младенец… Если б он мог с ней сейчас заговорить, только бы говорить, даже под руку не надо, только ходить по улицам и говорить, глядя в ее серьезные, такие умненькие, пускай и настороженные глаза. Пойти с ней в театр, что ли, накупить в антракте всяких шоколадок, так здорово бы смотреть, как она ест, а потом провожать домой, говорить о чем угодно, о чем она хочет, и еще долго стоять у подъезда, глядя, как она опускает глаза, когда проходит соседка… Вот ей бы он рассказал… ну, хоть про пожар в Горняцком. С того раза он и стал седеть, а всего-то и было минут двадцать пролезть по чердаку, из одного подъезда в другой, а потом тащить по балкам, по дому, по черт-те знает какой жаре эту пьяную сволочь – даже дверь ломали, не мог открыть! Ей бы он рассказал – потому что она бы стала слушать, по-настоящему слушать, не то, что те, другие, у которых хватает своих забот, своих воспоминаний. Вот бы здорово рассказать ей ту историю в леспромхозе! Вот бы здорово знать, что есть у тебя на свете такой младенец, такой дружок, такая серьезная девочка! И каждый вечер торопиться в свою Заосиновку – а вдруг ждет тебя такое серьезное, такое аккуратненькое письмо?..
Георгий сплюнул, закурил и наподдал ногой пустой коробок. Потому что все это были одни сопливые мечты. Нужен он ей в своем прорезиненном! Со всеми своими полевыми, безлюдными и суточными он бедней любого студента. Что он может предложить, кроме своих вшивых денег, кроме сегодняшнего куцего вечера? Что он может пообещать, кроме такого же жалкого вечера через месяц или два?
Они еще раз сменяли почтамт на скверик и скверик на почтамт (та все стояла на углу), и Георгий уже не стал противиться, когда Серега замедлил шаги у ресторана. Видно, не миновать.
В ресторан не хотелось – Георгий заранее знал, как оно будет. Сперва бородач, генерал при дверях, напомнит, чтоб вытирали ноги. Потом глянут на себя в зеркало – и будет противно: хоть и гладились перед городом, но дорога – не асфальт, а полуторка – не «Волга». Потом они будут ждать, а официант все мимо и мимо, пока они не начнут скандалить, и, чтобы поставить на место холуя, закажут всякого барахла десятки на две, да он еще обсчитает на рубль-другой и, как раньше презирал за бедность, теперь будет презирать за шальные деньги.
Георгий поглядел на Серегу, на парад витрин, на широкий мокрый тротуар, на розовых мальчишек в коротких черных плащиках, на девушек, легко взбегавших по ступенькам институтского общежития, снова поглядел на Серегу и понял, что без ресторана не обойдется, никуда тут не денешься, так и так придется пить и скандалить с холуем, придется платить четвертной за право поскучать на людях.
В ресторане им повезло, попали к скромненькой вежливой официанточке, холуй орудовал в другом ряду. И заказали нормально – лишь немногим больше, чем хотелось.
– А она не уйдет? – спросил Серега. – Смотри.
– Успеется, – снова ответил Георгий.
Аню он знал с весны, встречались раза четыре. Ей двадцать девять, ему тридцать пять, у нее никого, и он один. Вроде и все…
Они малость выпили – не для выпивки, а для настроения, для легкого разговора. Потом Георгий вдруг поднялся, сказал, что минут на десять, надел свой прорезиненный и бросился вниз по проспекту, к скверику.
На углу у пединститута стояли какие-то шпингалеты и курили.
Георгий опустил плечи. Сразу стало все равно. Дурак. Ведь стояла же тут, молоденькая, умненькая, такая серьезная. Тогда же мог подойти. Вот тут стояла, одна – вполне мог. А иначе какого черта каждую свободную субботу он рвется в город, и на май, и на ноябрь, и на Новый год? Какого черта вот уже лет десять шатается по широким, по узким, по каким попало тротуарам каких попало городов – уже, наверное, перезабыл половину…
А сейчас гулял бы с ней по проспекту, по скверику или пошел бы за реку, показал бы ей тот самый барак…
И тут он ее увидел. Она стояла у скверика, у самой ограды, спиной к железному заборчику, стояла, не прислоняясь, как стояли девушки, и в правой руке у нее была книга. Она стояла, как чудо, стройненькая, грустная, молоденькая – не женщина, не девчонка, а именно девушка, к ней и слово другое не подходило.
Она посмотрела на Георгия и отвела глаза, но он уже понял: то ли грустно ей, то ли плохо, то ли случилось что…
Он стоял в двух шагах от девушки. Вот если бы он мог ей помочь! Ну, пускай у него один вечер. Но денег-то у него хоть хватает, все его полевые и северные. Деньги-то хоть что-нибудь значат, что-нибудь могут?
Георгий несколько раз повторил про себя: «Девушка, чем я могу вам помочь?» Потом шагнул к ней и сказал:
– Девушка…
Она, даже не обернувшись, вдруг быстро пошла по проспекту, почти побежала. Она шла, как ходят девушки, стройненькая и легкая, и каблучки ее стучали презрительно и отчужденно.
Георгий привалился спиной к ограде, к железному заборчику. Закурил. Невесело качнул головой.
– Да, забавная штука.
Раньше девчонки от него не шарахались. Вот, например, когда уезжал после института. Да и потом не шарахались, когда прикатывал домой, в отпуск. Тогда он плевал на моды, на прически, на всякие там габардины. Он ходил как хотел, в чем хотел, в грязной курточке, да еще нараспашку, да еще волосы вразброс. Он смеялся, как бог, он курил для красоты, обнимал знакомых девчонок, а они говорили, что он романтик, что от него пахнет тайгой, что так, наверное, и надо жить.
Да он и сам не сомневался, что жить надо так. Только так. Кто-то приспосабливался в главке. Кто-то лихорадочно пристраивался замуж. Кто-то заключал договор сроком на два года. А они с Серегой лезли в тайгу, в болото, в песок, получали безлюдные и безводные и плевали на те и на другие.
Ребята отрабатывали свои договора, возвращались домой, женились. Георгий, приезжая в Москву, заваливался к ним на вечер, снисходительно пил добродетельный семейный чай, ошеломлял хозяев десятком таежных историй, брезгливо глядел, как супруг похваливает коржики, как жена привычно подставляет щеку, а потом говорил Сереге, что звук этих поцелуев похож на шлепанье домашних туфель.
Раза два он попадал в институт на вечер встречи и там тоже ходил в королях, а когда пели ритуальный «Глобус», громче всех орал про высокие горы и неизвестные широты – он имел на это право. Он не устраивался, не пристраивался – он строил.
А потом человек сорок провожали его на вокзал или во Внуково – летать приходилось чаще, чем ездить.
Как же это получилось? Когда началось?
Когда стали объяснять незнакомым – «Он прямо с поезда», «Он на периферии работает» – словно извинялись за его куртку или башмаки?
Когда и сам вдруг почувствовал, что надоело трепать про медведей, про лесные пожары, про уголовников, а хочется просто посидеть и помолчать – помолчать про дожди, хлюпающие по болоту, про день, похожий на вчерашний, на послезавтрашний или на завтрашний, про тоску, которая от водки становится еще тяжелей, про зиму, когда он на пять месяцев становится чиновником, скучным человеком, семь часов в сутки сидящим за столом, за чертежами и снимками, чтобы потом одну бумагу заменить другой?
Когда вдруг сорок провожающих стали пятнадцатью, и вот он уже сидит в вокзальном буфете вдвоем с Серегой… И не в том дело, что никто не пришел провожать, а в том, что и сами не звали, и не нужен никто, и говорить с ними надоело, и молчать не о чем…
Как же это получилось? Ведь он всегда их жалел, тех, кто остается. Жалел за тихую работу, за жен, за квартиры, за весь этот уют, приросший к ногам. Будьте счастливы, хлопцы, с новосельем вас, а мир принадлежит бездомным!
Мир принадлежит ему до сих пор. Еще принадлежит полкомнаты в общежитии. Еще есть стаж – честный, хороший стаж. Есть деньги, которых хватило бы и на лучшую жизнь. Есть друг, Серега – он останется другом, даже если женится. Есть мать в Серпухове, пенсионерка, легонькая старушка, которая так хотела ему счастья, что не быть счастливым – просто подлость перед ней…
Вот тебе и глобус – крутится, вертится. Глобус, шар голубой. Не пристраивался, не устраивался, не шарил, где легче и выгодней – так и жил, по песенке. Как в двадцать три, так и сейчас. Только в двадцать три все это называлось романтикой, а теперь, в тридцать пять – неудачником.
Георгий придавил окурок о железо, швырнул за ограду, в скверик, и пошел назад. Было без скольких-то девять. Хватит! Условиться с Серегой – и к Ане. Она хоть не шарахается – и на том спасибо.
Серега был уже хорош. Он сидел не один, говорил что-то, покачивая пальцем, и в рот ему глядели два студентика. Увидев Георгия, помахал ему:
– Жгу корабли, старик! Габардин более не существует – воротник уже пропили!
Мальчишки разом рассмеялись.
– Возьмешь у меня, – сказал Георгий.
Серега покачал головой:
– Да ну его к черту! Гошка, ну на кой мне габардин?.. Вот если б можно было морду получше купить – уж тех бы денег я не пропил.
Студентики снова ударились в хохот – видно, Серега уже прослыл у них весельчаком.
– Может, вместе пойдем? – сказал Георгий.
Серега снова покачал головой.
– Не, ты иди. Валяй, топай. А я тут посижу. Во – с ребятами. Точно, ребята?
– Точно, – сказали студентики.
Георгий сжал Сереге локоть и пошел к выходу. У двери к нему подошла официантка и спросила вполголоса:
– Это приятель ваш?
– Друг.
– Вы бы взяли у него лишние деньги. А то уже рублей на двадцать заказал, да еще клиентов других столов угощает.
Официантке было где-то к тридцати. Но в свежем фартучке, в твердой накрахмаленной наколке она казалась молодой и хорошенькой. Георгий поглядел в ее добрые озабоченные глаза и вдруг быстро заговорил:
– Да нет, вы не бойтесь, вы не думайте, он не пьян. Вообще парень крепкий, никогда не пьянеет… Просто выбрались на один вечер в город… Мы из Заосиновки, там дожди сейчас, грязь…
Слова шли не те, жалкие какие-то, женщина смотрела вежливо, а ему так вдруг захотелось, чтоб она поняла!
– Вы не думайте, лучший геодезист на стройке. Пятый город поднимаем. И этот строил. Вот этот самый проспект пробивал.
– Ну, глядите, – сказала женщина и полезла в шкафчик за ножами.
Георгий надел свой прорезиненный, вышел на улицу. Дурак он, дурак. Ей-то что? Ну, лучший геодезист, ну, строит пятый город. А она небось замужем, водит дочку в детский сад. Плевать ей на Серегу со всеми его городами!
А насчет денег – просто добрая баба, хозяйственная. Только тут она не специалист. Конечно, швырять десятки – не заслуга. Но вот завтра ребята спросят у Сереги, как погулял в городе. Что он ответит? В кино, что ли, был? Вот уж чудной парень, съездил за полтораста километров!.. А так кинет небрежно: «Полста за вечер просадил!» – и все ясно.
Георгий шел по проспекту, левой рукой все еще чувствуя гадливость от двух монет, сунутых гардеробщику. Холуи проклятые!
Он был зол на гардеробщика, на важного бородатого швейцара, который, открывая ему дверь, сделал выжидательную стойку и даже сложил ладонь ковшиком, зол на весь этот гладкий, чистый проспект, на розовых пижонов, притоптывающих на углу, таких бывалых, таких усталых от жизни… Дешевки… Их бы на полгода в накомарники!
Он был зол на женщин, идущих под руку с мужьями, гордых тем, что они замужем, и на девушек, гордых тем, что они девушки. Все они тут чем-нибудь горды! Они привыкли к асфальту, к своим домам, к магазинам, к парикмахерским, а ты им нужен, как последняя собака. Слышишь ты – жлоб в прорезиненном! Пойди скажи им, что ты построил четыре города!
Какой-то тип, бежавший к автобусу, налетел на Георгия, но Георгий так двинул его плечом, что он отлетел к фонарному столбу, по-бабьи облапив его. А почему он должен уступать им всем дорогу? Это его город! Город, построенный им и Серегой и еще десятком тысяч ребятишек в грязных ватниках и тяжеленных сапогах, уже вроде и не кирзовых, а глиняных, ребятишек, пробивших этот проспект, поставивших почтамт, вокзал, театр со всеми его колоннами, ребятишек, работавших, если надо, в ночь, в день и снова в ночь и не требовавших взамен ничего, кроме койки в общежитии, столовки да танцев в субботу. Ребятишки, ребятишки, черта с два вас тут теперь найдешь… Снимались целыми бригадами – в Магадан, в Анадырь, в Туркмению на канал. Некоторых встречал потом…
Георгий остановил такси, сказал Анин адрес и стал придирчиво и злобно следить за дорогой, которую выбирал шофер. Плевать было на лишний двугривенный, который тот мог накрутить, – просто противно было, что его еще раз могут обмануть в построенном им городе.
Но шофер, молодой малый с повадками демобилизованного, ехал самым коротким путем. Георгий как-то сразу размяк, привалился затылком к мягкой пружинистой спинке сиденья. Стало стыдно – расквасился, как сопляк. Не глядя, человека за сволочь считает… В конце концов город как город. Работают – не все же по проспекту шляются. И он бы мог, и он бы тут жил. Комнату бы дали, если бы тогда с Серегой не махнули на Обь. Сами выбрали, никто не неволил…
Он расплатился с шофером, сказал: «Счастливо, старик!» – и захлопнул дверцу. Машина заурчала, разворачиваясь, и ушла за угол, мазнув напоследок фарами по длинному забору фабрики с афишной доской и рядом газетных витрин.
Аня жила в четырехэтажном крупнопанельном доме, одинаковом в ряду других. Она крикнула из-за двери:
– Да не стучи, сейчас!
Щелкнула задвижкой и удивилась:
– Гоша, ты? Ой, Гошка…
И прижалась к его груди.
Но по фразе за дверью, по тому, как она радовалась, как снимала с него плащ, как с расчетливой ласковостью провела по плечу, он уже знал – ждала не его. Он спросил спокойно:
– Кого ждала?
– Я? Никого.
Он промолчал. В конце концов какая разница. Ну, собирался зайти какой-нибудь там Петя-Вася. Не может же она два с половиной месяца ждать его одного…
Георгий прошел в комнату и сел на диван, старый кожаный диван с высокой трескучей спинкой и полкой наверху, а с полки все время падал резиновый заяц – игрушки, что ли, сейчас в моде? Георгий прикрыл глаза и стал ждать, когда Аня сядет рядом, обнимет сзади за шею, прижмется грудью к его плечу… Когда теплыми губами тронет щеку…
Заяц снова свалился с полки, Георгий положил его к себе на колени.
Бог с ним со всем. С ними со всеми. Петя, Вася, Коля… Он их не знает, не видел, значит, их нет. А может, и вправду нет. Есть ее руки, колени, дыхание. И не чужой же ей, если так зыбко бьется ее сердце у плеча. Если у нее дома он – дома, и все тут свое, даже диван, даже заяц на полке, даже чашки в буфете: хочешь пить – бери, не спрашивай.
Вот ты пришел сюда на два часа, на три, до утра, до утра весь этот уют твой. Все-таки легче, куда легче, когда знаешь, что тебе будут рады вот в такой обжитой комнатенке…
– Гошка, я так соскучилась…
Он притянул ее к себе, ткнул носом в теплую ямочку повыше ключицы. Ждала, не ждала… Здорово, когда так говорят.
Они сидели, обнявшись, пока в дверь не позвонили. Аня нехотя оторвалась от него, досадливо дернула плечом. Но Георгий снова почувствовал, что звонок этот – жданный. И в самом деле, выходя, дверь в переднюю она прикрыла плотно.
Георгий услышал, как отщелкнулся замок, услышал голоса и усмехнулся – в панельном доме тайны не держатся. Мужской голос спросил:
– Ну? Порядок?
И через секунду, тише:
– А что такое?
Дальше пошел шепот.
Входную дверь так и не закрыли – видно, толковали на пороге. Георгий не вслушивался – чего там, и так ясно. Он ревнует, а она врет. Потом вернется и будет врать здесь.
Георгий сидел, как сидел, прикрыв глаза, уйдя затылком в мягкую кожу, только резинового зайца скинул с колен. Тот, в прихожей, все еще ревновал. Шепотом ревнует! Тоже парень гвоздь, шляпка отломана. Петя-Вася…
Дверь наконец захлопнулась. Ушел, значит… Ничего, завтра придет. У Пети-Васи еще будет время. Ведь не может она два месяца ждать его одного…
Она вошла и стала что-то говорить.
– Я слышал, – сказал Георгий, – дом-то панельный.
Она снова стала быстро говорить, что это сослуживец, что просто знакомый, что раз в месяц приглашает ее в кино…
– Ну, и сегодня этот самый раз?
Она тихо оказала:
– Я же не знала, что ты придешь. Ведь тебя два месяца не было.
Георгий смял в кулаке резинового зайца. Это точно – не знала. Не может же она ждать его два месяца. Не может – и все тут. И винить не в чем… Вот они с Серегой – другое дело. Они могут. В Заосиновке – могут. В Магадан пошлют – в Магадане могут. Дожди, болота, гнус – все могут. Рабочая лошадка, с них и спрос другой…
Она сказала:
– Я вообще не знаю, когда ты придешь и придешь ли когда-нибудь. Придешь ты еще раз или нет.
Георгий опустил зайца, и тот, чмокнув, вобрал в себя воздух.
– Ну, а этот твой Петя-Вася – всегда под боком?
Она посмотрела на него и покачала головой.
– Неужели ты думаешь, что мне нужны любовники? Мне не восемнадцать лет. Просто я хочу знать, что ты придешь.
– Понятно, – сказал Георгий. – Значит, этот – на всякий пожарный? Не я, так он?
Она молчала, опустив голову, молчала долго, очень долго. Потом сказала устало и безнадежно:
– Мне тридцать лет. Ты знаешь, что такое тридцать лет?
Он ответил:
– Я знаю, что такое тридцать пять.
Она упрямо повторила:
– А я знаю, что такое тридцать. Я женщина.
– Ясно, – сказал Георгий. – Ясно.
Что ж, он и раньше догадывался, что тут не Ромео и Джульетта. Просто, как говорится, подходят друг к другу. Могут и пожениться – не потому, что иначе не жить, а потому, что ей тридцать, а ему тридцать пять.
Знал, чего там. Только думать про это не хотел. А сейчас слово сказано. И выяснять больше нечего, и делать нечего, и винить некого. Кинуть пару ласковых слов на прощанье и уйти. Георгий повернулся к Ане. И теперь, когда все было кончено, вдруг увидел, что она некрасива, что держится только платьем, прической, помадой, а лицо у нее усталое и тусклое, как у людей, для которых несчастливость стала привычкой. Он повернулся к ней и увидел в глазах у нее страх оттого, что тридцать, что одна, что отнята сейчас надежда – может быть, последняя.
И тут ему тоже стало страшно.
Ну, все. Уйдет. А если и у него последнее?
Вот он все живет ожиданием чего-то впереди. Зимой ждет лета, а летом ждет отпуска, а в отпуске думает – вот вернусь на работу, тогда… Он гонит время, как гонят поезд, подъезжая к станции. Да где она, эта станция? А если и нет ее вовсе, если проехал давно?
Он хрипло попросил:
– Дай чаю.
Аня ухватилась за эту жалкую передышку, торопливо пошла в кухню и не приходила долго – может, плакала где-нибудь между плитой и черным ходом…
Теперь Георгий сидел наклонившись вперед – локоть в колено, подбородок в ладонь. Мысли вязались туго, но он вязал их упрямо, пробуя на прочность, как вяжут веревку на переправе перед тем, как повиснуть спиной вниз над порогами, над брызгами, над сволочной круговертью реки.
Ну, уйдет. Ну, не будет у него этой женщины – не гриновской, не тургеневской, не ремарковской, не той, что снится по ночам, – просто женщины, к которой привык, на которой мог бы жениться. Ну, не будет ее. А что будет?
Вот он прожил молодость, стоящую, трудную молодость, и ничего не нажил, кроме права на трудную старость, на комнатуху в случайном городишке, где когда-нибудь настигнет его пенсия, на папиросы, на радио, на крики чужих мальчишек во дворе, на одиночество, на окно в тихую улицу, где вечерами просиживают старухи и девчонки, проходя, шуршат платьями…
…Глобус, глобус, шар голубой. Прожил тридцать пять, не останавливаясь, не оглядываясь. Но, наверное, надо когда-нибудь остановиться и подумать о себе. Конечно, сам выбирал, никто не неволил. Но тогда он думал, что романтика – это самая дальняя дорога, самая интересная работа, самая большая любовь. Тогда он был молод и думал, что романтика – как букет цветов, который бросаешь незнакомой женщине в окно проходящего поезда. А романтика – это черный хлеб. До старости, до конца его дней…
Аня внесла чайник с подставкой, круглой аккуратненькой фанеркой. Вынула из буфета чашки, розетки, сахар в сахарнице и варенье в вазочке.
Он молча смотрел на нее, на ее некрасивое лицо. И вдруг почувствовал, что злости больше нет, а есть непривычное ощущение вины и давней, уже далекой ошибки.
Вот сидит перед ним женщина, от которой он уйдет. А раньше были другие, но он и от них уходил. Уходил за то, что они не гриновские и не ремарковские. Уходил, еще не зная, чем за это расплачиваются. Теперь знает…
Георгий пил чай, накладывал варенье в розетку, грыз конфеты и какую-то сладкую хрустящую мелочь. Аня не поднимала глаз от чашки. А он был так ей благодарен за все это, за сахар в сахарнице, за варенье в розетке, за вышитую скатерть, за старый диван с зайцем на полке!
И все же встал. Аня вышла с ним в переднюю. Он надел свой прорезиненный, застегнул на все пуговицы. Верхняя болталась, он оторвал ее и сунул в карман.
– Пришить? – глухо спросила Аня.
Он махнул рукой – какая, мол, разница. Потом взял ее за плечи и сказал грустно и ласково:
– Счастливо тебе.
И вдруг остро почувствовал свою вину перед ней за эти глупые слова, за то, что приходил раньше, и за то, что уходит теперь…
На улице дождило, и Георгий чертыхнулся, потому что дождик этот, безобидный на асфальте, даст им жизни завтра в Заосиновке. Подняв воротник прорезиненного, он пошел к центру, пошел спокойно, даже руку не вскинул, когда мимо прошлепало такси. Повернувшись к дождю спиной, закурил с третьей спички. Проще было зайти в подъезд, да в голову не пришло – отвык от подъездов. Поглядел на часы – было возле одиннадцати.
…Да, в двадцать лет романтика выглядела куда романтичней! Он и не думал тогда, что романтика – черный хлеб, сырая военная пайка, двести грамм, как в блокаду, голодная пайка, которой в чужом подъезде делишься с высохшим, до обморока ослабшим стариком. Выбирал он ту, красивую – насчет этой уговору не было! Но и сейчас, в тридцать пять, переигрывать не станет – согласен и на такую…