Текст книги "Легенда о Ричарде Тишкове"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Рассказы
Грустный рассказ о любви
В шестом классе они просто сидели за одной партой. В седьмом после школы вместе уходили домой. Правда, девочке домой было направо, а мальчику налево. Но очень скоро выяснилось, что если сперва пойти направо, а потом налево, то получается не хуже, а, наоборот, гораздо лучше. Мальчик шел направо, потом налево, просто шагал с нею рядом, и каждый нес свой портфель, но мальчику было знобко и жарко, и ветер, и осенний, и зимний, радовал ему лицо. А как было девочке – этого он не знал, а думать об этом боялся.
В восьмом классе они по-прежнему вместе уходили из школы – только теперь держась за руки. А ребятам говорили, что у них пионерская дружба, и при этом громко смеялись.
Мальчик был некрасивый, веснушчатый, ярко-рыжий, а нос его загибался кверху, как крючок на вешалке. Мальчик пытался принимать к носу какие-то меры и дома, когда никого не было, перед зеркалом отгибал его книзу и долго держал в таком положении. Получалось вполне прилично. Но потом, к сожалению, нос возвращался в прежнее состояние. Как-то мальчик раздобыл широкую тугую резинку и целую неделю на ночь притягивал кончик носа к подбородку. Но и это ощутимых результатов не дало, а резинка однажды соскочила и очень больно шлепнула мальчика по губе.
В зимние каникулы он вдруг начал писать стихи. За два дня он сочинил четыре стихотворения – все о природе. Он переписал их в двух экземплярах и показал одному очень умному десятикласснику.
Десятиклассник здорово разбирался в литературе. Он сказал, что стихи слабые, главное, не самостоятельные, потому что в темах чувствуется влияние Есенина, в мыслях – Блока, в рифмах – Маяковского, а в образах – Мандельштама. Придя домой, он один экземпляр стихов разорвал и сжег, а второй на всякий случай запрятал подальше.
В девятом классе девочка позвала его к себе на день рождения. Он долго думал, что бы ей подарить, а потом сделал такую красивую книжную полку, что девочка от радости его поцеловала. Больше они ни разу не целовались.
А в конце осени девочка вдруг заболела. Болезнь была тяжелая – одна из форм полиомиелита. И последствия оказались тяжелыми – девочка выздоровела, но потеряла лицо. Осталась неподвижная, скошенная набок маска – стойкая, на месяцы и годы судорога свела мышцы лица. Девочка потеряла все свои улыбки и все свои гримасы, среди которых были очень симпатичные. И хоть ей было очень страшно, очень горько, она потеряла даже выражение страха и выражение горя.
Девочку перевезли в другую больницу и там держали долго. Но она и сама не стремилась на волю – жутко было вернуться домой и в школу без лица. Ее лечили – кололи, делали массаж, заставляли шевелить губами, морщить лоб. Но мышцы не слушались, девочка плакала от отчаянья, а на лице это никак не отражалось, только слезы катились по неподвижным щекам.
Мальчик приходил в больницу, посылал ей передачу, робко выспрашивал в справочном дежурную сестру. Потом стоял под окном и махал девочке рукой – внутрь его не пускали из-за очередной эпидемии гриппа.
Как-то сестра сказала ему, что сейчас для девочки главное – гимнастика лица и хорошо бы ей, например, побольше смеяться. Но тут же сестра со вздохом заметила, что, правда, какой уж тут смех, когда вся физиономия набекрень.
Но мальчик эти слова запомнил. Он стал девочку смешить.
Он каждый день после школы приходил под больничные окна и рассказывал ей разные смешные истории. Но слова едва доносились в палату сквозь приоткрытую форточку, и мальчик стал изображать эти истории в лицах, с помощью мимики.
Он не был особенно остроумным, в драмкружке никогда не занимался, и сперва все это у него получалось так себе. Но он очень старался, репетировал дома перед зеркалом, на уроках, уставясь в стену, придумывал разные ужимки и прыжки и постепенно навострился – пожалуй, у него проявился даже некоторый талант.
Когда подморозило и началась гололедица, он показывал, как их общие знакомые движутся в школу, скользил, кривлялся, взмахивал руками, падал на спину, судорожно взбрыкивая ногами… Один раз, падая, он больно ушиб колено, и гримаса боли получилась у него такой убедительной, что он взял ее в свой постоянный репертуар. Он падал на снег и, схватившись за колено, крутился волчком. А девочка смеялась.
Потом пошла настоящая зима, с настоящими морозами, с метелями. Девочка знаками спрашивала, не замерз ли он там, внизу. А он отвечал, что замерз, ужас как замерз, просто дрожит от холода, и трясся так, что шапка падала с головы, а перчатки летели в сторону. Шапку он ронял слишком часто и в конце концов простудился. Но он и простуду использовал для дела: принес вместо носового платка целое полотенце и сморкался в него минут пять подряд, да так пушечно, что вороны поднимались с веток. А девочка смеялась.
Потом он научился использовать свои физические особенности. Оказалось, что его внешность – просто клад. Мальчик раздобыл где-то сигару, изображал с нею американского миллионера и очень забавно пытался прикурить сигару от своих огненных волос. Носу он тоже нашел применение, да еще какое! Он вешал на нос портфель и жестами показывал, как впоследствии нос у него еще вырастет и будет уже не нос, а хобот, и он сможет тогда, как индийский слон, перетаскивать бревна с места на место. Он показывал все это, а девочка смеялась.
Девочка смеялась, и постепенно у нее стали шевелиться щеки, стали слушаться брови. Скособоченная маска еще оставалась, но сквозь нее уже проступало лицо.
Целую зиму, все три месяца мальчик ежедневно приходил под окно больницы. Чем больше девочка смеялась, тем ей становилось лучше, а чем ей становилось лучше, тем больше она смеялась. К концу зимы ее стали смешить даже машины, тормозящие у поворота. А мальчик, воспользовавшись этим, стал изображать, как шофер, резко затормозив, ударяется носом о стекло и как голова его еще долго болтается взад-вперед.
В марте девочку выписали. К ней полностью вернулось лицо, и ее даже несколько раз показывали студентам и специалистам как пример полного выздоровления и свидетельства торжества современной медицины. Забирать ее из больницы приехали мама, папа и бабушка, а мальчик не приехал: он стеснялся взрослых.
На следующий день они встретились и долго гуляли по улице, держась за руки. Мальчик по привычке смешил ее, а она думала, какой он хороший и как она хорошо-хорошо к нему относится. Она, правда, не знала, любовь это или не любовь – скорей всего, нет, потому что мальчик был слишком уж свой. Но она думала, что раз так, она не хочет ни в кого влюбляться, и танцевать на вечерах будет только с ним, а в кино и на каток ходить будет тоже с ним, вот так, взявшись за руки.
Правда, потом началась обычная школьная жизнь, и они даже пару раз поссорились из-за чепухи, вроде неловкой подсказки, но быстро мирились, потому что мальчик был уступчив, а девочка отходчива. А в кино и на каток ходили вместе, взявшись за руки.
Летом девочку увезли да дачу, и там она влюбилась в студента-пятикурсника. Сперва она этого, собственно, и не хотела, и пробовала на нем свои улыбки и гримаски из чисто медицинских соображений – проверяла, насколько хорошо работают у нее мышцы лица. Но студент был высок, красив и держался с таким сдержанным, слегка презрительным мужским достоинством, что она все время чувствовала разницу между ним и школьными мальчишками. И от этого тревожного ощущения жизнь вокруг казалась яркой, зыбкой и неожиданной. А когда в дождь студент помогал ей надеть плащ и застегивал пуговицу у горла, сердце у девочки падало, и она думала, что вот сейчас ноги у нее подогнутся и она беспомощно обвиснет в его руках…
Потом, в конце лета, перед школой, она несколько раз думала о мальчике и жалела его. Но, с другой стороны, думала, что она ведь тоже не виновата, потому что все получилось как бы помимо ее воли и она ничего с собой поделать не могла. И еще думала, что теперь она намного взрослее мальчика, потому что он хоть и хороший, но в общем-то совсем еще мальчик, а она уже знает, что такое жизнь и что такое любовь…
С тех пор прошло порядочно времени, лет шесть, может, семь. Девочка давно уже замужем, растит дочку. Студент оказался человеком умным и серьезным, они поженились через полтора года после того как познакомились. Живут они дружно и друг к другу относятся хорошо. Иногда девочка рассказывает знакомым о рыжем мальчике, самоотверженно смешившем ее всю зиму, и как бы сердито говорит мужу:
– Видишь, кого я из-за тебя потеряла? А ты не ценишь!
Муж треплет ее по щеке и разводит руками:
– Стараюсь…
И ей приятно, что когда-то ее любил такой хороший, самоотверженный мальчик, и приятно, что сейчас у нее такой хороший, все понимающий муж.
А мальчику теперь двадцать четыре года. Собственно, это даже не мальчик, а молодой мужчина. У него по-прежнему рыжие волосы и курносый нос. Но взгляд у него теперь прямой и жесткий, и знакомые девушки говорят, что у него свой тип и что по-своему он очень интересен. Он давно уже научился многим вещам, в том числе подавать девушкам плащ и застегивать пуговицу у горла.
Между прочим, в него влюблена одна девочка, с которой он познакомился летом в турпоходе. Она раза три в неделю звонит ему по телефону, изредка встречает его после работы, а иногда вечерами прогуливается мимо его дома, глядя, как светится на четвертом этаже широкое, за серой шторой окно.
Порой подруги не без ехидства спрашивают, почему она выбирает для прогулок именно эту улочку. Девочка отвечает, глядя им прямо в глаза:
– Потому, что я его люблю. Да, да, да! Ну и что?
К сожалению, мальчик в любовь больше не верит. Когда девочка договаривается с ним встретиться, он опаздывает или совсем не приходит. Когда она звонит и веселым голосом рассказывает про разные истории в техникуме, он говорит, что у него до черта работы и нет времени на трепотню. А также всякими другими способами мстит девочке за то, что мир устроен так несовершенно и несправедливо.
А кому будет мстить за свои обиды и огорчения эта девочка, пока не известно, потому что ей всего только семнадцать лет.
Летайте самолетами
В киоске на углу он купил шоколадный батончик.
Потом трамваем он ехал на работу и дорогой читал статейку в английском медицинском журнале. Статейка была неинтересная, он понял это по первым же абзацам, но на всякий случай дочитал до конца, хотя язык знал слабо и разбирать приходилось, пристроив на коленях карманный словарь. Он выгадал немного, минут пятнадцать, но все равно был доволен, потому что сегодня бесполезное трамвайное время стало рабочим.
От остановки до института было минут десять, идти парком, и он, как всегда, торопясь, почти пробежал этот путь – напрямик, между заснеженными деревьями, держа на торец восьмиэтажного дома с огромным рекламным плакатом: «Самолеты экономят время – летайте самолетами!»
В вестибюле у зеркала он бегло проверил внешность. Рубашка была чистая, галстук как галстук, лицо как лицо. Врач должен быть аккуратен… Потом поднялся наверх в клинику.
В его палатах (мужская на шесть коек, женская – на пять) все было нормально, и девочка, лежавшая у окна, как всегда, поежилась и хихикнула при холодном прикосновении стетоскопа. Он осторожно помял пальцами худенькое теплое тельце, пощупал живот, похвалил девочку за то, что все в порядке, и в награду дал ей шоколадный батончик.
– Спасибо, дядя Сережа, – воспитанно сказала девочка и еще поблагодарила улыбкой – не за шоколадку, а за внимание.
Он виновато проговорил:
– Придется кольнуться, Ниночка.
– Ничего, дядя Сережа, – успокоила она. – У меня же с того раза все зажило.
И, завернув рукав широкой больничной рубахи, показала ему руку с бледно синеющей веной и шрамиком на сгибе.
– Я же уколов не боюсь, вы ведь знаете, дядя Сережа…
И он в который раз удивился тактичности, странной для ее одиннадцати лет.
Уже потом, в ординаторской, санитарка подала ему письмо. Он удивился – письмо было не служебное и не от матери. Просто конверт без обратного адреса. Распечатал – и обращения не было:
«Решила все-таки сообщить тебе, что у тебя растет сын. Ему полгода, здоров и, к сожалению, похож на тебя – надеюсь, только внешне. Разумеется, в наших отношениях эго ничего не меняет и не изменит. Вот, собственно, и все. Уверена, что ты по-прежнему процветаешь. О моих делах, дабы не отнимать время у ученых занятий, сообщаю лишь то, что может тебя интересовать: живу достаточно хорошо, чтобы ни в какой мере не нуждаться в тебе».
Не было и подписи. Но он и так понял, по первым же строкам: Валерия.
Надо было бежать в лабораторию, и он быстро пошел вниз, в подвал. Но на площадке второго этажа вдруг остановился и стал разбирать буквы на почтовом штампе. Вышло – «Челябинск». Он не понял, почему Челябинск, – она была коренная москвичка, не понял и более важного – радостная это новость или неприятная, и изменится ли теперь его жизнь, и как изменится. Но когда он тасовал пробирки в лаборатории, когда шел через двор в виварий, думая о делах на ближайшие полчаса, где-то на периферии его мозга уже существовал Челябинск, существовал прочно, как ежедневная обязанность, и поехать туда было надо, как надо ходить в институт, проводить пятиминутки, присутствовать на вскрытиях и разбирать со словарем статьи зарубежных коллег.
В виварии, кирпичном, приземистом, пахло пометом и карболкой. Новенькая лаборантка заспешила ему навстречу и с торжеством сказала, что у Динки и сегодня все нормально. Динка была дворняга, беспородная, цепкая к жизни. Она держалась уже четвертый день сверх обычного срока.
Сергей кивнул, но тут же хмуро сказал лаборантке, что это еще ничего не значит. Она обиженно дернула плечиком. А он подошел к клетке и заметил в собачьих глазах почти человеческое недоумение, заметил, как мягко подрагивает хвост. С этого обычно начиналось…
Что ж, так и должно было случиться. Опыт ставился не затем, чтобы найти верный путь, а затем, чтобы отсечь ложный, – на это Сергей и настраивался каждый раз. За шесть лет работы в отделении он отучил себя надеяться на скорый успех – чем меньше надеешься, тем легче разочаровываться потом. В этой области медицины лучше рассчитывать на неудачу, иначе долго не вытянешь. До Сергея в отделении работал оптимист – его хватило на восемь месяцев…
В перерыве, в столовой пожилая санитарка сказала ему:
– Что это вы, Сергей Станиславович, Ниночке все шоколадки носите? Она же не любит сладкое. Грушу бы принесли, апельсинку.
– Серьезно? – переспросил он и огорченно покачал головой. Он почему-то думал, что все дети любят шоколад.
После обеда он снова зашел в ординаторскую. Он решил поехать в Челябинск как можно скорей, но еще прежде, чем решил, автоматически прикинул в уме, сколько это возьмет времени. Вышло – дней пять. Он перелистал настольный календарь и понял, что как там ни крутись, а раньше, чем к концу месяца, не выбраться. Семнадцатого кончается эксперимент. Девятнадцатого конференция – четыре дня, восемь докладов, все новое за год. Двадцать шестого Лимчин проводит редчайшую операцию, и если он пропустит ее – значит, просто не врач…
Он позвонил заведующему отделом и предупредил, что двадцать восьмого возьмет отпуск за свой счет на шесть дней по семейным обстоятельствам.
Уже перед пятью он заглянул в женскую палату, пожурил девочку, лежащую у окна, за скрытность и пообещал завтра принести ей апельсин. Но на другой день закрутился, машинально купил в киоске на углу шоколадный батончик и, лишь войдя в палату, вспомнил вчерашний разговор.
– Склероз, – сказал он девочке и постучал себя по лбу. – Ради бога, прости.
– Ну, что вы, дядя Сережа, – великодушно возмутилась она, – вам такое спасибо! Я же шоколад больше всего на свете люблю.
Он погладил ее по голове, она зажмурилась и вдруг еле заметно потерлась щекой о его руку. Мать девочки жила далеко, у нее было еще трое, и приезжать удавалось не часто…
В ординаторской, когда он снимал халат и шапочку, сестра мягко спросила:
– Ниночку в бокс не пора?
Он ответил, что пока не надо, помрачнел и отчетливо почувствовал, что с каждым днем все трудней отталкивать от себя беспомощную, горькую мысль о том, что срок подходит к концу, что остаток жизни этой девчушки надо считать уже не на месяцы, а на недели. Ничего не попишешь, болезнь Вольфа поблажек не дает. Двадцать восемь дней при нормальном течении, плюс четырнадцатимесячная оттяжка, которую с таким трудом за полстолетия вырвали у нее врачи…
Он заметил, что потемнело, и посмотрел в окно. Косо летел снег, густой и резкий. Ту-114 с рекламного плаката пробивался сквозь него с трудом. Снег словно смывал большие красные буквы, и гордый призыв «Самолеты экономят время – летайте самолетами!» выглядел довольно жалко.
* * *
В Челябинск, чтобы не связываться с погодой, он поехал поездом. Перед отъездом зашел в библиотеку, минут десять стоял в очереди и, хотя торопиться, в общем, было некуда, по привычке нетерпеливо постукивал по стойке ребром служебного удостоверения.
На художественную литературу у него было мало времени, он просто не мог позволить себе читать что попало и брал книги по списку, составленному два года назад знакомым гуманитарником, очень серьезным парнем, хорошо разбирающимся в искусстве. Список делился на две графы. В одной были классики, начиная с Гомера и кончая Томасом Манном, в другой – современные писатели, о которых культурному человеку неудобно не иметь представления.
На этот раз он попросил Шекспира – из классиков и Аксенова, проходившего по графе «неудобно не иметь представления». Библиотекарша порекомендовала еще одну нашумевшую новинку. Но ее в списке не было, а отвлекаться на необязательное он не хотел.
В вагоне было свежо и цивилизованно. После скромных институтских лабораторий обилие никеля и пластиков вызывало даже некоторую зависть. Он повесил пальто на блестящую трехрогую вешалку. Выпил чаю, принесенного проводником. Пустые стаканы в подстаканниках и синенькие обертки от сахара сразу придали купе обжитой вид. Он почувствовал себя на отдыхе, достал из чемодана «Трагедии» Шекспира и, посмотрев по предисловию, какое из произведений считается наиболее выдающимся, начал с «Гамлета, принца датского».
Добродушная пожилая женщина, сидевшая напротив, сказала:
– Шекспира читаете? Вот все кричат «Шекспир, Шекспир», а я до сих пор не познакомилась. Но это, наверное, больше для артистов…
Она попросила у него на минуточку книгу, он дал ей принца датского, и она стала почтительно и удивленно читать вслух список действующих лиц.
Он вышел в коридор, посмотрел табличку с расписанием и опять стал думать: почему все-таки Челябинск?
Но он и раньше в ней многого не понимал.
Не понимал, почему тогда, на дне рождения, из толпы элегантных, развитых гуманитарников она вдруг выбрала его. А когда сказала, что настоящий мужчина должен уметь молчать, не понял, похвала это или издевка. Его поразило, с какой естественностью и быстротой случилось все дальнейшее, и они вдруг очутились на правах квартирантов в крохотной угловой комнатушке с двухметровыми стенами, ржавой балкой под потолком, интеллигентной хозяйкой и видом на Андроньевский монастырь. И долго поражало, с какой небрежной легкостью она, красивая, тонкая, современная, оставалась собой в коммунальной квартире, полной шорохов, ссор, скоротечных союзов и таинственных коридорных интриг.
Ванны не было. Каждый вечер она обливалась в хозяйкином корыте соленой водой. Он учил английский, разложив журналы и словари на широченном подоконнике, и слушал плеск за спиной, легкое чмоканье босых ног по линолеуму… Это было почти нереально – купола за окном, комнатушка со стенами почти кремлевской толщины и непонятное обнаженное божество, которое хотя и с ним, но все равно само по себе…
Он вернулся в купе. Женщина, читавшая Шекспира, сказала:
– Все-таки очень увлекательно.
Надо было что-то ответить, и он ответил, что Шекспир – классик мировой литературы. Женщина истово закивала и как-то сразу почувствовала к нему, доверие и близость. Стала расспрашивать, рассказывать о себе, о дочери:
– Она хочет в киноинститут, а я рекомендую в медицинский. Сын у меня летчик, старшая дочка педагог, а эта была бы врач. Я, вообще, считаю – очень перспективно, когда в семье свой врач. Кроме того, самая гуманная профессия. Я особенно не сталкивалась, но даже я представляю, какое это моральное удовлетворение – сделать человека вновь здоровым.
Он согласился, хотя лично ему работа не давала этого удовлетворения вот уже шесть лет, с тех пор как занялся болезнью Вольфа. Анализы, диаграммы. Данные, данные, данные… Две палаты, одиннадцать человек – солдаты науки, как говорит старик Лимчин…
Женщина поинтересовалась, зачем он в Челябинск. Он сказал, что в Челябинске живет знакомая. Женщина покивала, задала еще несколько вопросов и со значением заметила, что все будет хорошо, потому что она в этом уверена, а ее предчувствия никогда не обманывают.
Он кивнул и сказал, что тоже надеется на лучшее. Но у него никаких предчувствий не было. Предчувствия для тех, кто в них верит. Он не верил. Слишком часто и жестоко обманывала его за шесть лет работы пресловутая интуиция, слишком далеко заманивала кажущейся близостью открытия. Сперва было обидно, потом стал подходить как к факту. Что ж, значит, он не из тех, кому талантом позволено прыгать через ступеньку. Значит, надо по-другому. Эксперимент, вывод, снова эксперимент и снова вывод. Вьючные клячи тоже нужны медицине…
А насчет Челябинска он вообще не знал, что было бы хорошо и что плохо. Знал только, что к его обязанностям прибавилась еще одна и выполнить ее нужно честно и до конца…
– Вот я совершенно убеждена, – сказала женщина, – что она относится к вам с симпатией. Но вы должны учесть, что девушки обычно скрывают свои чувства. Так что если она вас встретит сдержанно, вы не отчаивайтесь – это еще ничего не значит.
– Я понимаю, – кивнул он.
Сдержанно, не сдержанно… Конечно, это ничего не значит. И ночь переспать – ничего не значит. Даже три месяца рядом, как выяснилось, не так уж много значит…
– А вы едете с целью сделать предложение?
Он пожал плечами. Однажды он уже делал ей предложение – в первое же утро. Он считал, что иначе она оскорбится. Но она ответила, поцеловав его в лоб, что загс – это анекдот с печатью и что она хочет любить его потому, что хочет, а не потому, что обязывает закон…
Женщина сказала:
– Вот мне, например, почему-то кажется, что она гордая.
Он согласился:
– Пожалуй, да.
– И, наверное, скрытная?
Он сказал, что да, и скрытная тоже. Женщина удовлетворенно закивала – она была довольна собственной проницательностью.
Показалась станция, и женщина заспешила в тамбур покупать яблоки и соленые огурцы. А он придвинулся к окну, уставился на дерматиновую дверь станционного буфета, и взгляд у него был такой сосредоточенный, что шустрая тетка, прямо на перроне развернувшая торговлю закуской, поняла его по-своему и завлекательно помахала огромным рыжим огурцом, изогнутым как бумеранг.
…Скрытная? Да нет, ничего она не скрывала. Как есть, так и говорила. Все как есть… Вот только попробуй разберись!
Говорила, что ей нравится его молчаливость, что ее просто умиляет регулярность, с которой он вечерами занимается английским, а по вторникам и пятницам ходит в медицинскую библиотеку, умиляет вежливое упорство, с которым он уклоняется от споров, вечеринок, знакомств – всего, что может посягнуть на эту регулярность.
А через два месяца, когда начались ссоры, выяснилось, что ей надоело его вечное молчание, что на нее наводит тоску монотонность, с которой он вечерами занимается английским, а по вторникам и пятницам ходит в медицинскую библиотеку, и раздражает тупое упрямство, с которым он отвергает все, что может посягнуть на эту монотонность.
И разошлись глупо – из-за двадцати минут. Ее мать возвращалась из санатория, надо было встретить. Он читал отпечатанный на стеклографе доклад крупного французского гематолога, а Валерия нервничала, торопила. Но он еще с вечера подсчитал, когда надо выйти, и теперь сказал, что глупо двадцать минут бестолку торчать на перроне, лучше употребить их с пользой. Она усмехнулась и вышла.
Он оказался прав – дочитал доклад и успел вовремя. Мать Валерии проводили до дому, съели по мягкой груше, поговорили о погоде на Черноморском побережье Кавказа, и он пошел в институт. А вечером нашел на голом столе записку:
«Я не хочу жить с арифмометром».
Он почувствовал тогда горечь, пустоту и некоторое облегчение – в субботу можно не идти на именины…
Женщина вернулась с целой миской яблок и самое лучшее протянула ему. Яблоко было крепкое, красивое, но чуть вяловатая кожица уже пахла подвалом. Шло к ночи, проводник разнес постели, и женщина, оборвав пломбы на белье, с домашней аккуратностью постелила сперва ему, потом себе. Она была полненькая, сноровистая, добродушная, спокойная тем устойчивым спокойствием, которое дает лишь прочный семейный уклад, неизменный по меньшей мере в трех поколениях. Уже в темноте, при синем ночном фонарике, она все расспрашивала его, советовала – учила простодушным хитростям времен своей молодости.
Он соглашался, благодарил. Он понимал, что женщина искренне желает ему добра. И не ее вина, что молодость человека не повторяется ни в детях, ни во внуках, похоже, да не так, и радости другие, и болезни те же, да не те… Тут уже чужой опыт не поможет. Как прививка против гриппа. Вроде та же инфлюэнца, что пятьдесят лет назад, но что-то изменилось, и честная лошадиная сыворотка всего лишь годичной давности беспомощна против недуга…
Женщина уснула. Он тоже собрался уснуть под мерный стук колес. Но удалось это не сразу – к стуку мерному примешивался аритмичный и потому возбуждающий стук домино в соседнем купе.
* * *
В Челябинск приехали к вечеру, в адресный стол было уже поздно. Он оставил чемоданчик в гостинице и немного прошелся по главной улице, по бульвару. Город ему, в общем, понравился, но он опять подумал: почему все-таки Челябинск? Про Таллин она как-то говорила, что там узкие улочки и серое море. Про Ярославль говорила. А про Челябинск – ничего…
Он поужинал в гостиничном ресторане, скромно запил котлеты чаем. На этаже коридорная сказала:
– Уже нагулялись?.. Это вам не Москва.
Он согласился – стыдно было признаться, что сам особой разницы не заметил. Улицы как улицы, дома как дома. Он попытался вспомнить Москву во всем ее великолепии, но кроме Большого театра и высотных зданий ничего на ум не шло. Его Москва была буднична и не так уж велика. Шестая Строительная улица, ничем не отличающаяся от остальных пяти, институт (клиника, лаборатория, виварий), длинные столы спецбиблиотеки, иногда – конференц-зал Академии. А между – отсвечивающие стекла трамвая или троллейбуса, медленно уходящие вверх строчки медицинского журнала и подрагивающий на коленях карманный словарь. И еще тропинка через парк, в конце которой торец восьмиэтажного дома с огромной рекламой: «Самолеты экономят время – летайте самолетами!»
Он прошел в номер и немного посидел на стуле возле своей койки. Никто из соседей не приходил, и спать не хотелось. Посмотрел на часы. Было около девяти, и впереди – ни английского, ни библиотеки. Он удивился свободному вечеру и пошел в кино.
В ближнем кинотеатре шла сельская комедия, а в другом, за два квартала – детектив. Афиша была захватывающая, он даже поколебался минуты три. Но сказалась привычка к экономии – он просто не мог позволить себе потратить два часа на ерунду. Он вернулся в гостиницу и стал читать Шекспира.
Назавтра потеплело и подтаяло. На тротуарах хлюпала грязь, наезженные к середине дня мостовые лоснились, вид у них стал какой-то засаленный.
Он сходил в адресное бюро утром, а потом весь день ждал вечера. Не то чтобы жил ожиданием – просто угнетали бессмысленно проходящие часы. К тому же не отпускала каждодневная привычка, так что и умывался, и ел он наспех и по улице не шел, а почти бежал. Даже читалось плохо, потому что не в трамвае и не на ночь.
Валерия жила далеко от центра, в кирпичном доме спартанской постройки тридцатых годов: коридор вдоль всего этажа и две шеренги нумерованных дверей по сторонам.
Он нашел ее дверь, долго вытирал ноги о маленький коврик и прохаживался по коридору, чтобы проверить, остаются ли следы. Потом постучал, подождал немного и открыл.
Небольшая, метров восьми, комната была пуста. Он, все еще стоя на пороге, огляделся. Кровать, стол, пара стульев, шкаф. Между шкафом и стеной – занавеска.
Но комната не казалась ни маленькой, ни скромной. Он отвык от Валерии и теперь поразился, что даже в этом суровом доме она полностью осталась собой. Комната не была частью дома или частью города – она была сама по себе. Холодноватые холщовые шторы походили на паруса. Лампочки видно не было – какая-то красивая самодельная загогулина скрывала ее от глаз, мягко отбрасывая свет к потолку. К стене был прибит темный сук, корявый как оленьи рога. Даже грубо беленные стены и дощатый пол выглядели так, будто их специально придумала Валерия.
А к дверце шкафа была прикноплена большая репродукция: смуглая, как песок, женщина лежит на песке – длинноногая, длинношеяя, с непропорционально удлиненным грустным лицом. Раньше она висела в простенке в их с Валерией комнате, и, пока не привык, здорово мешали работать ее странные, словно с другой планеты плечи и глаза. Хотелось плюнуть на английский, на медицинские журналы и уехать куда-то на первом попавшемся поезде или просто уйти пешком. Идти и идти…
За полтора года он отвык от смуглой женщины и теперь, вдруг увидев ее, опять почувствовал тревогу и сожаление, как человек, живущий в десяти километрах от моря и никогда не видавший его.
Он еще немного постоял на пороге, поколебался и прошел в комнату. Отодвинул занавеску – там стояла коляска, обтекаемая, на больших блестящих рессорах, а в ней спал ребенок.
Он машинально заметил, что спеленут малыш правильно. Наклонился над коляской и, вытянув шею, стал вглядываться в пухлое спокойное личико.
По идее, в нем сейчас должно было заговорить инстинктивное отцовское чувство. Но чувство не заговорило. Ребенок как ребенок, как те пять или шесть десятков грудных, что прошли через его руки за годы работы. Похож? В пять месяцев дети похожи только друг на друга да на все человечество.
Мальчишка вздохнул, открыл глаза и пошлепал губами. Сергей освободил ему ручки, тот ухватил его за палец и держал крепко, не отпускал. Сергей улыбнулся, и тот улыбнулся в ответ.
Он вдруг вспомнил, что Валерия вот-вот зайдет. Он осторожно разжал пальцы мальчика, задвинул опять занавеску и сел на стул у двери.
Он как-то сразу успокоился. Все определилось. У него есть сын. Жена и сын. И слава богу. У каждого человека должна быть семья – теперь есть и у него. Конечно, с Валерией нелегко, характер у нее не мед и не сахар, куча знакомых, и на все нужно время, а его и так нет… Но, может, и лучше, что у него, скучного размеренного медика, будет такая жена…