Текст книги "Легенда о Ричарде Тишкове"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Монастырский вышел на сцену быстро, кивнул кому-то в зале, нашел глазами Игоря и кивнул ему. Игорь кивнул в ответ и удивился, когда сосед его, сухонький старичок, сделал то же самое.
На фокуснике, иллюзионисте и дрессировщике была свободная коричневая куртка, негусто украшенная чем-то блестящим. Он оглядел сцену, поправил стол, стулья, деловито протянул вперед руку, взял где-то в воздухе папиросу и торопливо, по-рабочему затянувшись, бросил ее за кулисы. По залу прошел первый шумок – полусмех, полувздох.
– Ну, с чего начнем? – спросил Монастырский зрителей. – Достать вам яичко?
Он сжал в кулак руку и опять разжал – на ладони лежало яйцо. Он «достал» еще одно яйцо, потом еще…
Это был традиционный эстрадный фокус, многими уже виденный. Люди спокойно ждали, что будет дальше.
– Еще хотите? – спросил Монастырский. Ответом был нестройный выжидательный гул. Фокусник небрежно выбросил в сторону левую руку, крутнул ею в воздухе, положил на стол четвертое яйцо и раскланялся. Это был не безликий театральный поклон, а какой-то другой – насмешливый, поддразнивающий. Может, поэтому парень, сидевший на подоконнике, негромко потребовал:
– А ну, еще одно.
– Хватит, куда вам столько? – ответил Монастырский. – У вас что, куры не несутся?
– Еще разок, – настойчиво повторил парень.
– Мне не жалко, – не слишком уверенно сказал Монастырский. – Но не могу же я тратить целый час на один номер. Зрителям будет просто скучно.
Но зрителям скучно не было. Сперва человек двадцать, потом пятьдесят, потом еще больше азартно требовали:
– Еще!
Монастырский, казалось вконец растерянный, выставил вперед ладони, призывая к тишине. Но зал вопил в лицо фокуснику:
– Еще!
Игорю было мучительно жалко Монастырского, и, видимо, не ему одному. Кто-то крикнул:
– Тише вы!
Григорий Иванович, поднявшись, возмущенно говорил что-то, неслышное за шумом. И вдруг шум оборвался глубоким изумленным вздохом. Игорь быстро повернулся к сцене. Монастырский стоял в прежней позе, выставив вперед руки: на каждой ладони было по яйцу!
Зал тяжело дышал. Зал был убежден: это не фокус – это просто обман. Воспользовавшись шумом, фокусник, совсем было пойманный, вывернулся каким-то непонятным способом. Лишь спустя минуту раздались негустые аплодисменты – люди вспомнили о вежливости.
Игорь глядел на Монастырского. Лицо у него было немного бледно. И вдруг по губам его скользнула улыбка – легкая, спокойная, довольная. Так улыбаются удаче, хорошо сделанной работе.
Игорь замер. Неужели все это нарочно? Неужели – игра?
А Монастырский как ни в чем не бывало попросил у кого-то из сидевших впереди носовой платок, растянул его на квадратной деревянной рамке, прикрыл сверху бумагой и несколько раз проткнул ножом угол квадрата.
– А ну-ка, ткни посередке, – басом сказала толстая старуха, сидевшая в первом ряду.
– Пожалуйста, – любезно ответил Монастырский и ткнул ножом в прежнее место.
Старуха возмутилась:
– Я ж говорю – посередке, а ты опять в угол!
– Это же, бабушка, все-таки не ваш платок, – возразил Монастырский. – Так чего же вы требуете, чтоб я испортил чужую вещь? Вот если бы это был ваш платок, я бы – пожалуйста! – резал его и тут, и тут, и тут…
И под общее «А-а-ах…» он прокалывал квадрат посередке, по углам – везде, где можно, пока от бумаги не остались одни лохмотья.
– А с чужим платком я так обращаться не могу, – закончил Монастырский, сорвал остатки бумаги, снял с рамки совершенно целый платок и отдал владельцу.
На этот раз хлопали дружно, хохоча над настырной старухой.
Сперва Игорь следил за поведением зала. Потом забыл об этом – он сам стал залом. Он бывал в цирке, но такого еще не видел. Чем дольше он глядел на сцену, тем яснее чувствовал, что главное из происходящего там – не яйца, пойманные в воздухе, и не цветы, падающие из пустой шляпы. Совершенная техника фокусника – это только средство. А главное – великолепная, почти невероятная в своей естественности актерская игра. Зрители все больше попадали под власть этой игры. Зал превращался в подмостки. Уже несколько десятков человек незаметно для себя стали участниками сценического действа. Они забавно горячились, спорили с Монастырским и друг с другом, они победоносно смеялись над фокусником, а через минуту зал хохотал над ними.
Когда Монастырский наливал воду в черный цилиндр, а потом клал его набок, сразу двадцать человек кричало:
– Вверх дном!
– Пожалуйста, – соглашался актер и снова клал цилиндр набок.
– Вверх дном!
– Да тише вы! – возмущались любители порядка. – Не мешайте человеку.
Но те вопили скандальными голосами:
– Вверх дном!
– Хитрые какие! Так у меня фокус не получится, – в тон им возражал Монастырский. – Набок – пожалуйста. А вот так, – и он под общий гул переворачивал цилиндр вверх дном, – так нельзя.
А зал стонал от наслаждения, со слезами влюбленно смотрел на артиста. Зал признал за артистом право весело дурачить себя. И победа человека на сцене была для людей тем радостной, что он был свой, совсем свой. С ним можно было спорить, даже ругаться, ловить его на слове, на жесте, с ним можно было вести себя как со своим братом, трактористом или ездовым, который в час отдыха решил показать приятелям нехитрый фокус с пятью картами.
Монастырский, вытащив из нагрудного кармашка последнюю салфетку, просто сказал: «Все» – и раскланялся, на этот раз настоящим театральным поклоном. И теперь уже все видели, что у человека на сцене умное усталое лицо, что его коричневая с блестками куртка – просто рабочая одежда. Не простоватый провинциальный фокусник только что выступал перед зрителями, а настоящий большой артист. И аплодисменты, которыми его проводили, были аплодисментами благодарности.
В десятый раз раскланявшись, Монастырский ушел за кулисы. На сцене опять старался аккордеонист. Потом минуты три острил А. Аракелов, иногда удачно. Наконец он объявил:
– Софья Петрова – девичий танец.
Соню приняли хорошо. И в ярком платье она казалась скромной девочкой. Да и танцевала она так же скромно, немного угловато. И даже потом, когда она кружилась, когда подол платья, взлетая к поясу, открывал ноги и бедра, обтянутые белыми трусиками, – даже в этот момент сквозь профессиональную наготу актрисы проступала наивная детская обнаженность.
Ее вызывали дважды – может, именно затем, чтобы эта милая девочка, еще не умеющая скрывать свою радость, лишний раз улыбнулась.
И все-таки Игорь с острой радостью глядел на девочку в ярком платье. Она будет, она будет здорово танцевать…
А. Аракелов объявил перерыв. Игорь подошел к парторгу, взглядом спросил: «Хорошо?»
– Прямо, можно сказать, редкий коллектив, – ответил Григорий Иванович.
Когда занавес опять раскрылся, на сцене в ряд сидели пять медведей. Монастырского, теперь уже в роли дрессировщика, зал встретил аплодисментами, более продолжительными, чем принято, – ему словно выплачивали долг за первое отделение.
Медведи действовали умело и послушно – они кувыркались, катались на велосипедах, строили пирамиду. Бурый Фомка делал даже «баланс» – исключительно сложный номер. На пол клали гладкое бревно, на бревно – доску, и на этом шатком фундаменте Фомка выполнял стойку на передних лапах. Медведь ревел от натуги. Когда он покачнулся, на лице у дрессировщика выступили капли пота, внезапные, как брызги из-под колеса.
Зрители не слишком хорошо разобрались в Фомкином искусстве. Зато Монастырский дал ему полную горсть сахару. Он сочувствовал Фомке как артист артисту. Ведь это был номер будущего. Когда-нибудь его поставят и на московской арене. Конечно, суть не изменится – бревно, доска и медведь. Но подадут номер со всей роскошью, доступной большому цирку. Публику оглушат светом, блеском и барабанной дробью, коверный, пять раз свалившись с доски, объяснит недогадливому зрителю, как трудно на ней удержаться, и какой-нибудь самовлюбленный столичный Топтыгин нагло сорвет аплодисменты, которые по праву должен был бы получить честный труженик, скромный периферийный медведь Фомка.
Концерт окончился как раз вовремя, когда напряжение в зале стало чуть-чуть спадать. Монастырский хорошо чувствовал настроение зрителя…
Игорь пробрался в комнату за сценой. На полуофициальный вопрос А. Аракелова, стоявшего в дверях, ответил полуофициальным комплиментом. Монастырский, голый по пояс, сидел, тяжело дыша, на диванчике.
– Ну как? – спросил он, и уже по скромному тону ясно было, что в ответе он уверен.
– Здорово! – выдохнул Игорь и потом попытался объяснить, почему, то есть сказал то же самое, только длинней и путанней. Но Монастырский внимательно слушал, кивал головой, а в конце даже сказал, что коллектив с благодарностью учтет все замечания Игоря, хотя никаких замечаний тот не сделал.
Утром Игорь опять заглянул в клуб. Там шло что-то вроде репетиции. Монастырский, стоя посреди сцены, крутил вокруг запястья толстую трость. Поймав ее, поморщился – видно, растянул мышцу. И, взяв правую руку в левую, разглядывал ее и щупал, деловито, как плотник треснувшее топорище. Долговязый Юра что-то подбирал на слух. Конферансье А. Аракелов безуспешно пытался поднять за ножку тощий стул – зачем ему это понадобилось, Игорь понять не мог. Больше всех старался лохматый парень, не принимавший участия в представлении. Он выжимал длинную ржавую трубу, делал прыжки и стойки и даже пробовал пройтись колесом.
Игорь спросил Монастырского:
– Он гимнаст?
Тот ответил:
– Униформа, подсобник. Пришел ко мне в Рыльске после представления. Я передаю ему свой старый номер. Если сумеет работать хоть треть того, что работал когда-то я, ему обеспечено имя.
Вошла Соня, села у входа. Игорь подошел, спросил:
– А вы почему не репетируете?
– Юра занят, а я без музыки не могу.
Игорь сказал, что ему понравился ее вчерашний танец, и оба смутились. Он еще не умел хвалить, а она – принимать похвалы.
– А как вы стали… танцевать?
Он почему-то не смог назвать ее артисткой.
– Я еще когда в Омске на фабрике работала, в самодеятельности выступала. А у нас в клубе коллектив от Павлодарской филармонии давал два концерта. Руководитель увидел нас с подружкой на репетиции и сговорил. Жаль только, в разные группы попали: она в одну, я в другую. Вместе лучше бы…
Утром у Ложкина появилась идея, которую он и высказал со свойственной ему ясностью:
– Э-э-э… Как бы нам, юноша, того… медведей бы этих… на току бы снять, а? Чтобы зерно… э-э-э… зерно чтобы – и медведи. А?
Игорь задумался. Медведи на току. А в самом деле здорово! Театры во время гастролей выступают в поле, а цирк – никогда… Об этом стоит написать. Можно сделать хорошую зарисовку – дать крупно, трехколонником, с фотографиями. Молодец Степан Васильевич…
Посоветовались с парторгом. Григорий Иванович одобрил ложкинский план – дать представление на току. Монастырскому идея тоже понравилась – особенно та ее часть, где предполагалось дать зарисовку крупно, трехколонником, с фотографиями. Оставалось уговорить председателя колхоза заплатить за представление из колхозной кассы – ведь билетера на току не поставишь…
Уговаривал Монастырский. Он отметил политическое значение представления непосредственно на току, сказал, что райком, безусловно, одобрит это мероприятие (тут он повернулся к Григорию Ивановичу, который поддержал его выражением лица), что колхозу это обойдется недорого – коллектив согласен дать концерт за половинную плату.
Но председатель колхоза, безнадежно скупой на все, что само не является источником дохода, без конца повторял, что бригад в колхозе семь, и если дать бесплатное представление на току одной из них, остальные обидятся.
Тогда Монастырский сказал, что члены коллектива, посоветовавшись (А. Аркелов ревностно закивал головой), решили дать концерт в шефском порядке.
На току выступали в обед. Все вышло так, как было задумано. Монастырский великолепно выглядел на грузовике с откинутыми бортами.
Он словно создан был для такой вот сцены и такого зала – для безбилетной толпы и неба над головой.
Потом он выпустил на площадку посреди тока черную медведицу Неру. Та, лавируя между кучами зерна, спокойно крутила на своем велосипеде хитроумные вензеля и лишь изредка, оглядываясь на дрессировщика, вопросительно рычала. Монастырский каждый раз отвечал ей совершенно серьезно. Зрители, задыхаясь от хохота, шептали друг другу:
– От дает, а?!
И только Ложкин, лишенный в рабочее время чувства юмора, ворча что-то про композицию, ползал по зерну и дощелкивал третью пленку.
Потом плясала Соня. Ей хлопали, и она, довольная, долго кружилась на середине площадки. Ее юбка, взлетев, стала плоским кругом, и Ложкин, бормоча: «Вот-вот… минуточку… еще разок…», торопливо снимал на цвет Сонин танец среди пшеницы – алое пятно на золоте.
Игорь, пристроив блокнот на крыле полуторки, писал, писал… И ток с его автопогрузчиками и газующими грузовиками, и солнечную пыль над дорогой, и сосредоточенную медведицу среди хохочущих людей – весь этот жаркий, трудный, веселый день, комкая, пытался он запихнуть в блокнот. Он записывал все, что видел, – вплоть до соломинки, почти незаметной в соломенных волосах шофера. И эта маленькая деталь тоже была ему дорога. Он чувствовал, что без нее вся картина что-то потеряет, и был счастлив своей способностью это чувствовать.
Подошла Соня, молча встала рядом. Потом спросила:
– Пишете?
– Да нет, так.
Она сказала:
– А карточки вы нам пришлете?
– Конечно, – ответил он. – А куда вам прислать?
Она назвала свой адрес, и он записал его на обложке блокнота, чтобы не потерять.
– Будете в наших краях – заходите, – сказала девушка.
– Спасибо, обязательно зайду.
Они еще о чем-то говорили, пока Монастырский зачем-то не позвал Соню. Вздохнув – что, мол, поделаешь, – она отошла. Потом оглянулась. Игорь показал ей блокнот. Она улыбнулась и кивнула.
Игорь был рад и понимал, что Соня тоже рада. Пусть завтра они разъедутся в разные стороны – все равно теперь у них останется что-то общее: строчка адреса на обложке блокнота…
А зрители вошли во вкус. Уже два раза Неру вызывали на «бис», она устало рычала, и А. Аракелов, спасая положение, рассказывал под видом маленького фельетона старый анекдот – впрочем, довольно остроумный.
Наконец Григорий Иванович, прихрамывая, вышел на середину площадки, пожал руку Монастырскому и от имени присутствующих поблагодарил товарищей артистов за замечательное шефское выступление. Благодарить ему пришлось трижды: Ложкин снимал эпизод на узкую пленку, на широкую и на цвет.
Затем Григорий Иванович пригласил артистов пообедать.
Обедали на полевом стане, недавно отстроенном, чистом еще нежилой чистотой. Пока молоденькая повариха в стороне, под навесом, накрывала на стол, Игорь осмотрел весь стан – спальню на двенадцать коек, кухню, красный уголок. Не поленился, сбегал за двести метров в мастерскую-времянку… Когда он вернулся, Соня стояла на крыльце и плакала. Аккордеонист Юра, в тенниске и фетровой шляпе, угрюмо топтался рядом.
Увидев Игоря, Соня отвернулась, легла подбородком на перильце. Он спросил:
– Что с вами?
Она молчала.
– Что случилось?
Юра сказал:
– Невозможно… В конце концов невозможно дальше терпеть. У нас тоже есть актерское самолюбие! И ведь все его считают хорошим, чутким человеком. Но надо же все-таки видеть правду!
Игорь с трудом понял, в чем дело. Оказывается, Соня неосторожно поставила сумку с банкой меда и салом для медведей на крышку клетки. Когда все ушли, хитрая Нера, просунув лапу сквозь прутья, втащила сумку внутрь. Банка разбилась, и Нера глубоко порезала лапу. Узнав об этом, Монастырский грубо накричал на Соню.
Игорь слушал, кривясь от неловкости. Какой дурацкий случай! Ну пусть Соня виновата. Пусть неправ Монастырский. Но зачем эта ссора, зачем оскорбления, слезы, торжественные слова о самолюбии? И что теперь делать ему, Игорю? Ах, черт! Выпороли бы эту проклятую медведицу, и дело с концом.
Он подошел к Соне, осторожно погладил ее но плечу:
– Соня, не надо… Не надо, Соня.
– Я не могу больше… Я уйду… Я сегодня же уйду…
И теряясь от ее всхлипов, от слез, Игорь неуверенно проговорил:
– Действительно, черт знает что! Я скажу Монастырскому.
Подошел Ложкин, отозвал Игоря в сторону:
– Послушайте, юноша… А может, за столом бы… э-э-э… снять бы за столом всех? А?
И, видя его мрачное лицо, нерешительно пояснил:
– Дружеский обед… Артисты, значит, и колхозники. Так сказать, после трудового дня…
Дружеский обед не слишком удался. Правда, Григорий Иванович вел разговор с искусством человека, привыкшего поднимать людям настроение, но всем были видны заплаканные глаза Сони, и лицо аккордеониста Юры было хмурое, и что-то чересчур уж темпераментно хохотал А. Аракелов над собственными анекдотами…
Игорь тоже улыбался и как мог помогал Григорию Ивановичу, а сам все думал: что же он скажет Монастырскому?
Но когда кончился обед, художественный руководитель сам деликатно отозвал Игоря в сторону.
– Я видел, как с вами говорили эти молодые люди, – начал он, – и догадываюсь, о чем они говорили. Я понимаю, вы не могли их не выслушать Но мне бы все-таки хотелось, чтобы вы знали правду.
– Вы напрасно думаете, Евгений Львович… – забормотал Игорь. – Они вас очень уважают как артиста…
– Хм… Уважают как артиста! – горько усмехнулся Монастырский. – Да знают ли они, что это такое? Для них артист – это сцена, аплодисменты, это красивая бабочка. Но ведь бабочка сначала была гусеницей. Прежде чем летать, она ползала… Артист – это труд. А они разве это понимают! И потом, эта безответственность, эта вечная расхлябанность… Ну где я теперь достану мед? А Нерина лапа? Ведь Нера теперь по крайней мере неделю не сможет работать. Кем я заменю ее в пирамиде? Аракеловым? Или нашим уважаемым аккордеонистом?
Монастырский вопросительно посмотрел на Игоря, помедлил, словно давая ему время разрешить этот вопрос, и продолжал:
– Вы же видите, в каких условиях мы работаем, каких колоссальных трудов стоит каждый концерт. У нас нет настоящей сцены, нет софитов… Ах, да мало ли чего у нас нет! Но зритель ждет от нас праздника, и мы обязаны дать ему этот праздник, иначе мы не артисты, а дармоеды. И расхлябанность в таких условиях…
– Она хочет уйти, – тихо сказал Игорь.
– Как уйти? Куда уйти?..
– Совсем.
– Да нет, не может быть… У нас же завтра концерт. Мы же каждый день выступаем…
– Она так сказала.
Монастырский как-то странно и беспомощно подвигал пальцами, вяло сунул руки в карманы, ссутулился.
– Пусть уходит. Пусть идет куда хочет. Если из-за какого-то… из-за каких-то… Если она способна плюнуть на зрителей, на товарищей – я не буду ее удерживать.
Игорь, вконец подавленный, молчал. Тогда Монастырский сказал уже почти спокойно:
– Не огорчайтесь. Если она действительно актриса – она останется.
…Уезжали артисты утром. Еще сквозь сон Игорь слышал чей-то требовательный бас:
– А где Буренко? Пусть подаст машину, артистов везти.
Игорь открыл глаза. Григорий Иванович, пристегивавший протез, сказал:
– Пойдемте проводим?
Игорь оделся, они вышли. Утро вставало хмурое, и даль была мутна даже на восходе, где в небе сквозь серое едва просачивалось розовое. Мальчишки, что встали пораньше, уже сбежались к клубу – глядеть, как будут сажать в кузов медведей. Монастырский выводил их по одному, держа на коротких поводках. Подоспевший Ложкин, устроившись сбоку на ящике, снимал на всякий случай и эту сцену. Мальчишки лезли к самой машине, медведи ревели, Монастырский кричал на мальчишек и на медведей, а в конце концов Ложкин находил позу медведя, влезавшего в кузов, недостаточно естественной и просил все повторить.
Когда все было готово, Монастырский пожал руки Игорю, Ложкину и парторгу, выслушал их прощальные благодарности и в свою очередь поблагодарил за внимание и помощь.
Отойдя в сторону, Игорь глядел на дверь клуба. Вот вышли А. Аракелов, лохматый парень-униформа, аккордеонист. Вышла и Соня. Игорь видел, как она о чем-то спросила Монастырского, и тот, взяв ее за локоть, негромко отвечал, в такт покачивая головой.
Артисты забрались в кузов. Соня устроилась на своем обычном месте – сзади, только вместо Фомки рядом с ней сидел аккордеонист Юра. Когда машина тронулась, Соня улыбнулась Игорю и помахала рукой.
А Игорь стоял возле клуба, и Григорий Иванович стоял, и мальчишки, притихшие, глядели вслед грузовику, пока тот не отъехал за перекресток, пока не рассеялась поднятая ими пыль, пока сам он не стал клубом пыли, плывущим вдалеке над дорогой.
Чужой риск
Пристань пахла мазутом, море – арбузами. И чем дальше от берега уходил катерок, тем резче становился этот арбузный запах. Архипов сидел на носу, на каком-то крашеном железном ящике, составлявшем часть палубы. Он раскрыл блокнот и, приноравливаясь к качке, записал, что море пахнет арбузами. Потом добавил, что катерок – маленький, что рабочие-нефтяники, сидящие на корме, одеты в засаленные ватники, и что лица у рабочих мужественные.
А у парня, что стоял, облокотившись на порванные бортовые поручни, лицо было румяное, нежное.
Архипов спокойно сунул блокнот в карман плаща. Он был человеком средних способностей и давно примирился с этим. В сорок пять лет пора знать свою настоящую цену…
Он спросил парня с нежным лицом:
– Как точно называется место, куда мы едем?
– Отдельное основание номер сто два.
– А не буровая?
– Можно назвать буровой, – ответил тот и вежливо подошел поближе. Он был одет в рабочее, но не в сапогах, как все, а в ботинках.
Архипов поднял голову:
– Простите, как вас зовут?
– Виталий.
– Скажите, Виталий, а нельзя назвать разведочной скважиной?
– Вероятно, можно, у нас говорят.
Архипов записал все три названия. Все-таки материал будет звучать поживей. Только надо еще проверить. Больше всего он боялся путаницы в терминах.
Один из рабочих, красивый, черноглазый, подошел к Архипову и встал за его спиной, заглядывая в блокнот. Потом мрачно спросил:
– А зачем это вам нужно?
– Нужно, молодой человек.
– Вот я вас хочу спросить, – сказал тот, – почему это посылают писать про буровую людей, которые дела не знают?
Архипов не слишком удивился. Мало ли что приходится выслушивать в командировках…
– Бог даст, научусь.
– Нет, а правда, как же вы потом будете писать?
– С вашей помощью, молодой человек, – ответил Архипов. Ему все это начало надоедать.
Парень покраснел, щеки его отвердели.
– Ну, а допустим, ошибка получится?
– Расстреляют, – сказал Архипов.
– Федор, брось, – негромко проговорил Виталий. Лицо у него было страдальческое.
– Не расстреля-а-ют, – голосом, смешным от раздражения, протянул тот. – Это нашему брату за любую мелочь холку мылят. А тут посылают всякое… всяких… разных тут корреспондентов посылают…
Его красивое лицо дергалось от злости и непонятной Архипову обиды.
– Пишут что попало…
– Ну, брось, Федя! – снова сказал Виталий и взял его за руку. Парень вырвал руку, но Виталий все-таки увел его на корму.
Архипов пожал плечами. Не связываться же ему с мальчишкой, которого он вдвое старше и впятеро умней. Вразумлять каждого мальчишку – такую роскошь он не может себе позволить. У него на это просто времени нет. В конце концов он не за этим сюда приехал. Он приехал, чтобы написать для радио репортаж о бригаде бурильщиков. Он продиктует материал по рации, стенографистка примет, передаст по телефону в Москву, и репортаж пойдет в эфир.
Архипов без неприязни глядел на парня. Его не задевала глупая беспричинная брань. Может, малый пьян? Бог с ним! Если он хороший работник, надо будет в репортаже обязательно похвалить его…
Впрочем, парень разозлится еще больше…
Катерок покачивало, мелкие волны мельтешили перед глазами.
Архипова слегка мутило. Но он старался не думать об этом.
Поманил Виталия:
– Вы не расскажете мне кратко о работе бригады?
– Я, к сожалению, не совсем в курсе дела, – виновато сказал Виталий. – Я из океанографической экспедиции. Просто бываю здесь часто, потому что мы в этом районе работаем… Вам, вероятно, лучше все-таки поговорить с буровым мастером…
– Он сейчас на основании?
– Нет, здесь. Вы ж его видели.
– Вы не могли бы позвать его? – мягко попросил Архипов.
Он посмотрел на Виталия с искренней симпатией. Такой вежливый юноша, просто редкость. Скорей всего, ленинградец.
– Сейчас я его приведу.
Архипов спросил, словно вспомнив что-то:
– Простите, вы откуда родом?
– Я? Из Ленинграда.
– Прекрасный город, – сказал Архипов. – Просто прекрасный.
Виталий ушел на корму и минуты через две вернулся с прежним черноглазым грубияном. Парень независимо привалился к поручням.
– Это вы буровой мастер? – спросил Архипов.
– Допустим, я.
– Допустим или действительно вы?
– Допустим, действительно я. Что тогда?
– Тогда – очень приятно.
* * *
Федор сидел на корме, слушая, как моторист Семен Губа – здоровенный разбитной одессит с туманным прошлым – рассказывает анекдоты, со вкусом подчеркивая нецензурные слова. Пусть слышит этот брехун с блокнотом. Все они брехуны. И не надо было никакие данные про бригаду давать… «С вашей помощью, молодой человек». «Очень приятно»… Вот закрутит штормяга – будет тогда «очень приятно». Буровая – это тебе не тепленькое местечко… кабинетик…
Федор со злорадством вспомнил, что к ночи обещали штормовую погоду, и, посмеиваясь, представлял себе, как этот хилый корреспондент будет пялиться на растущие волны, как станет визгливо требовать, чтобы за ним немедленно выслали вертолет… Будет тебе вертолет! Ездят тут всякие… в плащиках…
Короткий, далеко не новый плащик с поясом почему-то вызывал у Федора особую неприязнь.
Еще месяц назад Федор относился к корреспондентам вполне терпимо. В конце концов у каждого своя работа – даром деньги никому не платят.
Но недавно на буровую с таким же катерком приехала девица. Обыкновенная девица – аккуратненькая, чистенькая, сдержанная. Оператор из конторы водил ее по настилу, галантно пропуская вперед. Девица добросовестно глядела на баки, на лебедку и перелезала через трубы, с достоинством придерживая подол строгой юбки.
Федор в это время стоял возле дизеля и ругался с мотористом. Собственно, ругался Губа – как всегда, вдохновенно, с шепелявым одесским шиком. Федор лишь вяло отвечал, чтобы не ронять авторитет.
Девица обошла его стороной, брезгливо, как на дохлую жабу, кося глаза. Она уехала через двадцать минут с тем же катером.
А через два дня в молодежной газете появилась сатирическая заметка о буровом мастере, который умеет разговаривать с рабочими только с помощью нецензурных выражений.
Над заметкой посмеялись. Моторист сказал, ухмыляясь:
– Видишь, Федя, какие дела? Я тебя могу материть в свое удовольствие, а ты помалкивай, раз начальник.
Этим дело не кончилось. Сегодня перед сменой (катерок уже стоял у пристани) начальник конторы позвал Федора к себе и, глядя в чернильницу, сказал:
– Вот тут мне из редакции бумагу прислали, чтобы принять меры, так я…
– Брехня ж это, Пал Палыч! – возмутился Федор. – Все знают, что брехня!
– Так я, – торопливо продолжал начальник, – считаю, что заметка правильная и нецензурно выражаться нельзя ни в коем случае…
– Это я Губу обругал? Да он сам кого хочешь покроет, вы же его знаете!
– И давай договоримся так, чтобы это было в последний раз, – частил начальник, словно стихи на память заучивал.
– Пал Палыч! Надо ж все-таки на правду смотреть!
– И давай условимся: я тебе сейчас вынес выговор в устной форме, так и в редакцию отвечу, что взыскание наложено, и давай, дорогой, так, чтобы подобные эпизоды больше не повторялись.
После чего, обняв Федора за плечи, начальник обычным своим добродушным голосом сказал:
– Знаешь ведь, брат, – с газетой свяжешься…
Федор махнул рукой и выскочил из комнаты.
До сих пор обидно было. Не в выговоре дело – плевал он на выговор, у него одних благодарностей пять штук за полтора года, премии каждый квартал. Обидна несправедливость. Как на дальнюю буровую ехать – так он и голубчик, и друг, и всем пример. А чуть какая-то сопливка прошлась в своей юбочке по настилу – в устной форме…
Теперь Федор нарочно матерился. Пусть этот корреспондент напишет, что бурмастер – вовсе хулиган. Пусть напишет, что бездельник, работать не умеет. Пусть пишет!
Федор сладостно мечтал о новой, совсем уж дикой несправедливости, после которой можно будет со спокойной совестью спиваться и вообще гибнуть на глазах у всех. Тогда небось спохватятся! И начальник сразу опровержение в газету настрочит, и парторг побежит в райком, а то и куда повыше. Тогда небось брехуна этого, как миленького, погонят с работы за вранье…
Федор живо представил себе, как это произойдет, и даже ухмыльнулся от удовольствия.
Но тут же стало жаль корреспондента. Старик уже – лет сорок, а то и пятьдесят. Жена небось, детишки. Он-то в конце концов в чем виноват? Та сопливка на двадцать минут заскочила, а он на всю смену едет. Тоже не сладко мотаться туда-сюда. Завернет северный ветрюга – душу вынет из старика.
Федор подошел к корреспонденту.
– Тут нам перед выходом прогноз дали на шторм. Так что вы бы ехали назад с этим катером. А какие данные надо – я расскажу.
– Мне нужно на месте ознакомиться с буровой, – сказал тот.
– А чего с ней знакомиться? Как на суше бурят, так и мы на отдельном основании. А если цифры какие – так они в конторе есть.
Корреспондент задумчиво пожевал губами и записал что-то в блокнот, сильно горбясь, почти уткнувшись носом в колени.
– Вам же лучше будет, – проговорил Федор. – А на буровой и писать неудобно – холодно, шум. На берегу в контору зайдете – вам любые показатели дадут. И автобиографии наши там есть.
– Молодой человек! Почему вы постоянно учите меня писать? Я же не советую вам, как лучше бурить?
Сказано это было весело и в общем дружелюбно. Но едва возникшее сочувствие к корреспонденту разом пропало. Все они на одну колодку!
Федор пожал плечами:
– Дело хозяйское.
* * *
– Вон буровая, – сказал Виталий.
Архипов поднял голову. Издали вышка выглядела странно и беспомощно: ржавая тупая игла, торчащая из моря.
Но минут через двадцать, когда подошли ближе, сооружение поразило Архипова своими размерами. С катерка, сразу ставшего крохотным, он, щурясь, разглядывал железную громадину.
На рыжих сваях, похожих на колонны, были подняты метров на десять над водой две площадки, связанные узким длинным мостиком, – основания. На большом основании стояла сорокаметровая вышка, похожая на радиомачту с отпиленной верхушкой. На меньшем – дощатый домик, какие-то баки.
Рабочие перелезли через поручни, и Архипов перелез. Катерок с минуту плясал возле ржавых, с густой прозеленью свай, стукнулся о них бортом и упруго отскочил. Но рабочие успели прыгнуть с борта на маленькую площадку, висящую невысоко над водой. Затем катер еще раз подвели к сваям – специально для корреспондента. Архипов оторвал глаза от полосы мутно-зеленой воды внизу и тоже прыгнул, еще в воздухе схватившись за чьи-то протянутые руки.