Текст книги "Пейзаж с эвкалиптами"
Автор книги: Лариса Кравченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Весь элегантный, песочного цвета, Сашка гнал машину и чертыхался на светофорах, потому что они, конечно, опаздывали в собор к обедне. Само по себе Сашку это вовсе не волновало (похоже, обедня эта, в своей сути, нужна ему так же, как и ей!), но хотя бы к молебну по случаю основания института – это необходимо – там все будут!
Проскочил кусок вчерашнего пути, чуть в сторону, и вот он – собор, русская церковь, крестом и круглым куполом не логично как-то взгромоздившаяся над плоскими домиками иностранными.
Обедня окончилась. Прихожане растекались – кто за рулем, им навстречу, кто пешком по асфальту обочины – на электричку. И опять, в пешеходной пустоте улицы, даже на расстоянии можно было сказать безошибочно, что это – русские. Насколько же сильные свойства вложила в нас природа, если, десятилетия находясь в инородной среде, мы не сливаемся с ней, не теряем каких-то исконно русских черт. Но это мы, но не дети наши. Потому что ничего русского уже не ощутишь в Верином Димочке. А дети Юльки?
Подымаясь на высокое соборное крыльцо, она подумала: когда же она была в церкви, просто в церкви, во время службы, а не с осмотром русской старины, как в соборах Кремля? Пожалуй, где-то в семидесятых. После солнечно раскаленного двора Троице-Сергиевой лавры Загорска, где среди расписных, как праздничный пряник, хором толклись на дорожках голуби и интуристы, крикливо щелкающие фотокамерами; колоритный табор старушек со всей страны сидел на травке вокруг ярко-голубой часовенки со святой водой и завтракал, развернув на коленях чистые платочки, как у себя в поле; после влажных, тяжеловесных крепостных стен, башнями и бойницами своими, помнящих осаду Лавры поляками Самозванца и молодого Петра, прискакавшего к ним ночью, под охраной, от родной сестры Софьи, – после всей этой древности и современности, сконцентрировавшейся в мозгу за день, ей захотелось просто тихо постоять где-нибудь в помещении и передохнуть. Свет и пение шли из какой-то церквушки, и расписывал ее вроде бы Рублев, и она пошла, и остановилась у стены, как хотела, под покатым каменным сводом, густо-коричневым и золотым от старых фресок. Шла служба, далеко где-то, в дрожащей от свечей полутьме, не очень внятно возглашал священник, толпа старушек колебалась, как пшеница на ветру, от крестных знамений. Давно, еще в юности, отринула она от себя религию, которой не могло быть места в передовом и сознательном советском человеке. По тогда, отходя от зноя и от сырости, в душистом от ладана свечном тепле и никому не видная в отключенной от нее толпе, она впервые как-то по-новому осознала это – как связь времен. Потому что те самые, бессмысленные теперь для нас, слова слушали наши предки во времена татарского ига и Киевской Руси, и нельзя это вычеркнуть вовсе, потому что это было в судьбе ее народа, и вошло в него как составная часть пережитого. Но у нее, кроме этой церковенки в Лавре, было еще за душой огромное достояние по связи времен – та же земля под ногами и небо над головой – Россия. А у них здесь? Чем, как не связью со всем, что было своим в прошедшем, и чего уже нет и не будет, катастрофически рвущейся связью, есть эта церковь – собор в Сиднее, чистенько украшенный, с расписанным нарядно иконостасом? Потому что о какой вере во всевышнего могла идти речь у них здесь, где особенно четко и давно они усвоили, что только от собственной разворотливости зависят достижения жизни!
Сашка быстро обмахнулся рукой перед лицом, что означало – перекрестился, втолкнул ее в двери, а сам остался на паперти, зацепившись нужным разговором, с кем-то из соучеников-сослуживцев. А она стояла в конце полупустого церковного пространства, слушала, как с амвона объявляют «многая лета» профессорскому и студенческому составу, а сама до неприличия крутила головой, чтобы всех увидеть.
И странное происходило опять, как при первом свидании с Верой, – лица людей, обступавших ее, немолодые, отягощенные сердечной отечностью или подсушенные до морщин солнцем и возрастом, незнакомые при первом впечатлении, после пристального вглядывания, вдруг начинали меняться, словно сбрасывать маски. Оказалось – в двух шагах от нее стоит мальчик (грузноватый, правда, от употребления пива, но с таким же стеснительным взглядом исподлобья), которого она в возрасте четырех лет била по голове лопаткой для игры в песок на сунгарийском пляже, и он бежал с ревом к маме жаловаться. А чуть подальше, у колонны – крупный мужчина руководящего типа с седым ежиком волос в щегольском голубом костюме – под цвет поблекших слегка голубых глаз – тот самый Славка Руденко, что водил их с Верой в первый раз по институту, приобщая к студенчеству! И Вера в стороне – скорбность удлиненного лица (неужели для нее это всерьез – целование креста и прочее?..), и еще девочки, девочки со строительного и транспортного факультетов…
Общим движением ее вынесло на крыльцо, где ждал Сашка, и тут началось изумление: «Боже мой, Лёлька, как ты сюда попала? Ты же в Союзе!» Мальчик из детства подошел к ней, взял за руку, как некогда на Сунгари, и так стоял, держась за нее и улыбаясь.
– Ты едешь в клуб? – спросил его Сашка. – Нет? Все равно, подбрось Лёлю, у меня еще свои дела!
Закрапал дождик, такой маленький и теплый, что она не поняла даже, отчего вдруг покрылась темными крапинками дорожка соборного участка? И всех их как ветром сдуло – в свои машины, за поднятые стекла.
Ехать оказалось – два шага, но она все-таки успела спросить мальчика из детства: «Как ты живешь?»
– Я зарабатываю восемь долларов в час! – сказал он с явной гордостью, но она не знала, много это или мало, и как ей нужно реагировать? – Хочешь, я покатаю тебя по городу? Я прекрасно знаю город. Когда мне надоедает работать инженером, я иду таксистом. Еще больше можно заработать. А как ты? Все пишешь свои стихи?
Забавно, но для них она оставалась абсолютно прежней Лёлькой, безотносительно всего пережитого ею за эти годы, словно не она работала, ездила, растила сына, думала и старилась, – молодой, на удивление, взбалмошной и одержимой своими стихами. Такой и слетела она к ним в Австралию, даже не из своего нереального Советского Союза, а из их общей молодости. Иной они просто не могли воспринимать ее. Возможно, потому, что сами они оставались, по внутреннему своему настрою, прежними мальчиками и девочками из Харбинского политехнического.
В зале «Русского клуба» пахло духами и тем необъяснимым душноватым запахом мягкой мебели и натертых полов, что присущ замкнутым театральным зданиям. И было почти темно после неяркого с дождиком, но все же светового дня и после короткой, ослепительно-красной ковровой лестницы в вестибюле, по которой они подымались, расписывались в чем-то типа книги и клали на стол доллары, видимо – пай за свое участие в сегодняшнем.
Интимность зашторенных окон и настенных плафонов. Тяжелыми складками падал в провале сцены коричневато-вишневый бархатный занавес, и вверху самом, под потолком, там, где он завершался бахромой и фестонами, висел двуглавый орел. Тот самый – Российской империи, со скипетром и державой в когтистых пальцах, с головами, развернутыми в разные стороны, совсем как некогда в городе Харбине до сорок пятого года! (Вот где довелось встретиться, старый знакомый!) А она-то думала, что это мертво – окончательно и повсеместно!..
– Стань сюда, я тебя сфотографирую, – толкал ее к сцене под орлом Сашка.
– Прекрати! Ты понимаешь, что предлагаешь?
Сашка хохотал и, по-видимому, – не понимал.
Длинные столы, белоснежно-крахмальные, стояли вдоль желтых от лака панелей стен, голубыми парусами топорщились на столах салфетки и стреловидные листья папоротника в вазах (настоящие или пластмассовые – ей пощупать не удалось), оранжевым и прозрачным пузырились напитки в стаканах с соломинками. И это был уже не тот, вчерашний, по-домашнему простецкий стол, только пирожки были те же, правда приготовленные на высшем кулинарном уровне. И они ели их по всем правилам этикета, разрезая и на вилку беря небольшими кусочками. Пирожок с мясом – в некотором роде как символ потерянной России. Оригинально!
Сашка усадил ее за стол между девочками с ее факультета и Славкой Руденко, и покатился странный не то обед, не то ужин в полумраке, причем продолжался процесс узнавания, что начался утром еще в церкви, словно расшифровка лиц, сначала ближайших к ней, а потом с дальних столов, где сидело старшее поколение политехников. Старички – сокурсники ее отца в двадцатых годах стали подходить к ней, потому что она – дочь Константина Григорьевича, и даже по-старомодному целовали руку.
На авансцене шли речи и воспоминания, порхало по залу непривычное слово «коллеги», а рядом свои ребята – так много и все сразу, и так давно она их не видела, даже вообще забыла о некоторых, что они есть на земле! А там, у себя дома, не было случая за эти годы, чтобы она вот так оказалась в праздничном кругу своих, с юности. Все они рассеяны по большой стране. Дети, друзья и дела. И потребности, вернее насущной необходимости собраться вместе почему-то не возникало.
Атмосфера сердечности и радостного удивления от встречи с ней, расспросов и даже объятий создавала ту особенную приподнятость души, при которой как бы стираются грани реальности. Тушевались в тени на стенах портреты королевы Елизаветы и последнего русского императора, и она как-то забыла о них. И зал этот, скользкий от паркета, с золотым отливом занавеса и панелями светлого дерева, совместился своими точками, неуловимо, с тем белым институтским залом, по которому она неслась некогда в вальсе с Сашкой, и лица вокруг были те же – лица друзей… И когда Сашка вдруг «выкинул штуку» и объявил: «Слово имеет наша гостья из Союза, коллега Елена Савчук», – она, не задумываясь и с легким сердцем, полетела на тонких каблучках в облаке палевого платья, в подсвет рампы – к микрофону…
…Итак, был белый институтский зал и был май сорок девятого. Вернее, та середина мая, когда праздник уже отошел, но город еще светился флагами, не снятыми, недосвеченными косыми лучами прожекторов, жарко вздрагивающими над крышами зданий – управления Дороги и генерального консульства СССР. И над институтом, над круглой башенкой обсерватории колыхался флаг, тот самый, что она вешала вместе с Юркой в солнечный полдень накануне, преисполненная счастья от всего вместе взятого: теплого тока воздуха на вышине, нагретого и гулкого железа йод ногами, города в красных полотнищах у ног и Юркиного плеча – рядом. Смешного этого мальчишки с белобрысым чубом над глазами, и в короткой кожанке – по моде тех лет, которого она любила или думала, что любит, с самообманом юности, теперь уже на расстоянии не разберешь!
Отошел праздник, вернее то первомайское утро, когда, вздрагивая от свежести, они стояли в своей колонне на Бадеровском озере и ждали, чтобы их пропустили на демонстрацию, и ребята еще бегали греться «ханой» в соседнюю китайскую лавочку – Юрка и Сашка (и прочие, теперь здесь сидящие…). А потом шли через Пристань мимо трибуны, с которой что-то кричал первый народно-демократический мэр города, и дальше по булыжникам мостовой под громовой студенческий оркестр и под песню «По долинам и по взгорьям», которая была почему-то лейтмотивом того первомайского парада. Все одинаковые в черных с золотом тужурках, со значками Союза молодежи на лацканах, шли в ногу и плечом к плечу, как нечто единое в своем устремлении. И она – в составе литого отряда, уже не сама по себе, а часть могучего слова «Мы»! И Юрка с Сашкой около нее – даже больше, чем дружба: братство высоты и преданности Родине! (Может быть, и любви-то не было никакой, только это общее горение?)
Распахнуты в ночь длинные, в два этажа, окна. В городе цветет сирень, и дыхание ее сладковатыми волнами доходит в зал из сквера управления Дороги, из консульского сада.
В зале зажжены люстры и паркет светится под их льдистым отблеском, как каток, и так прекрасно лететь по нему скользящими на вальса, и неважно, что нет оркестра, потому что это не бал, а просто студенческий вечер выходного дня, и почти все девочки в тужурках, она – тоже, и так ладно и хорошо ей в этом строгом наряде, раздувается на поворотах складчатая синяя юбка, и волосы длинные и кудрявые – веером за спиной, и рука ее лежит на Сашкином плече, а Юрка? Занят, конечно, – дела райкома…
Вот оно, под потолком зала, цветное от плаката окно – комнатушка в башне обсерватории, райком ССМ, сердце института…
Каким наполнением жизни стала для нее Организация! Когда ушла Армия и когда остались они все с советскими паспортами, но не при деле, и уже не хватало для души той стенгазетно-кружковой деятельности, что давали клубы – Пристанской и Новогородний, им подарили Организацию! В золотом разрезе звезды, словно в рамке, силуэт кремлевской башни с крохотной звездочкой на острие. Значок с эмблемой Родины. И хотя это не был комсомол в прямом смысле (им объяснили: невозможно – хоть и в дружественной, но все же не нашей стране), все равно, о всех своих делах они рапортовали теперь ЦК комсомола, и телеграммы посылали в Москву со своих пленумов и конференций. И все было совсем как в комсомоле – серенькие «корочки» Устава и красные галстуки вожатых, только не пионерских, а юнакских отрядов!
И тот величайший день своей юности, когда ей, Юрке и Сашке вручили членские билеты, и она взяла окаменевшей от волнения рукой красную коленкоровую книжицу, а потом они шли пешком из Комитета в институт по Большому проспекту, падал мокрый мартовский снег, радостной белизной выстилая трамвайную линию… И эта совсем российская метель, в непривычном к такому, обычно серому по зиме, городу, и то, что мальчишки от полноты восторга пели «Каховку», причем бронепоезд, который «стоит на запасном пути», в их сознании отождествлялся не с гражданской войной (они ее не застали), а с реальным поездом, готовящимся уже где-то на маневровых путях везти их на Родину! Разве все это не было, по существу, началом того «мгновения высоты», что предстоит пережить ей – переезд границы? Потому что ничего не возникает само собой, в пустоте… Но так станет для нее. А для Сашки?
Все они собраны в том давнишнем зале.
Вера и Ленька – вот он ведет ее с нежностью через круг после танца, тоненькую, лучащуюся серыми крапинками глаз; как у Татьяны Лариной, локоны схвачены ленточкой на затылке.
Стоят в пролете окна двое любящих или влюбленных – смугло-цыганский чернобровый «замполит» Малышев (где он теперь – был директором завода в Белоруссии, был работником министерства, пока не ударил инфаркт…) и с ним девчушка, похожая на него, говорят, – залог счастья… Не получилось такого. Хозяйка богатого дома, маленькая модная леди – Юлька (первая, кто слетела ей сегодня навстречу с красной ковровой дорожки «Русского клуба») или, может быть, для нее это и есть счастье? Разговор впереди.
И еще девочка – длинноногая и обаятельная непосредственностью своей, та, что любила без памяти Славку Руденко. (Спросит он о ней, или все стерлось – боль и страсть?) Добрые глаза за круглыми очками, детски припухлые губы – Маша. Инженер, строитель дорог, Байкало-Амурская магистраль. Дети и внуки…
А потом кончится вальс, со всей ответственностью Юрка выключит люстры и запрет помещение, и ребята пойдут провожать ее в лиловой темноте улиц, и в ночном просвеченном станционным заревом саду она наломает им пышных охапок сирени – берите, ребята! И будет с ними еще одна подружка, чем-то близкая ей тогда – восторженностью и тягой к поэзии, может быть, Вика Бережнова. Можно ли было угадать тогда, что встретятся они через четверть века в Сиднейском «Опера-хаус» и будут стоять среди инородной толпы в антракте, держась за руки и не знать – что бы успеть сказать самое главное? «Ты только пойми, – скажет Вика, – все эти тряпки ничто – перед тем, что ты имеешь!» Прозвенит звонок, и она так и не успеет уточнить – что именно та имела в виду…
Кто же они теперь для нее – свои или посторонние? Не выбросить из жизни собственной юности и людей, сопутствующих, как бы она ни оценивала их по справедливости… И от того, может быть, это размягчение души, что настигло ее без предупреждения уже в другом сиднейском зале. И когда Сашка выдал ее публике: «А теперь попросим Лёлю почитать свои стихи», – она стала читать то, что любила сама, и что писалось когда-то с большим настроем чувств (как уж оно получилось – хорошо или плохо – в меру таланта!), и то самое, что она читала накануне, в Советском клубе, о Целине.
…Родина, ты совсем не сразу
В сердце мое корнями вросла.
Меня ты учила работать ночами,
Лить воду шершавым от пыли ртом.
Ты мне показала людей вначале,
А красоту Третьяковки – потом.
Ты мне открывалась в дальних маршрутах
Бревенчатым, пахнущим хлебом селом,
И я не знаю, в какую минуту
Полнее твое ощутила тепло…
Наверное, все же – на той аллее,
Где ели в инее седины,
Которой шли мы от Мавзолея
Вдоль древней и вечной Кремлевской стены.
Когда, с неиспытанным прежде волненьем,
Я ощутила судьбу свою
Звеном в бесконечной цепи поколений,
От этих стен прошедших в строю…
…Она шла на место и не могла понять их реакцию. Кто-то хлопал дружелюбно, кто-то, похоже, недоумевал. «Плохо было слышно в микрофон! – сказал кто-то. – И ты вечно так быстро говоришь – не ухватить!» Может быть, так оно и было.
Обед подошел к концу, и ее повлекли показывать клуб – комнаты, где кувыркались на стенах среди шишкинских пейзажей вездесущие «Мишки в лесу» и где стояли игральные автоматы. (Соседство несколько странное, не правда ли?) Когда вышли на красную лестницу, оказалось, в Австралии еще белый день, и ей, естественно, захотелось увидеть сегодня еще что-нибудь – не ехать же домой в праздничном платье!
– Повезти тебя на Кинг-кросс? – предложил Руденко. – Сейчас рановато, но скоро стемнеет.
Она знала, что это такое, из книги Даниила Гранина, но можно было убедиться и своими глазами…
– Лучше свези меня куда-нибудь на обрыв! У вас тут есть хороший обрыв поблизости?
Океан, вчерашний и до конца не постигнутый, звал ее к себе. И потом, она подумала: Руденко захочет спросить ее о Маше, а это, наверно, будет легче где-нибудь на крутизне… Она знала, что он развелся с девочкой из их класса, на которой женат был вскоре после школы, а кто у него теперь, она не знала, но считала, что столь давние связи позволяют им поехать вдвоем на любой обрыв и говорить о том, что не могло не трогать его.
Она переселилась в машину Руденко, он устанавливал в магнитофонное гнездо кассеты с русскими мелодиями, а Сашка давал им последние напутствия: куда и во сколько ее должны будут привезти после прогулки по Сиднею. Сашка был строг и неумолим.
И тут из разговора мальчишек она поняла, что пока, не ведая ничего, читала свои целинные стихи, в том зале под двуглавым орлом произошел маленький инцидент, для нее, конечно, ничего не значащий, но все же…
Одна дама, бывшая на встрече как «жена инженера», а сама по себе – одна из хозяек «Русского клуба» и корреспондент газеты «Единение», поднялась во время чтения и демонстративно вышла, заявив: «Как такое допустили – выступление советской поэтессы?! С момента основания клуба такой ноги здесь не ступало!»
– Ненормальная баба, – хохотал Сашка.
А она забеспокоилась:
– Что-то не так получилось, и я вас подвела?
– Прекрати, ты у нас в гостях, все свои, и все правильно поняли! Езжайте!
Руденко вырулил на проезжую часть. Австралия, по которой она, оказывается, успела немножко соскучиться, пока два дня сидела за белыми столами, полетела навстречу и отстранила на время инцидент в глубину сознания.
Только завтра, когда Сашка с Анечкой, уезжая на работу на автобусе, подбросят ее заодно в Сити, и она будет бродить там одна на свободе, прочесывая единственно знакомую ей улицу Георг-стрит и наконец-то с женской тщательностью изучая не менее интересную, чем музей, торговую сеть, чувство досады и осадка на душе будет не покидать ее в течение полудня.
Продвигаясь медленно в одном только направлении – с запада на восток и заходя поочередно в магазинчики, крохотные – в одну комнату, и по воздушным переходам передвигаясь вместе с толпой, не замечающей ее, из одной фирмы-гиганта в другую, и прикасаясь пальцами ко всему этому грубошерстному или бархатистому изобилию, низвергающемуся на нее водопадом со стеллажей и вертящихся выставочных стендов, а то и просто наваленную на столах в деланном беспорядке – зал юбок, зал блузок, джинсовый зал, – она будет сердцем скользить мимо всего этого, потому что сознание неотвязно станет возвращать ее ко вчерашнему: что же произошло с ней, все-таки, в том зале, похожем на ее родной зал ХПИ, и почему ей так плохо и смутно сегодня?
Оттого ли, что в святой простоте, полагая себя – среди своих, она как бы раскрылась незащищенным нутром перед людьми, по существу посторонними? То ли, наоборот, оттого, что вылезла со своими стихами о целине в кругу инакомыслящих, словно нарушила правила гостеприимства?
Лермонтов написал в «Тамани»: «…и зачем судьбе было кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие…» Не так ли здесь – «мирный круг» эмигрантов и она – невольно, в роли камешка «с той стороны»?
Только к концу дня и в самом конце Георг-стрит, у подножия того черного, как полированное надгробие, многоэтажного офиса, на каменной приступочке, где ома будет сидеть и есть бесцеремонно сэндвич, завернутый ей на день Сашкой (чтобы не умереть с голоду), придет к ней чувство протеста:
«Кто это – они? И кто это – я? И почему мне испытывать перед ними неловкость за себя, какая я есть – со своей целиной за плечами, со своей страной! Каждый сделал выбор, и правильность его решится по результатам. Даже не в нас, а в наших детях… А пока я в гостях у них, и только. И должно оставаться самим собой!..»
Она не считала себя прежде поэтессой всерьез. Просто писала стихи, когда не могла не делать этого, и просто печатала их иногда, когда стихи получались хорошими. Но была еще ее инженерия и был сын, и командировки из конца в конец – сколько всего требовало от нее души ежедневно! Может быть, это и помешало ей стать чем-то заметным в поэзии? Или просто не хватило таланта? И неожиданно здесь, на чужеродной Георг-стрит, увидит она себя впервые глазами их, как бы со стороны и поймет:
«Если они здесь восприняли ее как поэтессу из Советов, значит, так оно и есть, по сути своей – не в меру профессионального качества ее стиха, в котором и не разобрались-то они толком, и не расслышали сквозь хриплый микрофон зала, а в меру права ее говорить с ними от лица страны, права, которого не могло быть у них, потому что они так сделали выбор…»
И вместо ощущения допущенной неловкости, что угнетало ее весь день, наступит жалость к ним – людям, которых обошла жизнь в чем-то главном, а для них даже неведомом.
Сашка Семушкин и Славка Руденко, Юлька-Юленька, что берет ее со вторника на два дня – показывать Сидней… Мальчики и девочки – от единого дерева веточки… Как же могло случиться с вами такое, что вы живете и радуетесь этому небу яркому, но чужому, красивым домам, своим платьям и столам, накрытым хрустящим от крахмала бельем, что вы имеете это за труд, отданный чужому для вас делу, просто за доллары, которые дали вам право иметь машины, дома и платья?.. Но разве может замкнуться этим круг жизни на земле? И не оттого ли, чтобы заполнить неосознанную пустоту, – сборища однокашников перед пейзажем с шишкинскими мишками и в чужом гольф-клубе, где играют раз в неделю русский романс «Ямщик, не гони лошадей»? И самое страшное, что невозможно объяснить им ущербность их, потому что они живут и радуются…
А вообще-то можно понять эту даму из газетки «Единение». Подумать только: советские стили – прямо под орлом-символом, возмущенно свесившим вниз два своих изогнутых клюва!
Кстати, о газете «Единение». На серой бумаге, русским шрифтом отпечатанный листок валялся по столам в домах, почти всюду, где ей довелось бывать. Даже тетя Лида и тетя Валерия выписывали его, потому что в нем публиковались известия о всех свадьбах и похоронах, а тети, естественно, хотели быть в курсе дела!
По наряду с этими свадьбами и похоронами и с объявлением, призывающим записываться в тур по Китаю, в юрод Харбин, «по следам нашей юности», – статья по материалам судебного очерка «Литературной газеты», где все верно по датам и фактам, но как это подано! Чья-то рука кромсает и клеит клевету. И чья-то рука платит за это. Не та ли вездесущая фирма МТС – международный центр антисоветизма?
И когда она придет к этому мысленно, на каменной лесенке у черного офиса на Георг-стрит, ощущение, сродни страху и гадливости одновременно, охватит ее. как бывает, когда заденешь рукой ненароком вместо грибной шляпки в траве скользкую спину лесного гада.
И как же это могло померещиться ей в том зале, что она своя – среди своих?!
Но долго этому ощущению не быть, потому что Сашка – весь занятой и преуспевающий Сашка, деловой походкой уже спешит к ней по окончании служебного дня. Она видит его издалека, как он переходит по «зебре» кривую улочку (и замершее в жадном ожидании скопище машин выстроившись, ждет, пока он перейдет), чтобы снова везти ее куда-то и кружить. Карусель продолжается!