355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Кравченко » Пейзаж с эвкалиптами » Текст книги (страница 17)
Пейзаж с эвкалиптами
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:55

Текст книги "Пейзаж с эвкалиптами"


Автор книги: Лариса Кравченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

2

– Давай, я украду тебя, дня на два, на Голд-Кост, – сказал Андрей. – От всех родственников. Напоследок искупаться в океане. Хочешь?

Еще бы она не хотела! А как же сам Андрей? Человек, который ждет ее слова. Или у же не ждет, догадавшись по умолчаниям, что не может она ответить категорично «да»? Или считает, что им просто не удалось еще поговорить в этой пасхальной карусели? И оттого – приглашение на Голд-Кост: «Давай, я украду тебя…»

Положа руку на сердце, если не океан, великий и всепоглощающий, оставлять который больше всего жаль ей на этом полушарии, если – Андрей? Хотелось бы ей просто провести с ним день, безотносительно принятого решения? «Я бы сказала – да!», как непривычно и, видимо, на английский манер, строит фразу сестра Наталия. Потому что во всей этой сутолоке встреч, ровное как-то, спокойное тепло идет к ней от Андрея – прислониться и помолчать… Пли потому, что это тоже – мальчик с улицы Железнодорожной?

Как же могло получиться, что на конец жизни, на пятидесятом году, она оказалось перед выбором женской своей судьбы? Или все предыдущее было крушением, если посторонний в общем-то человек, о котором она не знала и не помнила четверть века, одним разговором привел ее если не в смятение, то к раздумьям, во всяком случае?

Кто, кроме нее самой, повинен в том, что все свои женские годы она летала, словно на вершок от земли, на свет далекой звезды, принимая за действительность наедаемое, не различая того, кто мог стать живой реальностью?.

Может Сыть, те книги, что читала она с отрочества, взахлеб, те стихи: «Я – немного романтик, я упрямо мечтала, чтоб была наша жизнь, словно трудный полет, чтоб все время – дороги, чтоб все время – вокзалы, чтоб работы – невпроворот…»

Так и сделала она себе жизнь – по тому стиху, как оказалось в итоге: дороги-вокзалы и вечный поиск одного-единственного человека на земле!

И как идеально вписывалась в теорию «дорог и вокзалов» странная их и смешная чуточку полудружба-полулюбовь с Юркой, когда все вместе – дела и мысли, золотой значок члена Организации на одинаковых черных тужурках, стук колес составов по широкой маньчжурской колее, развозящих на практику – восстановление разрушенных гоминдановцами мостов на Сунгари Второй, портовые сооружения в Ганьчинцзы… И все для того, чтобы потом, когда-то, на Родине…

Одного только, видимо, не было в том придуманном родстве душ – подлинности, глубины чувств, извечного начала жизни на земле! Оттого, наверное, и взорвалось все и завертелось однажды. У Юрки – первой мужской страстью к женщине, воплотившей в себе извечно прекрасное – к Ирине; у нее – неосознанным толчком: рыжий затылок Илюшки, локоть рядом на столе, на лекциях, носок рыжего сапога, взметнувший ворох сухих листьев. И опять-таки – одни внешние признаки облика, без понимания сути человеческой. (Вот она как обернулась – суть, вчера на заутрене!)

А совсем рядом, все те годы был Сашка, добрый друг, верная душа, что поцеловать ее хотел у калитки, но она не позволила, потому что какой же из Сашки – единственный человек на земле? Просто мальчик с улицы Железнодорожной! Не говоря уже о другом соседе справа, что стоял за штакетником, в не снятом после смены синем замасленном кителе железнодорожного образца. А она мимо летела, мимо, в белых спортивных тапочках и носочках! А может быть, стоило оглянуться, тогда еще?

А потом, в целинную осень, когда лежала она ничком на скошенной куче соломы за бригадным станом, сыростью тянуло от ночного околка, и пыталась задушить в себе рыдания – не потому, что таким уж внезапным ударом была для нее Юркина свадьба, а о собственном своем одиночество: ни одного близкого человека не было тог-да подле нее, и даже на расстоянии, на тон огромной Родине, куда она рвалась, стремилась и приехала. И тогда он подошел к ней, не в тот вечер, а чуть позже, но не в этом дело – человек большой и щедрый по-настоящему – Сергей Усольцев. И она не отказалась от него, в страхе и беспомощности, хотя с самого начала знала, что ото – не ее человек на земле! Или тоже не сумела попять и разглядеть? Или ложью была вся теория эта – о единственном? Или не тот смысл в ней, что понимала она? Не уберегла. Не удержала? Не посчитала нужным! Не смогла? И все списала за счет различия корней: сибиряк из села Довольное – и она – странная птица из Китая. «Что тебе, русских было мало?» – слышала она, как сказала его мать – старая крестьянка, когда он привез погостить ее домой, после свадьбы. И эта случайно услышанная фраза из-за цветного полога в горнице, где ночевали они (она проснулась, поутру в потемках, а он, видимо, встал раньше и говорил с матерью за просветом двери), – ударила ее и внушила понятие розни, и потом стала как бы объяснением и оправданием того, что произошло.

Возможно и так: не мог, не хотел принимать в ней осколков своего, харбинского, от детства, за что держалась она поначалу, еще не приобретя нового (если б она знала, что это уйдет в небытие – Харбин, и вспоминаться не будет!), но в те первые годы еще сидело в ней отдельными словами и понятиями. Он шутил над этим, беззлобно, но обидно, зло по-мужицки, пресекал, потому что она – жена его и должна быть такой же, по образу и подобию. А она не могла. Или просто не любила? И в этом все – неумение, нежелание? (Позже она поймет – что это значит, любить человека, принимать его полностью, со всем миром души, как свое продолжение. Это придет и останется в ней, как опыт чувств, как прозрение.) По тогда, вначале, ничего этого не было свойственно ей в самолюбивой женской слепоте! Не мудрено – потерять…

Профессия позволяла, заставляла ездить. Только входило в практику то, что называется ТЭО – изучение, обследование района строительства, экономобоснование… Это было ее дело, и она не могла иначе, а в те первые годы – врастания в эту землю – особенно.

Он шутил поначалу: «Моя путешественница», пока не было Димки. Ворчал: «Что это за жена, которую вечно куда-то песет». Поставил ультиматум: «Давай увольняйся, или нам не жить!»

И он не был человеком злым или деспотичным, отнюдь! Или столь темным, чтобы не понять веления времени и страны. Белозубый бог бригадного стана, и потом, когда она все-таки увезла его от берез и пахотных полей, лицо Сергея смотрело с доски ударников у проходной, красивое той мужской твердостью черт, что свойственна не только плакатам, но просто русскому человеку со времен Киевской Руси. Но жена – его жена, и тут он был непреклонен: «Нечего таскаться неведомо где, по месяцам, когда дома ребенок! Валяться, с чужими мужиками вровень, на тулупах, по чужим избам! Знаю я эти ночлеги!» И это не было ревностью или недоверием к ней, просто не совпадало со святым понятием матери и жены, вложенным в него с генами всех предыдущих хлеборобских поколений, и он пытался привить их ей, неуклюже, в меру своих возможностей: «Все эти партии, экспедиции – дело холостое, неженатое или для тех, судьбой обиженных баб, которым не рожать, только и остается двигать в науку!» (Так он считал…)

И даже то, что она работала тогда на прокладке дорог по родным ему сельским бездорожьям, не оправдывало ее в его глазах. Не из тех он был мужиков, что мог мыть и обстирывать детей, пока жена – в партии! Вернее – мог, но не считал нормальным. Его она должна ждать, как тогда, в метель, в марте на целине, когда считала, что он погиб, и металась по сборному финскому продуваемому дому в отчаянии, потому что увидела вдруг внутренним оком трактор его, заметенный по крышу снегом в пустой Кулундинской степи. То, пожалуй, была лучшая их и единственная семейная весна после страха потери, когда она решила, что любит его, и, вероятно, была для него той женой, что хотел бы он в ней видеть. Жаркая, сухая весна, на пороге засухи – бедствия в общем-то в тех краях, а для него, тракториста – в особенности. Комьями рассыпающаяся борозда, как солома, жесткие перья пшеницы уже в начале июня. И ночи, с окном, раскрытым в неостывающую к утру степь, с бледным, не успевающим погаснуть вплоть до зари небом, давшие жизнь Димке…

А потом началось: приезд родителей, переезд в город, и вся их зарождающаяся связь супружества завертелась, поблекла в суматохе и пошла на нет, когда она стала работать и ездить. А она иначе не могла. И оттого, может быть, что по росла на этой земле, что не была земля а для нее само собой разумеющимся с первых дней, как воздух, которого просто не замечаешь при дыхании, каждый выезд ее оборачивался открытием…

Даже простые эти приземистые поселки – бревенчатые, серого, как сухая кость, от дождей и времени дерева, белые мазаные, как, с детства символичная, бабушкина «хохлятская хата» под камышовыми кровлями; околки, как острова в белой степи, розовые от куржака на рассвете, что проплывали мимо нее и мимо саней, где Сидели она, завернутая в тулуп, рядом с районным агрономом пли дорожником, что вез ее на обследования того, чего нет еще, но надо строить для этих людей под камышовыми кровлями. Заиндевевший круп коня двигался перед глазами. И как ей хотелось писать тогда под скрип полозьев, плохо ли, хорошо ли – неважно: «Давила на плечи под вечер усталость, дни пахли дымком и отарой овечьей, на жестком ветру мне теплее казалось от очень простой теплоты человечьей…» Отказаться от такого – терялся весь смысл приезда ее сюда! И с каждым командировочным витком земля эта, огромная в своем разнообразии, входила в нее, не подавляя, а наоборот – заполняя, давая рост и силу, поднимая над той маленькой и жалкой пичужкой, что ревела в копне соломы за бригадным станом.

Хотелось прикоснуться на ощупь ко всему этому разнообразию: покатым, травянистым склонам Алтая, где лежала она на обломке скалы над поселком Солонешным, а внизу ревел Ануй, разбиваясь о стволы брусчатых свай; к шершавым, как пемза, камням Херсонеса, куда ездили они, еще вдвоем, в отпуск; лиловые пятна облаков скользили по древним складкам крымской земли, а море Тавриды, помнящее парус Одиссея и тот бриг, на котором плыл юноша Пушкин, стелилось у ног ее, совсем как некогда у ног Марии Раевской. И та дощатая церковка на краю Читы, куда забрела она однажды в пустой командировочный вечер, хранила поступь той же Марии – Волконской. Закат желто-багряный, как монгольские шелка. Читинский острог. Надгробия женам декабристов…

Страшноватое и прекрасное прошлое ее земли и настоящее, с которым она связана была Делом… Нет, она не открывала для себя с каждой новой дорогой, она проверяла свое Достояние, что всегда было ее и будет – детей ее и внуков ее, столь богатое, что охватить его, как уже поняла она, не хватит жизни.

И когда стал выбор между всем этим, огромным, и крохотным кругом семьи (хотя она не хотела выбирать, хотела – совместить), она потеряла Сережку, потому что Достояние свое не могла потерять!

Как тосковала она в пути о Димке, и все-таки счастливая бывала одновременно! Как она билась на той ночной переговорной, в том же Солонешном, от холода скорчившись, сидела на пустом подоконнике и ждала, когда дадут Новосибирск – дозвониться, узнать, что там дома, потому что он сказал ей накануне: «Если поедешь – все!»

Он просто уехал сам, пока она была в командировке, в свое родное Довольное, передав Димку теще (платить алименты – не отказывается) и женился потом на той самой женщине, вернее девчонке, с которой дружил до армии, и та не дождалась его тогда, но потом, после развода, он все же женился на пей. Все правильно, наверное…

И теперь, через двадцать лет после того выбора и того развода, могла ли она по-иному решить и отдать все то свое, ради просто – дома на зеленом клочке лужайки, пусть даже красивого, пусть даже на берегу океана, даже с человеком, подле которого ей хорошо? Потому что, безусловно, остаться с ним – значит отдать внутреннюю свою причастность ко всему тому, что бы он ни говорил там: «Ты ничего не теряешь!»

…Андрей гнал машину в быстро темнеющем мире. Небо светилось по правую руку, очерченное грядой гор, дымчатых, сизых, почти черных, утерявших рельефность, словно их вырезали из фотобумаги; по левую руку мгла шла с океана, растворяя черту горизонта, превращая в провалы боковые спуски улиц. А все прочее: огни флэтов, фонарей, машин встречных и обгоняющих их – сливалось в одни сплошные линии желтые, красные, зеленые, косые и мигающие, как на экране осциллографа, и ничего этого ей не нужно было уже; скорее, скорее к океану, застать при последнем всплеске дня, и она понимала, что не получится этого, и негодовала про себя на каждую задержку у светофора. И они почти не говорили, так, перекидывались словами. Андрей следил за дорогой, а ей просто мешал бы сейчас разговор о пустом и незначащем. Сознание, что она нужна ему, исключало все это пустое, незначащее и сообщало ей непривычное, верное забытое состояние покоя. И хотя она знала, что все это кончится в минуту, когда она скажет ему то, что решила, хотелось все же подольше прожить в состоянии женской своей необходимости, тем более что вряд ли еще будет у нее такое…

Темнота нагнала и накрыла плотным колпаком, когда он затормозил на развилке между домом и берегом: «Пойдем?» Песок с шелковым шелестом скользил и увлекал вниз по откосу мимо невидимых, но острых под рукой стеблей чего-то перистого на манер юкки.

Они стояли на середине ночного необъятного пляжа, и океан с этой точки обзора как бы превышался над ними, и с черной неразличимой высоты шли волны, как ступени огромной лестницы, окаймленные белыми ребрами пены. Шипящая масса вздыбленной, с блеском, воды, удар, кипение и хаос береговой полосы в брызгах, клочьях, похожий на вдох, скрежет уносимого вглубь песка. И все сначала…

– Тебе холодно? – зябкая дрожь пробирала ее в насыщенном влагой воздухе, и он взял ее за плечи – согреть ли, обнять ли? – Ты ничего мне не скажешь?

Вот и подошла она вплотную к своему «да» или «нет», и уже не отвернуть, не уйти…

Но если поняла она, что не отдаст за Дом-На-Берегу-Океана:

своего – чуда резного белого камня Покрова на Нерли в зеленых полях под Владимиром, половодием отраженного, перед которым стояла она, задохнувшись, – гармония форм и корни земли русской;

своего – Метрополитена, за который бились они и считали, ночи не спав, на ВЦ, когда цветными лампочками, внутренним ритмом дышит машина, тоже чудо мысли человеческой (а теперь город ее раскопан вдоль и поперек – котлованы станций, желтая пыль проходки растворяет свет под землей, «щит» идет, и оранжевые МАЗы с грунтом выносятся на поверхность из преисподней – люди ждут, в этом тоже ее доля);

своего – Дня Победы, потому что в какой бы точке страны она ни была, всюду в этот день – люди, люди с цветами и венками, вороха сирени там, где расцвела она, алые пятна гвоздик на сером бетоне, мраморе, у простых беленых обелисков, у стел со скорбным ликом матери-Родины, у блещущих медью имен погибших: нет, пожалуй, второго такого праздника, где бы так слитно чувствовала она себя со своим народом, хотя и не воевала сама (она подумала: это уже скоро, дней через десять, и она будет дома, дома…).

Так почему всем этим своим, достоянием души, не поделиться с пим? Как он делится… если только это ему нужно… А иначе – какой смысл?

– Ты приедешь ко мне, слышишь? Непременно приедешь! Я сделаю вызов, как вернусь, и ты успеешь, даже к осени, до морозов! Когда березы желтые и тепло! Ты знаешь, какая у нас осень! А можно взять «тур», и ты увидишь вначале Москву, купола… Ты должен увидеть это, чтобы узнать себя, понимаешь? Я встречу тебя, я буду тебя ждать, и тогда мы решим вместе – как быть!..

Она говорила, и странно, слышала теперь только свои слова – исчез гул океана, и его руку чувствовала на своем плече, как крыло… И как же не хотелось ей сейчас даже своих слов – только этого ощущения крыла, которого никогда у псе не было по существу.

И когда они шли к дому по песку: «Ты совсем продрогла. Мама ждет пас с ужином». Только идти и забыть обо всем, разделяющем их…

И на грани забвения этого, как сигнал опасности, вдруг: а помнишь, дважды на этой земле, когда ты теряла чувство места и времени, растворяясь в эмоциях, чем это кончилось? В белом зале «Русского клуба», на Мельбурнской дороге? Ничем хорошим, во всяком случае! А если и здесь, все не то и не так? Боже мой! На каких же безмерно дальних полюсах они стоят с ним, если даже в такую минуту не могут быть просто людьми! Современный раздел мира – Мы и Они… И вот где проходит – по живому – полоса раздела!

Утром они купались, когда солнце всходило, не прямо из океана, а чуть сбоку, над длинным изогнутым мысом, похожим на хвост скорпиона. Солнце было круглым, оранжевым, и дорожка по океану стелилась, как разлитый апельсиновый сок. И океан казался чуть поспокойнее, не проснувшимся с ночи. Во всяком случае, он дал ей войти в себя, правда за руку с Андреем, и волной обдал, просвечивающей, как жидкое стекло.

Потом они шли босиком по траве и по терпимо теплому асфальту – рано еще, отдельные машины на шоссе, осень на Голд-Косте, тишина, сухой жар и ветерок, колющий ноги крупинками песка…

Потом был завтрак из яичницы с беконом за пластиковой стойкой в стандартной кухне под дерево (как у Норы и прочих), когда для мамы его она была гостья из России, соседка с улицы Железнодорожной, а для него?

Потом настал день, вернее полдня, потому что он дал слово доставить ее в Брисбен к вечеру – там тоже ждут родственники. Он отвез ее к подножию тех самых юр, где были они в марте, на первый, синий издали, бурый от сухой травы вблизи бугорок, и она вышла из машины и постояла над побережьем.

Полоска океана, как яркий мазок на востоке, обрамленный высотными пиками флэтов, почти прозрачных в дальнем мареве. А чуть ближе – квадратики красных я серых крыш, в кучках зелени, в разводах внутренних каналов (самый дорогой дом тот, что имеет собственный водный выход). Ну, что ж, Австралия, прощай. То, что она никогда больше не вернется сюда, она знала не разумом – сердцем…

Они пили пиво, вернее пил Андрей, она отказалась, в смешном старинном трактирчике у дороги, где грубые чурбаки и скамьи под навесом за домом, столы, лоснящиеся от времени, якобы, ободья колес и еще что-то из инвентаря первых поселенцев, и даже меню на доске – жаркое из крокодила – как дань экзотике! Трактирчик был почти пуст – сезон прошел, только четверо мужиков в возрасте Андрея молча и сосредоточенно пили что-то свое. Пе хотелось ей ни спрашивать, ни вникать в дела их в последний свой день спокойного солнца.

Обедом он кормил ее снова у океана в чем-то похожем на белую надстройку корабля – терраса, висящая над дорогой, мыс Каррамбин. «Узнаешь?» – он усадил ее на горячий плетеный стул за столиком и сам пошел заказывать. Он шел от кухонного окна через зал к пей, нагруженный тарелками с золотисто-жареной рыбой и картошкой, высокими стаканами с питьем, так, что рук не хватало, и она вскочила и побежала навстречу ему, помочь, так естественно, в нашем понимании. «Сиди, – почти рассердился Андрей. – У нас так но принято. Женщина ждет, мужчина ухаживает!»

Океан с «палубы» смотрелся как бы в профиль, весь л подвижных брильянтовых вспышках, гнал немыслимо голубого цвета валы, закручивая их, раскачивая в пену, и выбрасывал длинными и плоскими языками на пляж. И над всем этим пространством расплесканной воды стояла и воздухе, как изморось, водная пыль непрозрачным слоем, и в ней, на удивление, – радуга.

…И, наконец, снова магистраль, только теперь уже океан отходил от нее по правую руку, и красноватый, как у пас говорят, на ветер, закат – по левую. Неужели на этом – все?

«Но ты, приедешь!?» – «Да, я могу себе это позволить. Да, постараемся успеть к сентябрю», – взгляд сосредоточенный, руки на руле, следит за дорогой? Чужая душа – потемки!..

Еще остается последний тягостный миг отъезда. Жарко в Брисбене спозаранку – дважды принимала душ, пора одеваться, ехать в аэропорт, пот льет, бисеринками на лбу, и душно, или просто сердце останавливается, дрожь волнения, неприятная и унизительная, однако ничего она с собой сделать не может, ни глотка «оранджа» выпить напоследок! Тетушки суетятся: «Ты ничего не забыла?» Два часа осталось. Андрей приехал, усадил в машину и повез до первого магазина, купить сувениры, гостинцы тем, своим, его родне, что в ее городе. Конечно, она передаст. Совсем белый под зноем город ее последнего часа, суета маленьких «шоппингов», полных того множества вещей, без которых она свободно обходится у себя дома. Что можно сказать в последний час, даже когда вдвоем в машине и плечо – рядом? Словно струна натянута в ней, вот-вот не выдержит, оборвется, и больно, словно живая жилка… Скорей бы все это кончилось!

Дома уже съехались все провожающие (кроме дяди Алексея). И тоже, оказывается – не так это просто, взять и уехать. Все-таки – семья. Привыкла она, что они с ней два месяца: заботились, баловали, кормили, дарили, ворчали и беспокоились… И вот совсем, никогда больше, до конца жизни, как потеря, разве что Наталия приедет в Академгородок в порядке научного обмена…

Наталия стоит на полу, на коленях, застегивает ремешок чемодана. Энергичная маленькая рука, волосы – волной набок. «Пусти, я сделаю, – говорит Гаррик. – Я все ж таки мужчина!»

Наталия, вот кого жалко ей оставлять здесь – забрала бы с собой! Есть сын, есть родители, а сестры, с которой душу поделить – не было. Поздно она открыла ее, да еще на чужом материке. Вчера, когда все было сложено и сказано (долгие проводы – лишняя тягость), появилась на своей японской машинке: «Поехали на Красные скалы, мне нужно поработать, тебе – полежать!»

…На север, в сторону Барриер-рифа, не доезжая, совсем дикий берег. Сыпучий, цвета сурика, невысокий обрыв. Лежит на песке, набок днищем, ржавый железный остов – в коростах и выбоинах (пиратское судно!). Отлив отошел далеко и открыл камни, колючие, как ежи, красновато-бурые, полные морской живности – рачки ползают, шевелятся створками ракушек, и пахнет йодом, морской травой – хорошо!

Под кривым деревом воткнула зонт, разложила свои тетрадки. «Я взяла тебе Цветаеву – будешь читать?» Оказалось, «горит» диссертация, оказалось, срочно сдавать нужно профессору – русский фольклор, образы народных сказок (вот уж не думала, что такое изучают в Австралии!).

А она-то, она, путешественница, нагрянула, отрывала от дела – вези ее, показывай! Не по себе стало, лежала тихо, читала «Мой Пушкин», песок остывал, засоренный корнями, листьями, кусочками коры, что выбросит море. А потом, когда та отложила бумаги – кончила или устала, откинулась и вытянулась свободно всем своим телом, загорелым, тренированным теннисом: «Поговорим?» Ни с кем здесь больше, с Верой и подружками прежними, не могла она говорить о себе и своем, а с Наталией – смогла?

Просто нужно ей говорить сейчас с кем-то, достаточно близким, чтобы не кривить душой, и беспристрастным, чтобы сообща раскопать то, что мучит ее подсознательно в этом деле с Андреем, чтобы потом или осудить себя или сбросить со счета – все правильно!

Потому что в тот самый момент, когда готова была завершиться благополучной концовкой эта история кружения по Австралии, встреч и расставаний, она, вроде бы, находит человека, мимо которого беспечно пробежала в юности и который, если не то что – единственный на земле, но во всяком случае – стоит попытаться (а дальше – только самолет, ожидание писем, и вместе они ходят по старым соборам Загорска, в толпе интуристов, отделенные от этой толпы своим чувством, под фресками Рублева, вдоль бойниц, смотревших некогда в наглые глаза Самозванца, – так она нарисовала себе), в ту самую минуту, когда она, растворенная, шла под его рукой по шелковому песку к освещенным окнам его дома с кенгуровыми шкурками на площадках лестницы, – черный призрак ящичка с голубыми и красными кнопочками выскочил» ее сознании, как черт из коробочки, и все рухнуло. И уже не женщиной, способной дарить достоянием души своей и всем естеством, переступила она порог его дома. Андрей почувствовал это. Только как истолковал – неизвестно…

Не было ничего, кроме странно-тягучего вечера перед телевизором, где крутилась неизвестно какая серия «Анны Карениной» (во всяком случае, далеко еще до роковых паровозных колес!), и ночи на пустой огромной гостевой кровати в гулком доме, ставшем вдвойне чужим, и утра, когда он постучал к ней: «Пойдем купаться», и просто – дня спокойного солнца на прощание.

И теперь она кляла себя, что дала в мыслях дорогу этому черному призраку. Что не права была. Не справедлива. Не поняла. Не подошла. Не ответила добром в общем-то одинокому человеку. Усомнилась в искренности! Потому что никакой связи не могло быть между ними и той парой, девочкой, с той же улицы Железнодорожной! А впрочем, что она знает о нем? Память услужливо подсказывала ей, что были они знакомы тогда еще, не сами – в силу возраста, а семьями – наверняка, поскольку лишь узкая полоска с выбитым дождем булыжником покатой улицы Соборной разделяла их дома и даже заборов не было в период сорок пятого года, сожженных на костры двумя валами прокатившихся через их улицу армий (сначала – квантунской – окопы, укрепления, потом советской – танки «рокоссовцев», части Мерецкова – заборы растаптывались, как трава, под поступью истории!).

Та девочка – смогла. А почему, она уверена, не сможет он? Не слишком ли поспешное это предложение руки? Или тоже – кому-то нужно было, чтобы она осталась? Боже мой! До чего можно додуматься, словно вовсе ничего святого, человеческого нет на земле! Все доброе к Сашке потеряла она через тот подлый ящичек, хотя он ни в чем не был виноват, по видимости… Теперь убит Андрей – в ней самой, она чувствовала это, и даже если он приедет и они сообща будут ходить по соборам Сергиевой лавры, ничего это не спасет и не исправит. У мысли нет возвратного хода. Это не ролик магнитной лепты, что запросто можно прокрутить в обратную сторону и стереть запись – как не было!

Но именно всего этого не должна она рассказывать Наталии – прямой взгляд, чистое сердце – никакого отношения к ней не имели эти мутные эмигрантские дела! Потому, что выросла та в Австралии и любила, как свое, – буш и крокодиловые заросли, и ездила в экспедиции по изучению быта аборигенов от университета – ее земля здесь. И кроме того, как подарок – земля России, где была она на конференции в МГУ, и на Москву смотрела с радостью, и никто не подсовывал ей черного ящичка. Открыть ей те мелкие мерзости, что проделаны были на Мельбурнской дороге, – нет, нельзя! Гневом распалятся синие «рязанские» глаза, по меньшей мере. Зачем это пул «но в последний их день, под осенним холодком на Красных скалах!

Сбоку от них – площадка над водой, вся в пестрых домиках «караванов», веселый дачный городок, колеса, вдавившиеся от долгого стояния в траву, поднятые крышки навесов, занавески шевелятся, как флаги.

– Ты знаешь, мы здесь отдыхали каждое лето, когда я была маленькой. Папа любил бывать здесь. Тихо. Почти все – с детьми. Мы с Гарриком лазили по скалами и собирали всяких морских животных.

Смотритель площадки (или владелец), солнцем выдубленный мужчина неопределенного возраста в фетровой шляпе, линялых шортах на худых ногах, в рубашке джинсового цвета, дал им набрать пресной воды и умыться от проводки на площадке. Поговорил о чем-то с Наталией с приветливостью. «Ты знаешь, он еще помнит нас с папой!»

Почему она не замужем, эта милая женщина, с таким определенно русским обликом, что, наверное, в Москве ее спрашивали покупками обвешанные приезжие – как пройти к ГУМу?

Любила человека, вместе учились, потом он уехал в Англию к родным. Потом он женился там на девушке своего круга. Хотя тоже любил ее. Вот так. И теперь она просто не может ни с кем другим. Годы идут. Папа беспокоится за нее – как жить одной? У нее много друзей – в университете и в Англии, но все равно она не может… (Своя беда – под гримом благополучия…)

И ответом на все это, продуманное про себя, и на весь разговор с Наталией, семейный, вроде бы, с ее терзаниями не связанный, пришло: при чем тут Андрей? И зачем ей Андрей? С самого начала знала это, только не хватало честности сказать ему прямо, а все тянула, словно размышляла еще чего-то! И на это надо осудить себя безоговорочно – женская слабость, надежда, с которой приятно поиграть, как с куклой, радость ощущения, что ты кому-то нужна! Ничего не могло быть, потому что она тоже, там у себя, любила человека, который стоил того, чтобы любить его, и из-за одного этого можно считать полной и счастливой ее женскую жизнь! Потому что не каждой дастся такое. И перед всем тем горьким и ярким, как ветка рябины, – ничто детские дружбы Юрки и Илюшки, и даже ошибка замужества, когда «схватила», в растерянности, не своего человека. Был у нее такой единственный человек, служил ее стране и погиб (но эта уже история – иной книги). И любого другого – Андрея – она станет соизмерять с тем, и ничего не будет! Значит, все правильно!

Самолет взмывает над плоским зданием аэропорта, над серым блином из бетона – взлетным полем, над темноватым залом регистрации, полным незнакомых людей, и непонятных людей и непонятных надписей, над киосками «Дьюти фри» и турникетами, где нет ее уже, над горячей узловатой решеткой ограждения, от которой расходится чужая провожающая толпа, только фигурки маленькие стоят и машут внизу: дядя Максим, Гаррик с семейством, Андрей, Наталия…

Через какой-то промежуток времени, который она не может точно определить, потому что лежала выключившись, выжатая, как шкурка лимона, в комфортабельном кресле с нейлоновыми голубыми подушечками, она видит внизу через иллюминатор Красную пустыню. Ту самую, куда предлагал повезти ее брат Гаррик, где она не была и уже не будет. Сверху пустыня напоминала: кусок карты в красных и желтых разводах с отдельными крапами растительности; шкуру пятнистой кошки, у которой к тому же повыдергали большую часть шерсти; просто кусок ржавой потрескавшейся земли, что видишь под ногами у себя где-нибудь на Крымском побережье, когда из каждой щелочки, из немыслимо жестких камней, на сухих, по видимости, стеблях лезет пучками зелень (только в ином масштабе).

И нет конца и края на вдавленной, как чаша, плоскости этому разводью из твердой морщинистой почвы, и наслоениях чего-то красного и черного, точно в лишайниках…

Все это было видно отчетливо, как на экране телевизора – самолет летел низко, не набрал еще высоту или уже шел на снижение – Порт-Дарвин, самая горячая северная и последняя точка приземления в Австралии!

А еще через промежуток времени, достаточно большой, чтобы вместить не только все то, чем пытались ее накормить из стерильно упакованных коробочек красивые приветливые девочки и университетского облика мальчики-стюарды в этой летучей помеси отеля и кинотеатра, но и внезапную, влажную до удушья – пятьдесят два градуса! – ночь в Сингапуре, мясистые листья пальм в пересеченной огнями черноте, неживое дыхание кондиционеров в затянутом синим от пола до потолка номере отеля, и дневной, сбивающий с ног жар улиц, по которым хорошо было бездумно ходить, забытый, но знакомый запах Азии – толпы, лавчонок, острой еды, зелени (совсем черные швейцары в тяжелейших суконных ливреях стояли в подъездах стеклянных фирм на солнцепеке; житель с босыми ногами цвета темного дерева, в приличном пиджаке и черной шапочке сидел прямо на тротуаре и читал газету; машины с блеском проносились рядом; джонки или сампаны во всей своей многонаселенной живописности, как плавучие домики, качались под набережной, и прекрасные, как жемчужины, причудливые, как на старинных китайских вазах, ультразеленые острова плавали на ультраголубой воде бухты – если смотреть с вершины главной кудрявой горы; и боги – герои индо-китайского эпоса, многорукие, со свирепыми лицами, таращились на нее в том старинном парке, где все из крашеной глины – даже деревья, и оказаться в котором в темноте – потерять рассудок), после всего этого – посадка, ИЛ-62, Аэрофлот!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю