355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Кравченко » Пейзаж с эвкалиптами » Текст книги (страница 7)
Пейзаж с эвкалиптами
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:55

Текст книги "Пейзаж с эвкалиптами"


Автор книги: Лариса Кравченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

2

– Тебе повезло, – сказал Сашка. – В это воскресенье сбор окончивших ХПИ, и ты увидишь сразу всех наших… Сначала будет молебен в соборе, а потом – обед в «Русском клубе».

Второе апреля – день основания ХПИ! А она не знала! А может быть, и знала прежде, да забыла – так далеко отстранилась от того, что было тогда. Хотя это – родной ее институт, и ему, в первую очередь, она обязана тем, что есть сейчас – инженер на своем месте. Правда, после института было еще многое, что сделало ее сегодняшней, и потому, наверное, ушли из памяти те, первые даты… А они здесь помнят и чтут – почему это? Или то, что было у них потом, ничем больше не обогатило их, и институт так и остался для них мерилом всех ценностей человеческих?

…Итак, был город Харбин и в нем Харбинский политехнический институт. Белое здание кавежедековских времен (бывшее русское консульство) с полукруглыми окнами и широченным крыльцом, способным вместить на своих ступенях весь наличный состав студенчества, буквой «Г» развернутый учебный корпус вдоль улицы Садовой и – еще поворот – лабораторный корпус но Технической. В пятидесятых годах квартал замкнется новым помпезно-колонным зданием, увешанным внутри на бумажную лапшу похожими «дацзыбао»… Но это будет уже не тот ХПИ, где учились Лёлька Савчук и Сашка Семушкин и носились в вальсе под хрустальными люстрами по паркету белого институтского зала. И тем более не тот, где в двадцатых годах текущего века слушал лекции Лёлькин пана и в том же белом зале познакомился на Тагьяшшском балу с Лёлькиной мамой…

Институт возник, говоря образно, – из пепла империи, в апреле двадцать второго года, когда давно уже не существовало царскою правительства, а Дорога продолжала по инерции возить и грузить на правах акционерного общества. Во главе Дороги стоял деловитый и разворотистый мужик Остроумов, а в город Харбин с беженской волной «со всея России» скатилось достаточное количество лекторско-профессорского состава (из Томского, Казанского, Петербургского университетов), «не принявшего», «пе понявшего», «убоявшегося», чтобы читать полный курс Института путей сообщения по российской программе и на высоком, по тем временам, техническом уровне.

Институт начал жить силами общественности и на хозрасчетных началах (обучение платное), и под надежным крылом КВШД – как кузница кадров и очаг инженерной мысли.

Лёлькин папа, тогда еще молодой и интересный, ходил (иногда, по студенческой вольности – нараспашку) в тужурке с кантами, покроя до тысяча девятьсот четырнадцатого года, голубой фуражке с кокардой (цвета морской волны) и в наплечниках – золотой вензель «И» под двуглавым орлом, но без короны, на груди у орла китайские литеры «гун бэнь» – высшая школа, как дань стране пребывания. О вольнолюбивом духе тогдашнего студенчества можно судить также по заметке в многотиражке «День политехника», бережно сохраненной им, где в разделе юмора ему от лица старостата высказывалось пожелание: «Коль ходишь в баню по субботам, ходи хоть в среду в институт!».

Профессура могла позволить себе традиционно-стариковские странности из категории перепутанных галош, что, однако, не помешало ей довольно прочно вложить в головы молодых формулами насыщенную Муку. Можно сказать со всей ответственностью: здания, запроектированные теми выпускниками ХПИ, не падали и мосты выдерживали десятикратные нагрузки – что-что, а прочности у старой инженерной школы не отнять!

Институт прекратил существование одновременно с КВЖД, после захвата Маньчжурии японцами. Институт возродился вновь, как феникс из пепла, через десять лет, в сорок пятом, когда в город вошла Советская Армия. Дорога заполнилась командированными в синих кителях с погонами, и серебро носил на плечах первый директор института подполковник Седых. Собственно говоря, с этой даты – сорок пятого – и исчисляла она всегда основание своего института, и было странно, что они здесь отмечают ту, стародавнюю. И Сашка в том числе.

На второй день после «белого бала», того самого, первого школьного выпускного, вслед за освобождением, на котором присутствовал первый начальник Дороги Журавлев, мужчина могучего сложения и большой значимости в этом городе, где все начиналось сызнова – с Дороги, как во времена постройки КВЖД. Лёлька и Вера отправились на Правленскую, в канцелярию института подавать документы на инженерно-экономический факультет.

Шло лето сорок шестого года, одуванчики доцветали в сквериках по Бульварному, где стояли еще не до конца разобранные населением на металл остовы японских орудий, так и не успевших сделать ни выстрела с этой линии обороны. Пустыми глазницами смотрели окна развороченных за зиму японских казенных квартир, где только начинали по-хозяйски стучать плотники.

Совсем близко было время, когда уходила Советская Армия, и сознание отказывалось поверить, что это – навсегда и окончательно. И не будет больше этих чудесных парней с их «катюшами», зачехленно стоящими в растоптанных харбинских палисадниках, с их плясками вприсядку на липких половицах эмигрантских домишек, в душевной щедрости раздававших наголодавшимся горожанам мешки трофейной муки и банки сладковатых японских консервов… Могучих, никогда прежде не виданной женщинами Харбина, той мужской доблестью Победы… Любимых и любящих и, порой, до конца жизни не забытых, с их щемящим сердце прощальным вальсом: «Ночь коротка, спят облака, и лежит у меня на погоне незнакомая ваша рука…» И, пожалуй, у каждой из тридцати девочек в первых длинных платьях на том «белом балу» был свой синеглазый лейтенант, канувший вместе со своей боевой машиной в огромной России. И еще ожидалось, вопреки разуму: «А вдруг они вернутся?», – и еще больно саднила потеря, а нужно было танцевать на своем выпускном, под ту же мелодию и даже с самим начальником Дороги, и думать, как жить дальше.

Они с Верой пошли вместе в канцелярию института не потому, что были подружками в ту пору, а просто закадычная Нинка Иванцова не поступала – она непреклонно стремилась в медицину, а Вера поступала, и они пошли вместе, чтобы не так было страшно впервые заходить в это солидное здание. И она, Лёлька, поступала не потому, что рвалась в технику и математику, она любила только стихи, но больше ничего «высшего» по было и не могло быть в этой Маньчжурии, и слава богу, что был Политехнический, а ведь и его могло не быть, если бы не вошла в Харбин Советская Армия… Странно, почему иге не приходит в голову им здесь, в Австралии, что именно Стране Советов должны они быть благодарны за свое инженерство и за те доллары, что они получают сейчас в иностранных фирмах, в конечном счете…

Итак, она пришла с Верой на Правленскую, и совсем взрослая прическа из локонов, сохраненная с бала, короной осеняла ее вместо обычных косичек и придавала, уверенности переступить порог. И все показалось ей замечательным в этом здании, где были высокие потолки, стеклянные двери, хотя и требующие ремонта после лет японского владычества. Кроме того, в вестибюле около зеркала им повстречался знакомый, настоящий студент Славка Руденко и приветствовал их как абитуриенток! Славка быт неотразим в своей голубой фуражке образца старого ХПИ (так было модно у парней почему-то) и тужурке со всеми уже современными значками и регалиями. И они взирали на него с почтением, непроизвольно, хотя знали его давным-давно, потому что одна девочка из их класса, которая в институт не поступала, собиралась за него замуж, и он вечно околачивался у них на школьных вечерах и даже кружил в танцах девчонок по очереди, когда не было других кавалеров, из человеколюбия… Он потащил их в свой верхний коридор «строителей», где квадратами на полу лежало солнце, и дал заглянуть в аудитории: почти как в школе, парты и доски, только побольше размерами! Они посидели с ним на подоконнике второго этажа, а внизу был двор, кирпичными фасадами огороженный, и желтая волейбольная площадка посередине, по которой с хозяйским видом гоняли мяч взрослые прошлогодние студенты. И ей захотелось, чтобы скорее это все стало и ее тоже – собственным и неотделимым…

А потом, очень скоро, были вступительные экзамены, на которых она совсем но боялась, – задачки оказались знакомыми, и о каком конкурсе могла идти речь в полупустом, необжитом студентами корпусе? Они писали математику, все факультеты вместе, в большой комнате. Юрка строчил неподалеку, от листа не отрываясь, Сашка шуршал на последней скамейке, а в дверях маячила фуражка Руденко: «Помочь не нужно ли?»

А потом был целый кусок лета, когда она знала, что поступила, и только ждала начала занятий. Лето, тягучего и смутного, потому что все, что составляло до этого ее жизнь, закончилось, а новое практически не начиналось.

Исчез, как приснился, Харбин японской оккупация. И Харбин сорок пятого года минул неповторимо, с песнями и танками на улицах. И школьное все осталось позади, словно сошла она на конечной остановке трамвая и оказалась одна, в пустоте. Правда, уже работал в городе первый молодежный клуб НKOM [15]15
  ИНОМ – Новогородный клуб отдыха молодежи при обществе граждан СССР в Харбине, созданный в послевоенные годы и пропагандирующий советскую культуру.


[Закрыть]
в том дощатом, как кораблик, здании теннисного клуба на Большом проспекте, куда привел ее весной Юрка, и теперь все лето она ходила туда по вечерам – сочиняла стенгазеты и прыгала в волейбол на бывших песчаных кортах, но все равно было смутно и тревожно.

Только что вошла в город китайская восьмая армия, и никто еще не знал – хорошо это или плохо? Изумрудно-зеленые «палудины», в тряпочных туфлях на босу ногу, стояли на часах у бывшего штаба Квантунской армии и доброжелательно, по соседству, висели на клубном заборе, комментируя удачные мячи. А со стороны Чанчуня ужо подступал к городу Гоминдан, и все знали, что это просто страшно, потому что, по слухам, он вырезал всех советских граждан, а у нее и у прочих уже были новенькие советские паспорта, с тисненым гербом на обложке. Только Дорога возила и грузила, как живая связь с Родиной, и Институт при ней состоит устойчивой точкой в пространстве. И пока он был, и пока Москвой командированный директор его – Седых сидел в своем деревом обшитом кабинете, можно было думать, что не забыты они и не брошены на произвол судьбы в этой Маньчжурии, хотя и ушла Армия, и есть для чего учиться и жить.

А потом наступит зима, первая послевоенная в этом городе, когда ни угля, ни света, заглохнет электростанция, и коптилки из ваты зачадят бобовым маслом в квартирах, где углы комнат, промерзшие до ледяной изморози, и ни читать, ни чертить невозможно! Только Институт будет светиться вечерами всеми своими окнами по фасаду, Дорогой питаемый. И тепло батарей, чуть тлеющих, однако можно сидеть на лекциях и даже писать, одну руку вытащив из рукавички. И можно вязать на спицах из японской трофейной шерсти, причем клубки ее выкатываются из-под стола к кафедре, прямо под ноги старичка-лектора, повидавшего всякое в разнообразных поколениях студентов. Институт, даже больше, чем дом, – сосредоточение жизни на земле, вот чем был он для нее в те первые годы. И плечо Веры рядом, как нечто надежное и неизменное…

…И снова рядом Верино плечо в чуть душноватом, тесном мирке машины с устойчивым запахом кожи и незнакомых духов, в обволакивающем тепле и биении пульса мотора, словно сдвинулись пласты времени и сомкнулись краями, и ничего этого не было – двадцатипятилетия, и Вера та же и не та…

– Где тут Лёлька! – услышала она утром ее голос, когда стояла босыми ногами на пушистом розовом коврике Сашкиной ванной комнаты. Голос был совсем прежний – мягкий и низковатый одновременно, и манера растягивать концы слов не исчезла, она помнила в Вере это, – оказывается, голоса наши меньше всего подвластны возрасту… Лица – подвластны, как фотопленка, фиксируя пережитое, и руки жесточайше деформирует жизнь, а голос остается, каким его запрограммировала природа… Что же еще, помимо голоса, остается в нас от юности неизменным?

Сидней, один из красивейших городов мира, летел в глаза им в ветровое стекло машины, соединяя, как первая тема общения, спустя четверть века, но и разъединяя, по существу, потому что время для задушевных женских бесед еще не наступило. Цвета кенгуру, машина рванула их в город от Сашкиного крылечка без всякого интервала после первого «подружкиного» объятия – дней у обеих в обрез: у одной – на. изучение Австралии, у другой, – чтобы помочь ей (не стоит забывать: ради этого дела взяла день у себя в фирме, что, наверное, не так просто в капиталистическом мире).

– Ну, смотри! Нравится тебе наш город? (Как ни парадоксально, это теперь ее город, хоть, бы но праву вложенного труда – проектирование коммуникаций не на уровне ведущего инженера, но все же…).

Дневной, деловой Сидней завихрялся каруселью машин на развязках «экспрессвей», втягивал в щелеобразные улицы Сити, столь узкие, что, если едешь но Георг-стрит в одном направлении, вернуться назад можно только по параллельной Питт-стрит! И снова – стеклянные чрева магазинов под козырьками, по низу – знакомые по Брисбену «Дэвид-Джонс» и «Сюзанн», только масштабнее и изысканнее (еще бы – Сидней, первый город Австралии!). И толпа, текущая в тени козырьков, уже не брисбенская – жаркая и цветная, а сугубо озабоченная, сдержанно-элегантная толпа осенних расцветок, бархатно-коттоновая, шерстяная, клетчатая, двигалась в едином скором темпе походки, пружинистой от высоких каблуков – у женщин и деловито-размашистой – у мужчин, И хотя они с Верой, зажатые с машиной в русло проезжей части, находились внутри этой толпы настолько, что можно, было разглядывать детали сумок – на ремешках через плечо и покрои пиджаков из натуральной и искусственной кожи, ее не оставляло чувство отчужденности, словно не плоскость стекла всего лишь отделяла от этих людей, а безмерное пространство телепередачи. Или все дело в свойствах толпы? В лицах ее, в большинстве случаях замкнутых хорошо поставленным выражением непроницаемости?

После серого утра день так и остался блеклым, без солнца. И потому, возможно, город открывался ей при огромности своей, строгих пастельных тонов – розово-бежевых старых зданий с лепными фасадами в стиле каких-либо английских королей, заглушаемых обелисками современности – белобетонными, сетчатыми от оконных переплетов, прямоугольными, округлыми, шестигранными, как карандаши, почти смыкающимися зрительно в заполненном ими небе… (Одно такое с чернополированной поверхностью, длинное и узкое, как надгробье, запомнится ой в правом углу Сити и будет служить вешкой, чтобы но заблудиться.)

В зеленом квадрате Гайд-парка, где одинокие развесистые деревья и граненая ротонда военного мемориала, лежат на ворсистой траве люди в непринужденных позах: у них «ленч», оказывается, и они просто отдыхают – кто как хочет. Здесь так принято.

Громада собора песчаного цвета, вся резная и остроконечная, как выветренная скала, совсем по-средневековому пылает свечками из темной глубины.

В скверике у картинной галереи, в центре города висят на веревке, с дерева на дерево перекинутой, гигантских размеров – на великанов, из овечьей шерсти вязанные рубахи, штаны, носки, и ветер раскачивает их, как флаги. Что это? Реклама? Да нет, просто так, чтобы людям интересно было…

Публичная библиотека. Колонный греческий портик, как и подобает храму человеческой мысли. А мимо летит, свистя шипами, магистраль, а сверху нависает знакомый уже черно-полированный офис.

– Я хочу, чтобы ты зашла. Это – лучшая библиотека Австралии. И есть русские книги. Здесь Димочка занимается, когда ему нужно.

Вера паркует машину на стоянке у входа, и они входят в зал, где дневной свет течет с потолка, деревянные пюпитры старинной конструкции, деревянные галереи с лестницами. Вдоль стен кожаные тисненые корешки на стеллажах. И тот, единый для всех библиотек мира, запах книги: старой бумаги и, может быть, рук человеческих, листавших ее.

Пожилая русская дама подошла к ним и села рядом, за краешек пюпитра – поговорить. (Удивительно, как безошибочно узнается русское лицо, даже незнакомое, здесь, среди иностранных. Особенной мягкостью и округлостью черт, а главное – отсутствием чего-то общего, присущего окружающим.) Оказалось, она работает ассистентом у профессора университета, вернее работала, потому что он уезжает к себе в Англию, и ее уведомили, что больше в ее услугах не будут нуждаться, и она подбирает ему последние материалы…

Они с Верой пошептались (тишина в библиотеке, как положено) и разошлись неслышно.

– Поехали дальше…

Проходя меж рядами мимо низко склоненных голов, подстриженных, с проседью и современно кудрявых, девичье-длинноволосых, она подумала: если скинуть со счета «ненашесть» одежд, чем собственно отличается эта интеллигенция Австралии от нашей – где-нибудь в читалке ГПНТБ? Хотелось задержаться и, может быть, поговорить, только невозможно – библиотечный закон – молчания, и барьер языка, и вообще у них вступать в разговоры с посторонними не принято!

Картинная галерея. Вера купила билеты и цветной каталог, изданный на прекрасной глянцевой бумаге.

– Хорошо, что ты приехала, я бы сама сюда не собралась…

В углу вестибюля – странная скульптурная группа: терракотовые голые тела, как куклы, сделанные из вязаной, сетчатой ткани, лежали и сидели на корточках на такой же терракотовой матерчатой, как палас, земле. Талантом, а может быть, фактурой материала, достигалось правдоподобие их. Аборигены? За своими первобытными делами, на глазах у посетителей галереи искусств – как дань первожителям этой земли или как контраст – перед высотой культуры: что вы увидите дальше?

Они шли с Верой по прохладным мраморным залам, и, впервые в Австралии, это был мир, который она любила и который приносил ей радость всегда у себя дома, потому что в каждый свой отпуск она стремилась прикоснуться к подобному – Эрмитаж или Третьяковка, Айвазовский в Феодосии…

Она не была знатоком живописи – вот он где сказался пробел от ее позднего приезда в Россию! Дело в том, что в промежуточном городе Харбине не было и не могло быть подлинников больших мастеров. Только в детстве – открытки в альбомах. Только имена Маковского, Репина, Саврасова – больше как символ потерянной России. А потом пошли годы бурного взлета идейности, и Микеланджело просто не умещался тогда в ряд с Маяковским! Рембрандта она открыла для себя уже на русской земле, в возрасте тридцати лет, поздновато, может быть, для постижения, но все же… И теперь безотчетно, просто притягивал ее в свою глубину мир образов и красок, приводя до душевного трепета от общения с прекрасным.

Они шли с Верой вдоль полотен на серых от масляной краски стенах, одни, без привычного по нашим музеям экскурсовода, и потому было трудно постичь это незнакомое, на чужом языке представленное. Вера переводила надписи с золотых планочек на рамах. Немного европейского Возрождения с библейскими сюжетами и крыльями ангелов. Голубовато-зеленые, словно размытые водой, импрессионисты. И старая Британия, о которой она со-»сом. мало знала, – коричневые кудрявые деревья клубились. кронами на пейзажах, прекрасные леди, похожие (в ее представлении) на Ирен Форсайт, затянутые в палевые шелка, смотрели с портретов. И вдруг – крохотная связь с Ленинградом: Джошуа Рейнольдс – английский юноша в алом мундире эпохи освоения Австралии взглянул на нее с достоинством с полотна… Достаточно быдо здесь абстракционизма, которого она вовсе не понимала, – пятен и полос. Картина, словно куски исчерканных обоев, какие-то вроде бы рыбы, но собранные из железных заклепок, и вроде бы колеса от велосипеда, а может быть, это лицо человеческое? Даже нечто из натурального металлолома конструктивно возвышалось на постаменте! Такие вещи они с Верой обходили стороной, потому что обеим, это не нравилось. И здесь я?е рядом – прекрасный по целомудренности и простоте барельеф «Любовь и жизнь» – вся вытянувшаяся ввысь на кончиках пальцев, стоит нагая маленькая женщина. Обняла рукой за шею могучего парня, другая рука протянута к ребенку, что надежно сидит у него на плече. Это уже – Австралия, двадцатые годы.

– Ты не находишь, что это не совсем прилично? – сказала Вера. – Такая откровенность…

.. Боже мой, в этом – вся Вера! Такой она и осталась: сдержанность чувств и – что скажут люди! А будь она иной, все могло сложиться иначе, тогда, в пятьдесят четвертом. И не было бы этой посторонней Австралии, только потому, что сюда хотели ехать папа с мамой! И был бы Ленька – изыскатель, отчаянный и непутевый, каким его почему-то считали там и каким его не хотели для нее пана с мамой… И горьких складочек у губ – признаков грустного старения тоже не было бы… Что угодно мог намешать в ее жизни Ленька, только не это…

…Весной пятьдесят девятого они встретились с Ленькой на станции Кошурниково, на стройке Абакан – Тайшет, той знаменитой тогда стройке, овеянной именем комсомола и романтикой изысканий. И станция, пока только желтый барачный поселок на вырубленном клочке леса, была названа в память трагического мужества партии Кошурникова, погибшей в военные годы рядом во льдах, на реке Кызыр. Дневник Кошурникова, найденный в талой воде, через год после гибели – полуразмытые блеклые листки, с его наметками трассы и последней записью «сегодня наверно замерзну», как символ силы человеческого духа, держала она с трепетом в руках в архиве «Сибгипротранса» у лих в городе, что и толкнуло ее; на существу, на этот полет но стройке в качестве нештатного корреспондента «Молодежки».

И были это те первые пять лет ее жизни на родной земле, когда она не знала еще, кем станет окончательно – инженером или писателем, и она металась и кружилась по командировкам, писала стихи и работала, и была еще замужем за своим Сережкой. А Ленька тогда не был женат, потому что не мог забыть Веру? Или просто не располагала к этому кочевая изыскательская жизнь? Они встретились внезапно на крылечке конторки строителей, где свежеструганые доски ступенек захлестывал жидкий кисель грязи, висел щит показателей с меловыми корявыми цифрами и два трактора топтались напротив, глухо урча и приминая гусеницами ребристый снег. Тракторы шли на Козинский перевал к стоянке изыскателей, и Ленька отправлялся туда по своим делам, пытался утолкать в кабину какие-то ящики и пререкался с трактористами, и она не узнала бы его в гуще этих парней в одинаковых ватниках, если бы он не увидал ее на том крылечке. И хотя она тоже была в ватнике и платочке, но все же отделялась чем-то, по-видимому, от строителей – корреспондент!

Он увидел ее, а времени у них разговаривать не оставалось, в окошко тракторной кабины залетали снежинки, елки шумели – занимался ветер, вершины гор уже не видны были за белой тканью, и они очень торопились – трактористы и Ленька (Леонид Кораблев), чтобы проскочить на перевал до непогоды. Трассы впереди еще не было, только эта избушка изыскателей, как аванпост над складками леса и гребней. Ну, что ж, такова профессия топографа – начинать на бездорожье, и если Ленька стал им, зпачит, это отвечало его сути, как раз, может быть, той отчаянности и непутевости, что не устраивали Вериных маму с папой…

Они потискали друг другу руки наспех, стоя промокшими ногами в рыхлом полурастаявшем снегу.

– Здорово, Лёлька, ну, как ты? Пишешь?

– А ты как?

– Нормально! Идем с разбивкой!..

Характерно, что в те первые годы, встречаясь в дорогах, они обязательно говорили, кто кем стал: они приехали, они добились, они достигли полезности на своей Земле! Но даже здесь, за мгновенную встречу, Лепька успел спросить ее: «Ничего не слышно о Вере?» Нет, она ничего не слышала о Вере. Не потому, что не было переписки с Австралией в те годы, а вообще она не хотела ничего знать о тех, уехавших, она вычеркнула из себя как неудачную строку.

И сейчас, рядом с Верой, она как бы увидела заново тот давний поселок, где пахло свеженамокшим деревом и тем не сравнимым ни с чем запахом елового леса, хвойные лапы отливали синевой на фоне желтоватого вечернего неба и шумно стучали по крышам сарайчиков. Снег между домами был перемешан с еловыми шишками, и низкими красными кустами тихо горели в сумерках костры – прогревали землю, чтобы с утра подымать ее лопатами под новую улицу. Теплом и борщами дышало брусчатое зданьице котлопункта, шли после смены с кирпичами хлеба в руках девчата в забрызганных известью спецовках. И она попыталась мысленно поставить там Веру рядом с Ленькой, на талом снегу, и не смогла. Но ведь были еще города, пусть неустроенные тоже, со всем отжившим теперь коммунальным бытом, где ждали жены, пусть но полгода, но ждали и растили детей и встречали! Нужен, видимо, человеку климат любви и добра, и кто знает, если бы ждала его Вера где-нибудь, не случилось бы той беды… Кто знает…

А теперь они шли с Верой по Австралии, верное по залам австралийской живописи, и разговор о Леньке-Леониде, видимо, предстоял им еще, только на сейчас и не здесь, и как приступить к нему – неизвестно…

…В глубине рамы, словно в проеме окна – внутренность комнаты, дощатость кое-как слепленных стен. Багровым пятном светится топка печи. За грубым столом, где на сползшей газете – бутылка, кружка и кусок хлеба, сидит сухощавый мужчина, похожий по облику на тех шотландцев, что видела она здесь недавно – в гольф-клубе… Только в просвете двери – на рыжей земле абрис всадника, удаляющегося. Только сухая ветка эвкалипта заглядывает в дверь из белесого от зноя пространства. И лежит на коленях, в бессильно упавшей руке белый клочок письма. И на лице, красном то ли от загара, то ли от света печного пламени, такая тоска и безысходность одиночества! Собственно говоря, на горечи разлук с домом, с Англией и начиналась Австралия – земля обетованная золота и заработка… Может быть, не стоило теперь умножать ту историческую «иноземную тоску» своей, ничем не вынуждаемой, российской ностальгией?

Они шли дальше, и все вокруг полыхало красным и желтым – цвет зноя и цвет песка. Где-то была. некогда эта улица старой Австралии, мыслью художника сохраненная, – голая пустая улица, с резными балконами и слепыми торцами домов, вся перекрещенная малиновыми полосами света. Одиноко наклоненный фонарный столб, и такое реальное ощущение жаркого ветра в закатном клубящемся небе… Может быть – засуха?

…Водой залитая бурая равнина под Дарлингом – стоят затопленные деревья, и черные, как запятые, силуэты птиц, на одной ноге, на травяных островках, и снова небо – мятущееся, гладью воды отраженное. И это тоже – Австралия.

…Ржавые обрывы и сероствольные эвкалипты на склонах у обочины – то, что видела она по дороге в Сидней, только дилижанс, загруженный вещами, да люди ковбойского облика, верхами с оружием наперевес – кинокадр из прошлого.

…Бородатый мужчина в войлочной шляпе, сродни нашим мужикам-старателям, держит на весу промывочный таз с золотом. Кирка и лопата рядом, и белая от пены речка бьется о его сапоги.

И вдруг – нечто совсем страшное – бегущий человек, однорукий и багровый, словно с содранной кожей, а вокруг такая кроваво :размытая пустыня, без жизни и Деревца – «Каторжник». Вот и дошли мы до истинных твоих истоков, Австралия!

На неделе Юлька, Юлькин иностранный муж Ник, с Юлькиным австралийским ребенком Питом (или Петькой) повезут ее в одно примечательное местечко – «Старый Сидней» – километров двести к северу от Сиднея настоящего – пустяки при австралийском уровне автомобилизации!

Па берегу плоского озера, имитирующего бухту, Порт-Джексон – городок в стиле первых поселений Австралии. Беленые домики с крышами из камыша (совсем как в эпоху целины, на Кулунде, только иных, английских архитектурных очертаний), казармы, где жили каторжники, с холщовыми подвесными койками, караульня со Старинными ружьями в пирамидах и грубыми, как козлы, скамьями.

А у пристани – покачивающийся на воде корвет, «а котором якобы привозили из Англии каторжников – с просмоленными бортами, дожелта отдраенной палубой, коричневыми от времени картами в каюте капитана, бочками для продовольствия в трюме и живым шкипером в красной пиратской косынке у начищенного медного компаса, дающего пояснения всем желающим. Сегодняшние австралийские дети в форменных платьишках всех расцветок деловито берут у него интервью и записывают в анкеты на планшетах – для урока истории, по-видимому…

Солдаты в красных мундирах, белых перевязях и черных высоченных шапках (времен наших суворовских войн) будут стрелять из доисторической пушечки на площади перед фортом; матросы в белых чулках и туфлях с пряжками, как у Робинзона Крузо, разгуливать по игрушечной Георг-стрит, отпущенные на берег; на помосте перед тюрьмой идти суд – судья в парике и лиловой мантии разберет дело колониста об украденной каторжником курице, и к ударам плетьми приговорит другого каторжника, сказавшего крамольные слова в адрес короля, загнавшего в эту богом проклятую землю.

И каторжники, густо населяющие этот городок, покажутся симпатичными и благонравными молодыми людьми в полотняных рубахах и повязках на современных длинных прическах: кладут кирпичи на постройке церкви, конопатят днища лодок на верфи и совсем не страшно, на глазах у зрителей, совершают побеги вплавь через бухту, сопровождаемые стрельбой с корабля и с берега. И даже когда приговоренного и привязанного к столбу каторжника очень натурально полосуют до крови, опять же не страшно, настолько, что составляющие публику дети и взрослые не прекращают поглощать мороженое и разные «дринки» из баночек… Можно отнести это за счет закладываемого с детства жестокосердия… Но скорое всего корень – в характере показа: вот как оно было, и ни в коем случае не обвинить в бесчеловечности добрую старую Англию!

И тогда она вспомнит багрового бегущего человека из картинной галереи Сиднея и подумает: насколько же все не так, и страшнее было здесь на деле в те времена… Кусок рая, оставленный людям на земле и приспособленный ими под ад!..

…Итак, окончен тяжкий день познавания Австралии. Тяжкий, потому что была до этого бессонная ночь в сигарообразном автобусе (пе считая эмоций прощания с родственниками…), и почти без интервала – качание в мягкой духоте Вериной машины, со всем этим мельканием лиц, улиц и сюжетов из истории, качание, усыпляющее по временам, потому что, честно говоря, она просто очень устала и хотела спать и даже съесть чего-нибудь нормального, вроде жареной картошки, хотя Вера и покормила ее в попутном кафе «стейком». И просто вымыться и растянуться, и прикрыть глаза, и отключиться на время от всех этих каторжников, аборигенов и золотоискателей… Но увы, это – невозможно. Путешествие продолжается.

И теперь они сидят, наконец, рядом – две женщины на скамейке Ботанического сада, что зеленым языком вдается в море и зеленой дугой изгибается но побережью невдалеке от устья уже натуральной Георг-стрит и почти против того места, где причалил некогда в бухте натуральный корабль каторжников. И, возможно, наступило время задушевных женских бесед, но оказалось, она просто неспособна сейчас ни на что, кроме молчания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю