355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Кравченко » Пейзаж с эвкалиптами » Текст книги (страница 14)
Пейзаж с эвкалиптами
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:55

Текст книги "Пейзаж с эвкалиптами"


Автор книги: Лариса Кравченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Солнце, круглое, поднималось из океана навстречу ей – в блеске и свежести. Крайние сосны по обрыву, уже задетые им, светились янтарем, а там внутри шло сплетение теней – коры и земли, коричневой, в рыжих подпалинах – лес, как пятнистый олень, зелень темная и зелень, высвеченная косыми, сквозь кроны, лучами. Как бывает в соборах – сквозь витражи.

Туман исчезал, и купол просвечивал голубым. И еще было состояние счастья, само по себе – от красоты Земли вне зависимости, кому принадлежит это. Общий «шарик» людей без границ и барьеров – в будущем человечества? Что же тогда понятие – родная земля? Планета? Пли тот камешек у порога, на который ступил ты, впервые шагнув из родительского дома? И нам никогда не уйти от этого…

Гармонию мира нарушал Сашка. Он прыгал с полотенцем по сырой кромке песка и орал на расстоянии: «Вылезай, ты с ума сошла – так долго! У нас в таком холоде не купаются! Пошли завтракать. За тобой скоро приедут!»

И это все. Все доброе с Сашкой кончилось в этой бухте Робинзона. Сашка не был виноват, и она не виновата – так получилось. И хотя достанется им еще перед расставанием два-три вечера с «Опера-хаус» и клубом «Мандарин», все будет уже не то.

6

Сиднейский вокзал, на конце Георг-стрит, возник слишком скоро по ходу машины, чтобы она могла разглядеть его – плоский фасад, похожий на облицованную плитами насыпь, и слишком рано, чтобы они могли закончить с Сашкой разговор, который шел у них в машине. Вернее не разговор даже, а крик, в стиле их прежних молодых разногласий, когда каждый мог говорить, что думает, невзирая на лица. И в этом был Сашка – весь прежний. Только он-то успел наговорить ей всего, пока они мчались в последний раз по Сиднею, замирая у светофоров и вливаясь в «экспрессвей», а она объяснить ничего не успела. Возник вокзал, и Анечка ждала их на тротуаре с плетеной проволочной тележкой для чемоданов.

– Ты огрубела там, в своем Советском Союзе! Ты забыла, что такое дружба! Это мы здесь сплочены и верны прежнему, а вы растворились там в большом народе и утратили тепло души! Разве я не прав? Неужели ты не могла сообразить, что последний вечер нам хотелось побыть с тобой дома, посидеть с мамой на кухне и почитать стихи! А тебя понесло к этим старикам, я тебе говорил, что это такая даль, и ты сама оттуда не приедешь! Какая глупость – ночью на электричке и на такси! Тебя бы запросто затащили в машину и увезли черт-те куда! Может быть, и не убили бы, но унизили, а потом выбросили! Ты забываешь, ты не у себя, в Советском Союзе! Мы же отвечаем за тебя, все-таки!

Сашка орал на нее, а ей не удавалось вставить слова, и как объяснить было, что все эти дикие две недели в Сиднее, когда ее возили, кормили и задаривали всем, что, по их мнению, было необходимо ей у себя в Сибири, она испытывала тяжкий груз благодарности, и словно разрывало ее изнутри это унижающее чувство неравноценности – когда-либо ответить им тем же, и ощущение обузы своей в доме, где наутро нужно хозяевам ехать на работу.

И кто, как не сам Сашка, составил ей расписание и вывозил в свет, как английскую королеву! Даже специальный блокнот для этой цели лежал у него в доме подле телефона!

– Сегодня ты едешь к Аверьяновым. Завтра, прямо из Сити, тебя забирает на два дня Юлька!

– Нет, она к вам не поедет! У нее уже всё, до последнего дня расписано! – отвечал он категорично на звонки знакомых и желающих. И еще: – Тебе нечего там делать. Это не нашего круга…

Как растолковать было ему, что те «старики», за которых он на нее обрушился, нужны были ей самой, как определение, права ли она была, что не дала уехать сюда родителям, а увлекла за собой на целину и в разворот теперешней ее, не очень благосостоятельной жизни? Потому что судьба родителей, окажись они здесь, могла быть схожа с судьбой этой семьи, кстати близких друзей отца, в той, уже вовсе давней его молодости Харбинского политехнического. Короче, это были люди «одного круга», как сказал бы Сашка. Но он просто не мог знать всего. Так же, как она не знала, что ему еще Надо было посидеть с ней тихий вечер дома и, может быть, сказать что-то главное, что он не успел во время ее гастрольного бега по Сиднею. Хотя уже и стихи ее были прочитаны на элегантной Анечкиной кухне и даже записаны на память посредством черненького японского магнитофона. Впрочем, была еще одна причина, почему ей захотелось пробыть последний вечер не в Сашкином доме, а у этих «стариков», никакими узами, кроме детской памяти, с ней не связанными… Но она не могла сказать об этом Сашке. Была причина, почему все доброе к нему, что сложилось за эти две недели, вдруг смешалось в клубок горечи и недоумения, и надо было дать этому отстояться, как замутившейся воде, в тишине.

. – Ты что такая расстроенная? – спросила Анечка, когда Сашка резво покатил тележку вперед на платформу. – Не обижайся на него, он же от пылкого сердца. Покричал и забыл. Ты же знаешь его…

Да, она знала. В своей заботливости Сашка был последователен до конца. Он накупил ей каких-то мелких конфет-орешков, чтобы было не скучно в дороге, и баночек с «дринки» из тропического фрукта, и с проводником договорился, за определенную плату, конечно, что ев утром накормят завтраком. Проводник был грузный пожилой дядька с боцманскими усами, в форме военного образца времен первой мировой, и он заверил Сашку, что все будет сделано.

Состав стоял у платформы и выглядел короче и ниже, чем она привыкла на российских железных дорогах. Обтекаемой формы вагончики цвета алюминия оказались внутри компактно-вместительными. Отдельные, крохотные, как коробочки, купе с обеих сторон и странный зигзагообразный коридор но центру без окон, одни глухие железные дверки, – вот где наиболее полно проявляется английский принцип изоляции – «мое купе – моя крепость!» В соседнее купе прошла молодая пара: папа и мама. Причем папа пес в одной руке соломенную корзинку с оборочками и в ней – болтающегося ребенка, и больше она их всю дорогу не слышала и не видела, и ни одного человека из своего вагона! Проводник вынул из стены подвесную койку, плотно опустил жалюзи, объяснил жестами, как пользоваться складными, утопленными в стенку унитазом и умывальником, и она очутилась, в прямом смысле, в одиночном заключении! Остались на перроне Сашка и Анечка с приветливыми лицами и последними бессмысленно прощальными словами, потому что она знала, почти наверняка, что все пожелания писать оборвут расстояние и не совпадающие ритмы жизни… Было грустно и смутно на душе, и усталость безумная – вытянуться и лечь в тишине, и, оказывается, тишина эта при почти неслышном ходе поезда и странной, непривычной но русским дорогам боковой качке не способствовала отключению нервного импульса, а, наоборот, давала доступ всей пестроте сиднейского бытия прокручиваться в глазах заново, как многосерийный цветной телефильм! И с каким теплом она вспомнила теперь весь светлый от солнца и пластика коридор купейного вагона «Сибиряка» (поезд Москва – Новосибирск), где стоят и курят, опершись на оконные поручни, уже облачившиеся в домашние тапочки пассажиры, по красной ковровой дорожке проводница несет чай в массивных, образца МПС, подстаканниках, и часа через полтора пути прочно устанавливается атмосфера сердечности и общения. А в окнах идут такой снежной красоты горы, с таким зубчатым рисунком лесов на просторном опаловом небе, что свое – больное и нерешенное отступает на время перед огромностью страны, съеживается и обретает истинные масштабы.

…За задернутым окном шла Австралия, которую она не разглядела еще полностью, но уже сумерки закутывали внизу под насыпью грибковые крыши районов. Вроде бы здесь они проезжали на электричке с Юлькой? Все похоже… А когда пойдут горы и эвкалипты, станет совсем темно, и в щелку занавеси она ничего не увидит – Нью Саут Уэльс опять проезжать ночью!

Теперь, когда Сидней уходил назад с загорающимися безграничными огнями и со всеми людьми, своими для нее или чужими, она поняла, что главное в ней все-таки – чувство облегчения! Что все это кончилось и, слава богу! – без возврата. Потому что нет ничего болезненней душевных эмоций!

И тот клубок горечи и недоумения, что словно душил ее, подступая к горлу, последние сутки в Сиднее – где же концы его и начала? Найти, распутать, разорвать, освободиться!..

Двое молодых людей – мужчина и женщина, оба в джинсах и в спортивной мягкой обуви, заехали за ней на дачу к Сашке, чтобы везти ее дальше на пасхальные дни, как договорились.

Мужчину она не знала вовсе – новое поколение эмиграции, родился в русской семье (тоже из Харбина), что теперь где-то в Америке.

Женщина – та самая кроха, девчушка из сорок пятого года, что прыгала бессознательно на руках у соседского зятя Николая в час, когда японский император Тэнно объявил по радио свою прощально-скорбную речь о капитуляции. Харбин, утро пятнадцатого августа.

, Естественно, она не могла встречать тогда гладиолусами влетавшие в город советские танки. И алую книжку членского билета Союза молодежи не могла получать дрожащей рукой в Комитете – слишком мала была. И красный галстук юнака обошел ее на заре своего возгорания – «Будь готов!». И с первых классов школы, где только еще научилась читать и считать, и прежде чем сама успела понять что-то в том сложном раскладе мира, где предстояло ей жить в пятидесятых годах, ее просто увезли на эту сторону, не узнав, естественно, что она думает по этому поводу. Потому что Харбин стал раскалываться – вы направо, мы – налево… Хотя именно у этой семьи были основания попасть на «другую сторону». Собственный дед девчушки погиб, замучен, в японской жандармерии, еще до рождения ее. Говорили тогда – «темное дело». Только были похороны – в скороспелой опаске – «как бы кто не сказал чего неосторожно», на которых, на выносе, вертелась рядом соседская девчонка Лёлька – та, что теперь путешествует по Австралии… Однако, при выборе пути, в годы разлома, побеждал порой не здравый смысл, а тот из супругов, кто или любил меньше и, следовательно, мог диктовать условия, или вообще обладал силой убеждения – подавить мнение другого. .

Таким образом знакомая девчушка оказалась в Австралии, прошла – в будни – английскую школу со всеми непонятными нам правами телесных наказаний и градаций по успеваемости, а в воскресные дни – школу при русской церкви: «нива моя, нива, пива золотая…» Но, возможно, в силу того, что по самым ранним и, безусловно счастливым годам, когда еще прыгалось на тротуаре через «китайскую резинку», помнила она пролетавшую мимо, совсем взрослую Лёльку при блеске студенческих пуговиц и значков, теперь, по приезде той, путешественницы, в Сидней, звонила Сашке и договаривалась о встрече. И уже совсем не оставалось на это времени – разве что последние пасхальные дни. «Вы заберете Лёлю у нас с дачи. Прокатите до Мельбурна и обратно», – распорядился Сашка.

Ее собственного мнения Сашка не спросил, хотя ее больше привлекало молча посидеть день в бухте Робинзона, но поскольку он так распорядился, она поняла, что они с Анечкой порядком устали от нее и хотят побыть на даче вдвоем. Вопрос решился – ехать так ехать! И к этой девчушке у нее было чисто человеческое умиление, что испытываем мы к тем, кого знали совсем детьми. И, к тому же, еще одна судьба, хоть косвенно, но связанная с ней – август сорок пятого…

Одним словом, состоялся еще один малый кружок по Австралии, до южной оконечности – мыс Филлип с черными ноздреватыми камнями и пингвинами (подразумевающимися) и проездом через Мельбурн, останавливаться на котором не стоит – не о том речь сейчас, вообще-то…

Потому что после дня, так славно начавшегося бухтой Робинзона и даже еще раньше – утренней осенней прозрачностью на «хайвей» с Сашкой и Анечкой, в дружелюбии близких, по видимости, людей, и произошло то странное событие – инцидент… Или ничего не произошло, а просто ей так померещилось?

…Машина шла в желтых холмах – штат Виктория, и это похоже было на Грузию у пас в ноябре, когда снят урожай и сухая трава или стерня жестко топорщится на пологих складках и шуршит, почти звенит, в солнечном ясном безветрии. Плавный, раскачивающий ее ход машины и вся эта разогретая, успокоенная к осени земля, а главное – то, как были прожиты последние дни, в милой беспечности, и сегодняшний, пасхальный в особенности, настроили вновь на то беззащитно-размягченное состояние, что однажды почти подвело ее в Сиднее – в «Русском клубе», правда, без серьезных последствий.

Позади был пасхальный полдень в Мельбурне, пустоватом, праздничном, в желтизне листопада (что так не вязалось в ее понятии с пасхой), в прямизне проспектов и шпилеобразном разнообразии церквей, распахнутых настежь по случаю службы. И толпа на папертях, разная – от вероисповедания.

Перед костелом – кадр из итальянского кинофильма: чернобровые юноши, дородные матроны, девицы типа Асунты. И все это жестикулирует, согласно характеру нации. На крыльце англиканской церкви – сдержанность и благонравие, выходят не спеша красивые дамы в светлых платьях и перчатках к своим мужьям и машинам – час разъезда. Под белой салфеткой одна песет в руке тарелку с тортом – благотворительность или приходский праздник? От мавританских плоскостей синагоги расходятся в молчании пешком одни мужчины в черных одинаковых сюртуках и шляпах (Шолом Алейхема не хватает!)

Бежал по колеям (увиденный впервые в Австралии) старомодный, тупоносенький, совсем одесский, трамвай, осененный готикой куполов и циферблатов…

И был домик Кука, натуральный, из Старой Англии в Дар привезенный и собранный на лужайке сквера – весь зеленый за стрижкой изгороди, в завесах плюща, заплесневелый от времени кирпич, замшелая черепица. Так и казалось, выйдет сам капитан, в камзоле и с подзорной трубой! Здорово, Кук! Земля, что ты открыл, хороша и обильна, и кого только в ней нет – международный «ковчег спасения».

И был дом, где остановились они, притормозив ненадолго, тесный и беленький, где по-харбински пахло куличами, что теплые еще почти живые дышали, лежа на боку, на подушках кровати, как некогда у нее, в доме бабушки, на улице Железнодорожной. Голой чистотой светились окна без шторок, и пучок вербы в углу за иконой – у русских еще вербное воскресенье. Двое пожилых, растерявших детей по Австралии, – только и остается жить в неизменных мелочах! И как они рады были: «Посидите, будем чай пить. Как у вас там, в России?» Некогда, день короток. Да и грустно, жалко отчего-то. И не хочется этого проникания в чужое и безысходное.

И еще – берег, после мыса Филлип, где-то там, поблизости лицом к Антарктиде. Купаться уже нельзя: вода – плюс десять, не больше, только черные, похожие на человека-амфибию, аквалангисты в обтекаемых и подогреваемых костюмах уходили, как по ступенькам, на дно. Спутник ее – мужчина отлеживался молча на забитом водорослями песке, а они с женщиной (девчушкой) ходили, почти обнявшись, по отливу, по всему этому морскому мусору из флоры и фауны, и говорили раскованно о том, что прошло, что сейчас у обоих, и опять ей просто бездумно было рядом с молодой своей спутницей, помнящей всю их семью, даже деда с тростью, в кителе с дырочками от орденов… И как хочется той еще раз приехать «Москву, где бывали они «по туру» с Володей, и как рвутся они душой ко всему русскому – встречают с пароходов советских моряков. И собирают книги и музыку. И еще – танцует в ансамбле, – и вышивает народные костюмы…

Что, кроме нежности, могло сложиться в ней после таких разговоров с девчушкой соседской, у которой деда замучили японцы? И что кроме доверия?

Не удивительно потому то размягченное состояние, в котором ехала она в их машине, на закате, среди сухих золотящихся холмов – с холма на холм, как в люльке, только слышала, воздух свистит в ушах от быстрого хода и разговор продолжается неспешный: «Тебе не холодно? Может, закроем окно?» – «Нет, так хорошо». – «А помнишь, у вас был такой рыжий пес Бобик? Я забрала его, когда вы все уехали на целину». – «А что с ним потом?» – «Не энаю. Жалко, если убили – на шапку».

Подсознательно, но до нее стало доходить, что, кроме свиста воздуха и вместо музыки, из кассетного приемничка в машине, она слышит свой и не свой голос, почти неузнаваемый от магнитофонной записи, только по смыслу, сказанное недавно: «Тебе не холодно? Может, закроем окно?».. «Помнишь, у вас был рыжий нес Бобик?..»

Она не сразу поняла, что это? Спутник-мужчина понял раньше. Он защелкал пальцами по клавиатуре цветных кнопочек того черненького японского аппаратика, что они взяли с собой, чтобы записать ее стихи (якобы). У Сашки тоже был такой, и у брата Гаррика, и она уже привыкла к тому, что они тут таскают их за собой на ремешке, как сумочки… «Хорошо пишет, – сказал он. – Я хотел проверить…» А она подумала: как же так, они тут болтают, что угодно, а это мотается на пленку без ее ведома? Как-то ей так неприятно стало, но неосознанно еще.

Дорога шла дальше, и пустячный разговор тоже, и она уже стала забывать, словно стиралось в сознании нехорошее это ощущение. И вдруг спутница устроила ей скандал, в прямом смысле – на политические темы.

Началось исподтишка как бы… В связи с этой пасхой! Почему вы разрушаете церкви? Почему вы не бережете старины? Они тут в курсе дела. Кадушки с капустой прикрываете, вместо досок, редчайшими иконами! У них тут кровью сердце обливается…

Она сначала не поняла: откуда подул ветер? И спорить ей вовсе не хотелось. Да почему разрушаем? Ну мало ли осталось церквушек, по имеющих ценности, почему их не убрать? А то, что уникально – Суздаль, Владимир, она сама была, видела, как это сохраняется…

Спутник молча вел машину. Спутница говорила – все горячее, эмоциональнее, даже остановить, разъяснить невозможно было. И пошло все смешиваться в кучу: и как ей больно за русский народ – чего у него нет в магазинах, и почему у них не выборы, а бог весть Что, потому что нет права выбора, а кого предложат, и неужели оскудела талантами русская земля?..

С ’ трудом она выходила из своего бездумного состояния, чтобы как-то отреагировать на этот потоп обвинений. И тут увидела: пестрые кнопочки на японском аппарате опять стояли в том положении записи, из которого, на ее глазах, недавно вывел их спутник…

Словно железом стукнуло ее по голове, когда наступает момент глухоты и звуки извне уже не доходят, только звон в ушах и собственная мысль работает на повышенных оборотах.

Что же это получается – ее «пишут» без зазрения совести! И, значит, правда, а не досужие домыслы то, что говорили ей и предупреждали перед отъездом? И всего на грани она была от того, чтобы из уважения к хозяевам или из типично российской склонности поругивать то, что мы имеем у себя дома, в своем кругу, и что отнюдь не отражает подлинных наших убеждений сказать нёчто такое, что стало бы явной «водой на их мельницу»!

Значит, что бы ни сказала она сейчас, расплавленная доверием к соседской девчушке из детства и всем этим бесконтрольным праздничным состоянием, после теплого дня на побережье, будет прослушано кем-то и где-то, где – она не знала, но могла допустить: на уникальной аппаратуре отца Александра. И ее слова будут уже не просто ее слова, а «искреннее» высказывание человека, «вырвавшегося» из Советского Союза, даже в гости. Хоть так отвести «угнетённую» душу! И где-то дальше начнут жить собственной жизнью, как вредоносный заряд, на страничках «Единения», может быть, или еще дальше, где-нибудь в Штатах, откуда родом этот молодой супруг-спутник, И не только сами по себе, принося вред стране, давшей ей все, что она имеет, но и в совокупности с ее именем, и она внутренне содрогнулась от ужаса, представив, чем это обернется для нее, – предательством, после которого жизнь невозможна…

И когда это в бешеном темпе прокрутилось в ее мозгу, словно в «памяти» электронной машины, и когда она увидела себя, мысленно раздавленной собственными своими словами, которые вот-вот могли бездумно соскочить с языка, неизвестно что-то ли гнев, то ли чувство самосохранения взяли верх над растерянностью. Мысль заработала собранно и ясно. Как в минуту опасности.

– Прекрати! – прикрикнула она на спутницу, в том тоне бесцеремонности, что может быть принят по-свойски меж близкими людьми и потому выглядел естественно в данной ситуации. – Ты же не знаешь ничего! И как ты можешь судить о том, что у нас есть и чего у нас нет, не живя у нас, на таком расстоянии!.. Это мы можем ругать и говорить потому, что это – свое – наши проблемы, а у тебя нет права – со стороны!

…И еще. Это вы здесь – причина тому, что нам надо держать такую армию, потому что вы обступили нас своими ракетами – я имею в виду ваших друзей, американцев. И ты сама – что ты чертишь в своем конструкторском бюро? Ах, ты говоришь, безобидные вещи! Откуда ты знаешь, какую деталь ты копируешь для своей совместно-американской компании, для чего она предназначена – не против ли нас? Да одним тем, что вы живете здесь и на них работаете – вы работаете против нас. Ты что, об этом не думала? И грош цена твоим пляскам в русском ансамбле – самим фактом, что вы здесь, а не у себя дома, как положено, вы всему миру показываете – какие вы принципиальные противники – не принимаете ничего нашего! Уж не говоря о том, что вы там чертите в конторах! Вы ж не задумываетесь – куда это идет потом и чему служит – важно, сколько вам за это платят! (Она вспомнила: «Я получаю восемь долларов в час», – хвалился мальчик из детства.)

…А кого мы выбираем и как выбираем – наши дела! Наша страна – как хотим, так и живем. Вы выбираете – ваши лейбористы или лейбор – вовсе тебе посторонние, однако ты голосуешь, за кого тебе предложат, и тешишь себя мыслью, что выбрала! Да его до тебя выбрали в ваших верхах, а ты только пешка в игре! Как же ты смеешь что-то толковать про наши выборы – у нас – свое, надо жить у нас, чтобы понимать, а так – даже доказывать тебе бесполезно!

Она говорила первое, что выплеснулось из нее, не думая уже о дипломатии общения за границей, как предупреждали ее: вежливость, корректность – мы гости в чужой стране. Не до вежливости ей было сейчас перед теми, кто будет прослушивать ее, и пусть что-то звучит не так – по логично пли наивно, главное, это не то, что ждали от нее, если ждали действительно…

Она не заметила, когда успокоилась спутница, словно водой смыло эмоции, словно не кричала та только что со слезой в голосе, куда что делось!

– Хватит вам спорить, мы подъезжаем, – сказал спутник. – Я тебя сброшу здесь, на повороте (это – жене. Той нужно было куда-то по делу, в Мельбурне, в этот единственный ее вечер пребывания с ними – удивительно…).

– Что, у тебя не выключено было? – спросила его спутница при выходе из машины, имея в виду черный аппаратик с красными и голубыми клавишами, вполне неподдельно и просто, так что она засомневалась: может быть, все это напрасно намотала себе в голову?

– Он в другом месте выключен, – сказал спутник. И это все. И можно бы закончить разговор на тему, если бы не еще одна фраза, почти ночью, когда он вез ее по совсем глухому от темноты городу из гостей, потому что надо же было как-то запять вечер, и весь вечер она что-то ела и говорила, механически, не вдумываясь в ничего не значащие застольные слова, потому что голову сжимала обручем боль уже физическая, почти слепота, что наступает вслед за внутренним стрессом. От сознания, что они могли… Эта девчушка могла! Та самая, с которой сидела она в одной щели бомбоубежища, глядя на одни и те же августовские звезды, на вторую ночь войны, сорок пятого года, когда ждали, что будут бомбить город советские самолеты. Но они не прилетели, прогудел отбой, и эту кроху, заспанную и теплую, завернутую в одеяло, унесли под утро досыпать домой. И та самая, что прибегала к ним в сад угоститься ранетками, потому что на их участке не росло таких красненьких… Дедушка тряс яблоню, и та, вереща от восторга, выбирала их из травы и толкала в карманы передничка. Та самая…

И ей хотелось, чтобы ничего этого не было, чтобы ей так показалось, померещилось в результате многих детективов, прочитанных и просмотренных – Штирлиц, «Мертвый сезон»… И она уговаривала себя, что ошиблась и возвела напраслину на этих милых и гостеприимных ребят. И почти уговорила.

Он остановил машину против гавани Мельбурнского порта, в виду дробящихся в агатово-черной воде огней, разговор шел о спутнице – жене его. «Отчего такая нервозность и возбудимость? Непонятно. Переутомление пли характерно для их жизни – вечная напряженность: зарекомендовать себя, не утерять полезности, иначе тебя просто заменят?»

– Катюша взяла неверный топ. Я понимаю, вы вынуждены были отвечать так, а не иначе… – сказал спутник, как бы между прочим. Значит, от нее все же ждали ответа, и она, примитивно говоря, испортила им пленку!..

Вот почему неприветлива она была на другое утро с аборигеном здешних мест – страусом эму, когда он подошел к ней поздороваться, и почти не видела ландшафтной прелести, мельбурнского ботанического с купами деревьев и прудами, заросшими круглыми листьями кувшинок.

Ночевали они в пустом флэте, от которого им дали ключи по знакомству: хозяева путешествуют по Канаде. Многоквартирный флэт в три этажа, балконы, как ободья по фасаду. И в каждой квартире говорят по-русски и по-еврейски – одесский, белорусский акцепт. Сушится на плоской крыше белье. Видны в окно наискосок полы в вишневых, под бархат, паласах, что-то стучат, устраиваются еще. Входит соседский мальчик, кудрявый, кольцо в кольцо:. «Папа спрашивает, у вас нет дрели? Дайте, пожалуйста!» Интеллигентный, воспитанный мальчик, музыкальные руки. Па балконе сидит молодая обрюзгшая женщина, в равнодушной не подвижности, русская в еврейском доме – пойти некуда, говорить не с кем. Как поступить? Не ехать – потерять детей… Страшный выбор! Светятся за спиной вишневые паласы. Только и остается – ступать по ним неслышным шагом..

От всего этого – в комплексе – только уехать ей хотелось утром, и ничего больше. Но нужно было провести программу, до конца и соблюсти видимость международных отношений. Хотя все в ней противилось и негодовало. И даже к Сашке ей не хотелось ехать сейчас, хотя он вроде бы не виноват… И все-таки как-то косвенно был он связан с происшедшим. Потому что передал ее им с рук на руки. Ей хотелось к родным в Брисбен – к тетушкам, брату Гаррику и сестре Наталии.

Но еще прожить нужно три долгих дня в Сиднее и не показать своего смятения… И не надо бы напоследок замутнять их. Юлька еще повозит ее по городу и будет кормить в своей неуемной сердечности блинами с травой, в прямом смысле, когда в пирожок завернуты овощные стружки всяческих сельдереев: «Ешь, это ужасно полезно!» И Вера будет молча лежать с ней рядом на стриженой травке у капитана Кука, когда, дойдя до головокружения, она взмолится утром: «Я не могу больше, вези меня, где потише». А вечером будет клуб «Мандарин» – улыбка на последнем пределе!

«Опера-хаус» – спектакль балета, снова с Сашкой и Анечкой и возникшей из прожитого Викой Бережновой. («Все эти тряпки ничто перед тем, что ты имеешь!..»). В антракте, когда опять же не по-нашему можно запросто усесться на пол, на ступеньки фойе, обтянутые мягким салатным ворсом, словно это очередная австралийская лужайка, и говорить о своем, не реагируя на снующие мимо ноги зрителей. А совсем рядом, на уровне глаз, за витражом-стеной – поверхность бухты, ночная феерия Харбор бридж и берега напротив, отраженных в сиреневой и синей глади световыми столбами всех семи цветов радуги. Пожалуй, это и будет – прощальный ее взгляд на Сидней. А сам балет? Хорошо, конечно, хотя опять не по-нашему, скорее не балет, а акробатика: абсолютно красный (символ ревности) Отелло ломает в три погибели абсолютно белую Дездемону. По все это пройдет для нее как бы вполтона, уже не проникая глубоко в сознание. Пересыщенность информацией или следствие «дорожного стресса»?

Вот почему как последняя точка в Сиднее стал этот дом стариков, куда Сашка все тянул везти ее с самого начала: «Они не нашего круга»…

По какому, собственно говоря, праву Сашка берет на себя решать, кого видеть ей, а кого не видеть в этом заграничном мире?! Он уже хорошо сунул ее в машину с магнитофоном!

Кстати, такой точно ящичек с кнопками присутствовал постоянно и у него на кухне, где они сидели всегда после ее «трудового» дня, обсуждая, хохоча, комментируя. Не получится больше у них душевного разговора на кухне – это она знала совершенно точно. В результате дом стариков, куда удрала она, созвонившись с ними сама, и без его благословения!

И оказался это очень старый сиднейский дом (конец девятнадцатого века), весь в лепных, с амурами, потолках, но без современных удобств, в трещинах и облупленной штукатурке, но зато камин белого мрамора с прожилками! Никогда прежде и нигде не бывала она в таких домах. Старики снимали его у старухи австралийки, у которой на ремонт ни денег, ни сил, ни намерений – все рушится! А другого, современного, снять не по деньгам! И она подумала: дальше такого жилья не продвинулись бы и ее родители, если бы приехали сюда после войны, не успели бы. Если до войны, тогда еще может быть… И дальше этого узенького быта с вербочками и куличами, с «маджаном» по праздничным вечерам. А вообще, для чего еще жить? Медленный спуск в небытие, Исчезнут и не вспомнит никто – чужаки. Вроде бы, единый конец, а где – какая разница? И все же есть в этом что-то – на своей земле…

Как она спала в этом доме, на кровати, столь высокой, что приходилось вставать на цыпочки, забираясь на нее, к духоте закрытых мутноватых окон, сплошь залепленных разросшейся зеленью, которую стричь не по силам квартиросъемщикам, и в чуть застоявшемся, нафталинном запахе старых, харбинских еще вещей, но так крепко и спокойно спала, как впервые, пожалуй, в Австралии, как ни «доме тетушек и ни в лучшей спальне у Андрея, не говоря уже о всех сиднейских ночлегах, ни грамма неловкости, что бывает в посторонней семье – как освобождение. Или просто она так устала, что ей ужо было все равно!? Просто спала в последнюю ночь в Сиднее и последний день до полудня так, что старики испугались – жива ли она? Маргарита Васильевна подходила к двери и слушала – есть ли дыхание, а Вячеслав Яковлевич шипел в усы: Не мешай, дай девочке выспаться. Ее замотали здесь»…

…Зато теперь не спалось в боковой качке спального вагона, на мягкой и широкой полке, устроенной опять не по-нашему – вдоль окна, так что лежа, как на витрине, можно обозревать все, что плывет под тобой вдоль полотна – если отогнуть, вопреки порядку, плотную пластиковую штору. Ночная Австралия, где ничто неразличимо – только чертеж деревьев на более светлом небе да белесость стволов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю