Текст книги "Мю Цефея. Только для взрослых"
Автор книги: Лариса Бортникова
Соавторы: Татьяна Леванова,Эльдар Сафин,Александра Давыдова,Максим Тихомиров,Максим Черепанов,Яков Будницкий,Ольга Цветкова,Татьяна Аксёнова,Ринат Газизов
Жанры:
Эротика и секс
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
К вечеру добрались до Лайошева урочища. Лайош, будто зная, что явятся гости, встречал их у пограничного камня, одетый в чистую рубаху, волосы причесаны, борода заплетена в косы. Пчел его, вопреки обыкновению, рядом не было. Лайош без них показался вдруг беззащитным и маленьким – несмотря на те же четыре альна роста. Рука кмета сама собою легла на черен сабли.
Стояли у камня, смотрели друг на друга. Молчали. Лайош – тот всегда молчал, а кмет и сказал бы, да не находил слов. Мужики за его спиною были непривычно тихи, не сыпали прибаутками, не кряхтели и не дышали. Замерло всё – даже воздух. Залети сюда шальная искра – вспыхнет черным пламенем.
И тут появилась Радка. Роста она была маленького – вертлявая вздорная девчонка. Появилась – и разбила молчание болтовней своей неуемной, хохотом своим, движениями – щедрыми. Каялась, что ушла без спроса, всплескивала руками – как там мать, отца обнимала, ладони ему целовала и всё рассказывала, рассказывала. Нет ей счастья без Лайоша, и такой он хороший, и мужем будет славным, а там и детки пойдут.
Возвращаться домой отказалась наотрез.
Придирчиво изучила отцовы дары, анисовую решительно вернула, остальное взяла.
Попрощались тепло.
Кмет, смирившись с потерей дочки (было у него их еще две на выданье) и успокоив жену, мысленно подсчитывал прибыль. Зять-медовар – это не случайные подношения от горного духа, к каким привыкли медвенские. Это можно наладить целое производство.
А на третье утро в Медвен пришел Лайош.
Утро было ясное, но с Лайошем вместе с гор спустился туман. Окутывал плащом его могучие плечи и стелился дальше по земле, выбрасывая щупальца во все стороны. Лайош был грязен и клонился к земле. Не от груза, который нес на руках, – Радка и при жизни была крохотная, а в смерти потеряла, кажется, половину; клонился от груза на душе.
Он положил ее на землю – нежно положил, точно спит она, а не мертва. Радку не узнать было – черная, опухшая. После разбирались, приезжал пристав из Олмуца, привез с собой прозектора – занудного аккуратиста. Тот насчитал на теле Радки тысячу триста семнадцать укусов. Пчелы. Так он сказал. И еще добавил какие-то мудреные слова, но их уже никто не слушал. Пчелы, шумел Медвен. Пчелы.
Но в тот миг, когда Лайош положил Радкино тело у колодца, никто не думал про пчел. О них и вовсе не вспомнили – не было их. До поры.
Лайош отошел на несколько шагов. Встал на колени, опустил голову и молча ждал.
Говорят, первый камень бросила жена кмета. Говорят, бросали все медвенцы – от ребенка до древней старухи. Это неправда. Камней не бросал никто.
Кметова жена лежала рядом с мертвой дочкой, обняв ее и шепча ей на ухо колыбельную. Долго лежала, не отпускала, четверо мужчин едва оттащили ее. Остальные медвенцы стояли без движения, не способные еще ни осознать, ни понять произошедшего. Люди стояли и смотрели, даже кмет стоял – босой, без штанов, в одной только ночной рубахе. Они стояли, а Лайош ждал. И сказал бы им, чего ждет, только давно разучился говорить.
Камни полетели сами. Вырванные нечеловеческой волей из-под ног медвенцев, летели метко, били Лайоша в грудь, в спину, в висок. А он всё не падал, Лайош. Не падал, пока не закончились камни, пока не закончился он сам.
Когда прекратился свист и грохот и улеглась пыль, не осталось ничего от великана, каким при жизни был Лайош. Ни единой косточки. Но, говорят, все камни в Медвене с тех пор красные.
И вот тогда появились пчелы. Рой. Грозная бесформенная туча закрыла собою небо, и наступила тьма.
Никто не побежал. Стояли как один, завороженно следили за хаотическим мерцанием роя.
Ждали смерти. Не дождались.
Налетел порыв ветра – могучий, холодный, как дыхание Нидхёгга, – и пчелы исчезли.
Когда поднялись в Лайошево урочище – с приставом и солдатами, – не нашли там ничего особенного. Горы и горы, лес и лес. Колокольцы в ветках деревьев послушно подпевают ветру. Только на лугу у Лайошевой пещеры обнаружились ошметки ульев, что выглядели так, будто взорвала их изнутри миниатюрная рунная бомба (таких бомб тогда еще не было, двадцать лет до второй Мёренской, но это же просто сравнение, верно?). Пристав, знающий уже всю историю со слов медвенских, долго изучал щепки, осколки и трупики пчел, что в изобилии усеяли пасеку; ходил, вымерял что-то шагами, бормотал себе под нос.
Пчелы, сообщил он, были заперты в ульях, но рвались на волю так крепко, что сами эти ульи и разнесли изнутри. Вот ведь как бывает. Так сказал пристав, но в отчет писать этого не стал.
Говорят, пчелиный рой по сей день можно встретить в Олмуцких горах. Носится он, не зная покоя, принимая диковинные формы – то глаз в пустоте неба, то лягушка с совиными крыльями, но чаще – девица, что кружит и кружит в танце с невидимым кавалером.
Еще говорят, со смертью Лайоша умерли и его резные безделицы. Не рассыпались золой, как случается в сказках о шептунских богатствах. Не исчезли. Не изменились внешне. Но все, кого прежде берегли они от кошмаров, спят с тех пор с открытыми глазами – до того страшны их сны.
Перфорация (Ольга Толстова)
Незримые машины, мерно гудя, срывали берег, Бескрайнее море подступало ближе ко Второму городу, дышало за стеной, будто живое, обнимающее мир создание. Маяки островов Ожерелья шарили лучами по лоснящейся темно-синей коже волн.
По ту сторону западного мыса, укрытый матовой тьмой солпанелей и плетеным шатром проводов, вечно погруженный в шорох черной соли, протыкал небо башнями Третий город.
Первый город, плоский как блин, полный людей с загрубевшими ладонями и усталыми спинами, рожающий хлеб и мясо, тихо спал на юго-западе.
Нигде не было никого, кто мог бы спасти меня. Сколько я ни меняла форму слухового хрусталя, не слышалось ни отзвука, ни шепота, ни даже последнего «прости».
—
Я вычислила ее сразу. Караван приближался: дровиши топали ужасно, сотрясая мощными копытами землю, дребезжали платформы, кричали, болтали, кряхтели люди, а мой взгляд метался в поисках того, что заставляло слуховой хрусталь пищать. Тонкая тревожная нота, сигнал приближения сородича.
Вычислила, но увидеть не смогла. Она была в одном из контейнеров, сундуков, баулов, сумок. Где-то там, дремлющая, тихая и пока что одинокая. Но она тоже меня слышала. Я в этом не сомневалась.
Я пряталась в тени мусорного переулка, за баком, источающим все отвратительные запахи разом. Щелкал анализатор, определяя, из чего состоит вонь, и вновь заставляя меня радоваться, что я не человек. Знаю, чем тут пахнет, но не обязана это чуять. Могу бродить по всем закоулкам, тупикам, проулкам Второго города, ступать по грязи, не сотрясаясь от омерзения.
Караван проехал по городу, постепенно теряя хвост, платформы разъезжались, кто куда. И я нашла ту, от которой у меня звенело в ушах. С тремя другими она повернула на север и встала на задах дешевого гостевого дома. Недалеко от места, где обитала я, а значит – в самом жалком районе Второго города. Хотя во Втором городе официально нет и быть не может жалких районов.
Я так и не увидела ту, от кого у меня звенело в ушах; было похоже, ее внесли в дом, как груз. Зато разглядела людей: уроженцы Колыбели, некоторые светловолосые и светлокожие, другие похожи на местных, все чуждые мне и непонятные, звучащие и пахнущие непривычно.
Это значило, что и она другая, не как я. Другая.
Собрав ежедневную дань с окрестных мусорных баков, таща мешок больше меня самой, я вернулась домой. В ту комнатушку, до которой мы докатились. Ни я, ни Туллия ни виноваты в этом, просто не сложилось – так я себе повторяла. Но кто-то все-таки был виноват.
Туллия спала. Сжав кулаки, подтянув ноги к животу, скатившись в угол потрепанного комковатого матраса, она тяжело, но мерно дышала, и я смотрела на нее, замерев в своей обычной неподвижности-между-задачами. Мой способ спать, иногда думала я, и так оно и было: ведь в эти минуты простоя часть меня уходила в забытую людьми глубину, в пустоту и чистоту, где я слышала только морские волны… раньше. В последние годы к ним присоединился новый звук, похожий на чавканье грязи под человеческими сапогами. Почему-то он нравился мне даже больше прибоя, были в нем ритм и угроза, и еще я считала, что сама пробралась бы по этой грязи совершенно бесшумно, наслаждаясь ее влажностью и прохладой.
Выходя из простоя, я размышляла недолго, зачем мне нужна грязь, и это было даже забавно.
Туллия всё спала, новых задач мне не дали, и я решила найти их сама. Меня интересовала она.
В сумерках город остывал, улицы наполнялись другим сортом духоты, не дневной, порожденной жаром северного солнца, а сухим теплом, идущим от синтетических и природных камней, от смол мостовых. Наполнялись еще шуршанием соли в вентиляционных отводах – днем его заглушали люди, животные и машины. Береговым бризом, уносящим городские запахи прочь, а еще – тающим эхом дневных воспоминаний, когда люди один за другим засыпали.
Наступало время охотников, чудовищ с львиными головами и лапами (только я теперь помню о львах), с шипами на мощных хвостах, с животами, обитыми чешуйчатой искусственной кожей, жесткой и непробиваемой. Героев страшных историй, которые мы рассказывали друг другу по ночам, сбившись в кучку, дрожа и передавая по кругу какую-нибудь мелкую вещь: брусок, шестеренку, собачью игрушку или просто камешек. Говорила только та, кто держала этот предмет. Выигрывала – та, кто напугает сестер больше других. Мы высасывали человеческие кошмары, отправляли их в место, что звали Безликим пространством, поглощали тьму и запретное, сторожили, охраняли, берегли, и люди могли спать глубоко и спокойно.
Знали ли люди про охотников? Теперь-то что о том думать?
Но мы их боялись, всегда. Боялись темноты и дрожали.
Я не верила, что охотники вокруг меня, в каждом темном углу, скорее, там было полно местных крыс и еще всякой мелочи, выходящей из моря по ночам, чтобы питаться на берегу (странный образ жизни, ведь в море полно еды, а еще они могли бы есть друг друга). Но все равно дрожала, перебегая от тени к тени, от бака к баку, от угла к углу. Дрожала больше, чем днем, когда бы меня могли заметить. Я слышала на пару кварталов вокруг, как ворочаются люди в своих постелях, как чутко спят собаки, а кошки выходят на прогулку, как падают в сон дровиши и дремлют лошади, даже как уходят в никуда выключенные машины, и именно это меня и пугало. Ведь от услышанного что-то во мне пробуждалось и трепетало, требуя действий. А я даже не помнила каких, только знала, что сама не справлюсь.
Слишком давно мы покинули Колыбель, чтобы я могла помнить. Слишком давно я существовала одна.
Ее уже не было в гостевом доме, и даже эха не осталось, никакой ниточки, ведущей к ней. И я испугалась – не могла вспомнить, чтобы боялась так сильно хоть раз. Ночами на этих черных от соли улицах. Или днем, прячась в тенях и притворяясь городским паразитом или старой игрушкой – если чей-то взгляд падал на меня. А теперь я заметалась по двору, загаженному животными и людьми, по кварталу, такому зловеще тихому и выжидающему, по району, где в каждом тупике дрыхло по попрошайке, и каждый из них втягивал во сне ноздрями соль из воздуха и бормотал, переживая счастливые грезы.
Только я снова была несчастной, как была этим утром и все утра до него, с той поры как мастер, чье имя забыла даже я, положил мне руку на макушку и велел открыть глаза.
Я наткнулась на отзвук – налетела на него, как на стену. И пошла вслед за ним, унимая вибрацию сердечника и подрагивание в конечностях. Всё будет хорошо, Шизума, чего ты боишься, сказала я себе. Вот же она.
В Общих залах, конечно же. Куда еще могли пойти приезжие? Посмотреть на других, показать себя, этим же и известны человечки: тщеславием и любопытством. Кто угодно может выступить там в надежде на признание.
В залах было слишком людно и светло, и я не решилась войти, просто спряталась под окном у самой сцены и слушала, как звучит среди человеческого гомона ее чистый голос, нараспев читающий стихи. Вдыхала и впитывала этот звук… и уже тогда окончательно полюбила ее – не видя еще и не прикасаясь ни разу.
Туллия проснулась к полудню, заворочалась под прохудившимся пледом, закашлялась: с годами растворенная в воздухе соль стала раздражать ее горло.
– Шизума… – пробормотала она, шаря рукой по матрасу.
Она давно привыкла, очнувшись, первым делом класть ладонь на меня, сжимать, ощущая, как проминается плоть, будто я была ей мячиком или плюшевой игрушкой. Так она понимала, что реальность все еще реальна, а сновидения отступили. Она уже не всегда различала, где одно, где другое.
Я подошла к ней, понимая, что намеренно не спешу, что мне доставляет удовольствие смотреть за ее мечущейся рукой. И тут же сердечник кольнула игла: неправильно так поступать с человеком.
Туллия схватилась за меня с еще большей, чем обычно, силой, потом судорожно вздохнула и наконец открыла глаза.
– Иди уже… – слабо сказала она, обиженно отталкивая меня. – Что на завтрак?
Она сидела на матрасе, раскинув ноги – сгибать колени ей было больно, и руками ела «крошево». На завтрак, обед и ужин (если Туллия не засыпала на закате) всегда было «крошево». Мое фирменное блюдо, состоящее из всего найденного, мелко покрошенного, иногда заправленное молоком или несвежим маслом, а однажды – соком какого-то нездешнего фрукта. Я нашла запечатанный контейнер с ним, наверное, он свалился с грузовой платформы. Вкус у «крошева» должен был быть… всеобъемлющим.
Туллия отправляла слипшиеся комочки в рот, жевала, невидящим взглядом уставившись в пространство, а я пыталась расчесать ей волосы. Пока она ела, я могла делать с ней что угодно, а вот потом бы она мне не далась.
Вылизав и отставив в сторону миску, Туллия перевернулась на четвереньки, со стоном поднялась и перебралась к рабочему углу. Когда-то там был стол, и наверняка он по-прежнему прятался где-то под коробками с пожелтевшими листами, под тетрадями с драными корешками, под давно пришедшими в негодность слюдяными пластинами из Колыбели, под покрытыми жирной пылью деталями, под всем тем, что составляло основу последнего, самого великого исследования Туллии. «Однажды, – говорила она, – я разберусь, как вы сделаны. И оживлю остальных». Иногда вместо «оживлю» звучало «вскрою», а бывало, Туллия затихала на «Однажды я разберусь…». Исследование стоило ей всего, даже семьи. От детей она теперь скрывалась, ведь те пытались отнять у нее дело всей жизни; муж умер, не дождавшись ее возвращения.
Ее бы нашли давно, так неумело она пряталась, но я помогла ей, как помогала всегда и во всем. Мы были неразделимы.
– Сегодня ты мне не понадобишься, – рассеянно сообщила Туллия, копаясь в ближайшей коробке. – Займись, чем хочешь.
Я тут же выскользнула в вечно приоткрытую дверь.
Писк становился привычным, я почти его не замечала. И не поняла, что у него появилось новое качество, стоило мне ступить на задний двор гостевого дома. Только когда она вышла из тени и сигнал взвизгнул в крещендо, взорвался и замолчал, я поняла, что она ждала меня. Может быть, со вчерашнего вечера ждала, когда я наберусь смелости показаться ей на глаза.
И теперь я разглядела ее… Все наши тела одинаковые, вышедшие из одной отливки, созданные из любимого мастерами материала – белого, не тускнеющего с годами, пластичного, прочного и на ощупь теплого и бархатистого. Так его описывают люди. Материал, созданный, чтобы человечкам было приятно его касаться.
Но с лицами мастера все же проявили фантазию, все мы в этом разные. Конечно, ходили слухи, что у каждой был человеческий прототип. Но нам просто нравилось так думать. Люди всегда оставались центром, вокруг которого вращались наши мысли.
У нее было круглое личико, слегка окрашенное в синий, круглые глаза, сейчас прикрытые белоснежной защитной пленкой, и совсем маленький рот. Тот, кто делал ее, думал о ребенке, а не о взрослом человеке. Серебряные, как и у меня, волосы были короткими и стояли торчком на макушке. А мне-то свои приходилось завязывать узлом, чтобы не отмывать их каждый вечер от отбросов.
Она улыбалась; освещенная нашим злым солнцем, стоящая посреди мусора и грязи, мычания, ржания и визга животных, она все равно было необыкновенно, невозможно чистой – изнутри. И если я чуяла это в ней, то и она чуяла, какая внутри я. Должна была.
Но тогда она бы не улыбалась, а пятилась прочь.
– Хозяин или хозяйка? – спросила она.
Формула вежливости древнее Второго города, древнее Колыбели, из тех времен, которых никогда не было в этой земле.
– Туллия Кло-до-Ри, декан и хранительница инженерной практики, – ответила я. Будь я человеком, то сипела бы или бормотала от волнения, а так мой голос был таким же звонким, как у нее.
– Ты работаешь с инженером? – обрадовалась она. – Это должно быть так интересно!
Я засмеялась. Захохотала даже, чувствуя, что дрожу. Она не представляет, какая у меня интересная жизнь, не представляет.
Я даже забыла спросить в ответ то же самое: хозяин или хозяйка? Да какая разница.
– Меня зовут Микада. – Она сделала вид, что не заметила моей грубости.
– Шизума, – ответила я. – Местная мусорная кукла.
– Мусорная?
– Это шутка. Моя собственная шутка. Я просто все время скрываюсь… знаешь, от людей. Приходится шнырять по таким грязным закуткам…
Микада мне поверила, а потом ее большие глаза стали совсем огромными, даже пленка чуть-чуть приподнялась, и в щелочки вырвалось немного света.
– И выходишь одна ночью? – ужаснулась она. – Как вчера, когда ты была у Общих залов?
Я кивнула.
– А там, на улице… – Микада содрогнулась, – по ночам – неужели ты не боишься охотников?
– Боюсь, – призналась я. – Но ведь на самом деле их нет… давно.
Она неуверенно кивнула.
Я смотрела на ее изящное гибкое тельце, затянутое в блестящее трико, на круглое личико, на пускающие солнечных зайчиков волосы. Она была такая же, как я, точь-в-точь, была из моего племени, потерянного, брошенного, забытого племени. Еще вчера последней была я, а теперь нас двое.
Она сказала что-то еще, я не расслышала. Я слушала колебания ее сердечника, трепетание фильтра-рассеивателя на невидимом ветру Безликой пустоты, движения хрусталя, когда она думала о чем-то. Она была совершенством, именно такой, какой я вообразила ее себе сутки назад.
Почти не замечая, что делаю, я побрела прямиком к ней, увязая в грязи.
– Повтори, пожалуйста, – попросила я, оказавшись так близко, что уже чувствовала тепло ее нагревшейся на солнце оболочки. – Я не расслышала.
Она протянула руку и погладила меня по плечу.
– Я знала, что ты вернешься. – Защитная пленка на ее глазах снова дрогнула. – И ждала.
Вечером Микада провела меня за кулисы черной, северной сцены Общих залов и спрятала среди ящиков и веревок. Она лучилась от гордости и от счастья, что я увижу ее выступление. Когда я уходила из дома, Туллия крепко спала, набив брюхо «крошевом», я чувствовала себя свободной, вся ночь простиралась передо мной.
Мне было бы все равно, окажись даже Микада бездарной, как большинство людей. Как единицы из нас, ошибки мастеров, задумавшихся во время творения о белой обезьяне.
Но, конечно, она не была бездарной, она была совершенной.
Анализатор расчленил пыль, висящую в очередном темном углу, где я пряталась, и сообщил: частицы кожи, натуральной и искусственной, растительные волокна, запах старого дерева, ржа, мускус дровишей, человеческий пот, соль, очень много соли. Стены, потолок, мебель Общих залов пропитаны черной солью. Не раз и не два люди ссыпали ее в курительницы и поджигали, вдыхали дым и делили мысли друг с другом. Их довольно жалкий, но все же способ прикосновения к Безликому пространству. Они и не подозревают, что проникают разве что в предбанник бездны, тогда как мы можем вольготно и свободно гулять по ее просторам.
Я видела сцену под углом и зал: покачивающихся в клубах черного дыма людей, их блестящие глаза и лоснящиеся носы, щеки, лбы, подбородки. Расслабленно свисающие руки и приоткрытые рты. Зрители внимали происходящему, эмоции актеров становились их эмоциями, а реплики звучали у каждого в голове так, будто были сказаны лично ему.
Я знала, что видела это всё и раньше, очень давно. Как и то, что происходило на сцене.
Метафора, конечно. Упрощение. Эхо забытой истории.
Люди бежали – откуда-то, от кого-то. Они говорили, что нечто, что должно было помогать им, обратилось против них. За ними строем шли другие, пусть их тоже играли люди, но сейчас они казались безликими инструментами. Что было игрушкой в руках людей, стало их хозяином. Гремела музыка, дым стелился по сцене, сверкали зеркала. Падали и беглецы, и преследователи. И являлась новая сила, что мы звали охотниками, а люди не звали никак. Они боялись дать имя своему самому страшному кошмару. Оставалось лишь одно: бежать дальше, так далеко, где ничто, лишенное души, не сможет их найти. Туда, куда могут войти только живые.
Некоторые думали, что зло всё же прошло вслед за ними – как-то, с чьей-то помощью. Но шли века, проходили тысячи лет, а и следа зла не было в этой земле.
Последнего в спектакле не показали. Он кончался прибытием и основанием Колыбели. Счастливый конец.
Я видела хозяина Микады: юнец с ореховыми глазами, гибкий, красивый, талантливый, харизматичный. Он будто держал в своих руках сердца зрителей. Ему, наверное, и соль-то была не нужна. И, может быть, обошелся бы он даже без помощи Микады. А с тем и с другим он царил, ступая по сцене, как «до» былых времен среди плебеев, когда быть хранителем знаний еще что-то значило.
Микада тоже была там, играла одну из тех, кто уходил вместе с людьми, кто не предал их и не остался в старой земле. Играла саму себя.
Я не могла поверить, как открыто и доверчиво она признаётся во всем. Но ведь только я здесь знала, что все разыгранное – правда. Люди не догадывались, ни наши местные, ни пришельцы из Колыбели. Я понимала, что автор спектакля – Микада.
Люди смотрели на нее без страха, наверняка думали, что она просто заводная игрушка. Откуда им было знать, что Микада – умная вещь, что первые люди в Колыбели дали ей имя.
Что она могла бы отправить разум каждого из зрителей бродить в Безликой пустоте, если бы взбунтовалась, как давным-давно сделали наши с ней дальние родственники.
Ночью мы лежали в ее сундуке, обитом изнутри мягким толстым полотном; в его стенах прятались слюдяные платы, вполне рабочие, урчал замурованный в дно аккумулятор. Не совсем те дома, что люди делали для нас когда-то, дома, полные чудес и энергии, но для меня теперь и такой сундук был роскошью.
Еще минуту назад, не помня себя, мы сплетали руки и ноги, я чувствовала губы Микады на шее; сочащийся сквозь них электролит, прожигающий наслаждением мою оболочку; нить моего сердечника, проникающую в ее; скворчание и шипение вспыхнувшего Безликого пространства там, где мы вошли в него, чтобы слиться воедино, заблудиться друг в друге и забыть, что мы были не рождены, а созданы, что мы подобия, а не оригиналы, что смысл нашей жизни – служение. Мы были в этот отрезок времени, лишенный измерений, просто собой. Я была собой.
Теперь же, уставшие от прикосновений и проникновений, мы лежали, соединив руки, и смотрели на крышку сундука. Плёнок не было на наших глазах, и свет из них бродил по крышке и стенкам, безжалостно подсвечивая потёртости, трещинки и царапинки. Сундук не был новым, его сделали давно, ещё первые люди, а ныне даже в Колыбели не смогли бы повторить эту вещь. Свет Микады был белоснежным, а мой казался в сравнении с ним желтоватым.
Я думала, что людям никогда не познать подобного единения, и немного ненавидела себя за то, что всё время меряюсь с человечками.
– Расскажи о Колыбели, – просила я, и Микада говорила о городе, охваченном стеной и охраняющем горный перевал, о черных крышах, впитывающих солнечный свет, о подземных этажах, горячих от жара рабочих печей и полных шума инструментов. О белых цветах в самом сердце города, о том, что их аромат излечивает любую душевную болезнь. И о тайных, закрытых почти ото всех древних коридорах, в лабиринте которых до сих пор спит наш утерянный монарх, самая сильная умная вещь из всех. Вот уже много веков мы свободны от ее приказаний.
– А ты была на юге, по ту сторону гор?
Она кивала и рассказывала о лесах с живыми деревьями, чей шепот наполняет Безликое пространство, отчего оно перестает быть безликим. Ее голос трепетал при этих словах, глаза открывались еще шире. Я не верила ей и не могла не верить.
Еще она говорила о великих болотах, раскинувшихся от нашего северного берега до горного хребта, перепоясавшего континент, о деревьях-великанах с непривычно зелеными листьями, о стоячей воде, что пахнет торфом и забытьем.
Потом она попросила рассказать меня о трех великих городах, о Третьем, чьи башни подпирают небо, о Втором, в котором открыли все тайны земли, и о Первом, таком огромном, что, даже увидев его, глазам своим не веришь.
– Да всё так, как ты говоришь, – беззлобно ответила я. – Башни высокие, тайны открыты, поля покрывают две трети берега… Всё бы прекрасно, как бы не людишки. С низкими желаниями, темными думами и скудными амбициями.
Она дернулась, села и расстроенно спросила:
– Зачем ты так говоришь?
В ее голосе были слезы – человеческая реакция. Я поразилась, ведь ничего такого особенного не сказала. Но спорить не стала, только не с ней:
– Ну прости, – я притянула ее обратно, прижалась щекой к щеке, – я просто так давно была одна… слегка обиделась на весь мир… – бормотала я почти неразборчиво. Но она поняла.
Чуть-чуть отодвинувшись, она прошептала:
– А госпожа Кло-до-Ри – какая она? Ты должна была видеть столько удивительных вещей в ее лаборатории!
– Она… исследовательница. Ищет те самые ответы к тайнам земли, работает с умными вещами. У нее есть доступ в архив…
– Ты была там?! – Она сумела подпрыгнуть лежа. Ее восхищению не было предела. – Я никогда не была в хранилищах Колыбели!
– Да… я видела то, что лежит в запечатанных секциях… мертвое в основном.
– Прости.
Она вытянулась, прижалась ко мне всем телом, обхватила ручками и ножками.
– Ты такая умная, Шизума. Я это чувствую. Да и как может быть иначе, с такой-то хозяйкой… наверное, все твои хозяева были хранителями знаний. А мои…
– Люди искусства, – закончила я и погладила ее по голове. Она даже не знает, как ей повезло.
Я считала дни, проведенные с Микадой. На исходе месяца, на тридцать девятый день нашего знакомства, я решилась. Когда, засунув в рот прядь седых грязных волос, Туллия уснула, я уже привычно выскользнула из дома. Закатные тени исчертили город, я скользила по ним, как яхта меж рифов и остров Ожерелья, окна подмигивали мне красными отблесками, я волновалась, как какой-нибудь человеческий юнец, спешащий на решающее свидание к предмету страсти.
Я собиралась сказать Микаде правду: о Туллии, о моей жизни здесь, обо всем. Потому что караван отправлялся в обратный путь. Последний спектакль, день на сборы, и я больше никогда не увижу Микаду. Она не скрывала от меня, что уезжает, да и не смогла бы: в ней не было тайн, ни одного сокровенного уголка, куда бы я не проникла вниманием. Несправедливым казалось даже мне, что я еще храню что-то от нее. И если послезавтра мы расстанемся… невыносимая мысль.
Мы можем жить вечно – вечно и без нее. Она будет приезжать, конечно же, и я буду ждать. Годы минут между нашими встречами. Я чувствовала ее через дома и улицы, в гостевом доме, в Общих залах, куда бы она ни перемещалась, мой сердечник был связан с ее сердечником тончайшей нитью. И я привыкла, что больше не одна. Раньше я ощущала множество таких нитей, но воспоминание о том порядке вещей было таким смутным, что, возможно, ложным. Когда Микада уедет, отдалится достаточно, нить исчезнет, и я оглохну и ослепну снова.
Я представляла себе, как это будет, и сама не верила. Невозможно. Просоленные стены Второго города сдвигались и давили меня, мне не хватало воздуха, будто бы я умела дышать, еще одна реакция, позаимствованная у человечков.
Я придумала маленькую речь. Я не знала, чего ждать и о чем просить. Я просто хотела во всем признаться.
Мы спрятались за кулисами до начала спектакля, хихикая и подразнивая друг друга, забились за макет корабля, вечно сражающегося с бурными волнами, и затихли, обнявшись. Тогда я начала издалека:
– Люди, – сказала я, – придумавшие нас, давно исчезли…
– Из-за охотников, – тут же подхватила Микада. – Охотники истребили их.
– Если только… – машинально возразила я и остановилась. Микада истово верила в охотников, как будто видела их своими глазами, но это было не так, я уже спрашивала ее. Просто такова была ее природа, настроенная на людей с бурным воображением, не то что моя, рациональная и жесткая. – Это не наверняка. Но… я хочу сказать вот что: мы ведь последние, ты и я. Реликты погибшей цивилизации.
– Нет, – немного удивленно ответила Микада. – Нет, в Колыбели есть и другие.
– И ты ни разу не обмолвилась об этом? – ошарашенно спросила я, отодвигаясь. Ее личико было совершенно невинным, на нем читалось лишь недоумение.
– Не обмолвилась, правда? – Микада задумалась и склонила голову набок. Пленка на глазах дернулась. В полутьме закулисья Микада вдруг показалась мне… такой, какой была. Не ребенком и не детской игрушкой, а созданием столь же древним, каким была я, но сохранившим всю полноту памяти.
– У тебя… – Голос все-таки подвел меня, проклятые человеческие реакции. – Там кто-то есть? В Колыбели?
Микада тут же ответила:
– Что ты, нет… – и с улыбкой прижалась ко мне, потерлась, как животное трется о руку хозяина. – Вовсе нет…
Я ей поверила. Точно поверила. Она не стала бы мне лгать. Ей просто негде было спрятать эту ложь.
Я поверила.
Когда начался спектакль, я выскользнула на улицу. Холодный ветер подхватил меня и понес по городу, темные тучи неслись вместе со мной, пятная красно-синее небо, и казалось, что это мои тени, множество моих теней, но отбрасываю я их не вниз, а вверх.
Приближался сезон ураганных, холодных морских ветров. Маяки Ожерелья мерцали тревожней обычного.
Туллия стонала и бормотала во сне, когда я вернулась. Ее рука снова была там, где обычно лежала я, пальцы легонько сжимались и распрямлялись, скребли ногтями грязную ткань. Я огляделась: затянутые угольным пластиком окна; стены в подтеках – зимой ливни хлещут по дому, и капли просачиваются сквозь старые стыки; пол, который я, даже попытайся, не смогла бы отмыть. И рабочий уголок. Проклятый ее рабочий уголок!
Разве виновата я, что она так и не смогла довести исследование до конца? Нет, нет моей вины в ее неудачах, но я все равно здесь, в этом рассыпающемся доме, стерегу сон безумной старухи и даже не знаю, что будет, когда она умрет. Куда мне тогда деваться?