Текст книги "Так было"
Автор книги: Константин Лагунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Отдохнувший Воронко рванул с места и понес. Через минуту он скрылся за поворотом.
– Улетел, – выдохнула Настасья Федоровна.
– Непоседа, – в тон ей проговорила Федотова. – Все норовит своими руками сделать… День и ночь, день и ночь. Никакого роздыху. А ведь совсем молодой.
– Наши-то мужики, – Ускова улыбнулась, – двужильные и двухсердечные. Как бы он ни загонял себя, как бы ни заработался, а сил у него и на любовь хватит.
Федотова пытливо заглянула собеседнице в глаза и вдруг сказала, не то утверждая, не то спрашивая:
– Любишь его?
От неожиданности Настасья Федоровна отпрянула, густо покраснела. Гневно сверкнув влажными карими глазами, сердито выговорила:
– С чего вы взяли? Чепуха какая…
– Не надо. – Полина Михайловна положила руку на плечо Усковой. – Не хочешь правды сказать – помолчи. Обманом себя же унизишь. Да и не обманешь меня. Вижу, любишь.
– Твоя правда. Люблю.
Счастливая улыбка озарила ее гордое, красивое лицо. Ускова прошлась по комнате. Остановилась против Федотовой. Деловито спросила:
– Надолго к нам?
– На несколько дней, потом уеду в другие колхозы.
– Тогда пошли ко мне. Поедим, отдохнем. В ночь сегодня фронтовой субботник. Молотить будем. Вишь, как распогодило. Нельзя упустить.
Женщины вышли из правления и направились к дому Усковой. Минуты через две им встретилась толпа ребятишек. С ними две учительницы. Ребята обступили Ускову со всех сторон.
– Настасья Федоровна! Тетя Настя! – кричали они. – Мы колосья собирали.
Белобрысый малыш с красным мокрым носом дергал ее за подол и, не переставая, кричал:
– Я больше! Я больше!
Та, наконец, обратила внимание на крикуна. Наклонилась, вытерла ему нос своим платком, спросила:
– Чего, Аркаша?
– Я больше всех собрал, – захлебываясь от восторга, закричал он, – триста колосков. Целый пуд!
– Молодец! – потрепала мальчишку по щеке. – Идите отдыхайте.
Когда они выбрались из ребячьего кольца, к ним подошли учительницы. Старшая из них сообщила, сколько собрали колосьев, кому сдали. Настасья Федоровна взяла обеих за руки, притянула к себе.
– Вот что, дорогуши. Сегодня ночью субботник. Забирайте старшеклассников и вместе с ними – в поле. Погода над нами смилостивилась. Надолго ли? Надо спасать хлеб.
– Придем, Настасья Федоровна.
Возле дома с резными зелеными наличниками копошился старик, окапывая завалину. Ускова остановилась.
– Митрич!
Старик распрямился. Прикрыв ладонью глаза, уставился на женщин.
– Что разглядываешь, не узнал? Любка дома?
– Пошто не узнал. Любка только прибегла.
– Покличь-ка ее.
Дед постучал в окно.
И вот перед Настасьей Федоровной стоит низенькая круглолицая девушка в старом ватнике нараспашку.
– Чего звали?
– Обойди еще раз своих комсомольцев, строго-настрого упреди. С вас другие будут брать пример, вы уж не подгадьте.
– Не подведем, Настасья Федоровна. Все будут, – с задором протараторила толстушка.
– Ну-ну. – Ускова улыбнулась и двинулась дальше.
Так и добирались они до ее дома, может, час, а может, и больше. То она сама останавливала нужных людей и еще раз напоминала, каких лошадей запрягать, сколько фонарей приготовить, куда перегнать комбайн. А то ее задерживали, жаловались, требовали. Одному понадобилась лошадь, другому гвозди, третьему мешки. Кого-то незаслуженно обидел бригадир, кто-то не согласен с перемещением по работе.
Ускова терпеливо выслушивала всех. И тут же просила, приказывала, приструнивала. И все это спокойно, по-деловому, коротко и четко. Федотова внимательно следила за председательшей, проникаясь к ней все большим и большим уважением.
6.
Едва ранние осенние сумерки затемнили окна, улицы ожили, загудели пчелиным роем. Старики, женщины, подростки, инвалиды – все шли к правлению. Там они рассаживались по телегам и исчезали в темноте.
В одной из переполненных телег уехали и Ускова с Федотовой. Миновав околицу, подвода свернула в поле. Телегу немилосердно подкидывало и трясло. Девчата взвизгивали, хохотали. Стало совсем темно, когда остановились у освещенного фонарями комбайна. Вокруг машины толпилось много людей. У барабана копошился парень в замасленном драном комбинезоне.
– Готов, Фома? – спросила его Ускова.
– Готов, Настасья Федоровна.
Она подняла над головой фонарь и закричала:
– Филатовна! Давай сюда со своими доярками! Будете снопы разрезать.
– Митерев! Митерев! Где тебя черти носят? Бери девок из огородной бригады – солому копнить.
– Любка! Рассаживай своих по телегам. Айда за снопами!
Ускова повесила фонарь на место.
– Давай, Фома.
Перекрывая все звуки, загудел мотор. На деревянный стол возле хедера-транспортера полетели развязанные снопы. Комбайнер взял охапку, встряхнул и сунул в барабан. Комбайн будто захлебнулся, потом заурчал злобно, надсадно, протестующе.
– Клади поменьше! – крикнула Ускова. Наклонилась к уху Федотовой. – Будешь снопы разрезать или как?
– Хорошо!
– Я пойду посмотрю, какое зерно…
Этот субботник продолжался семь суток без перерыва и походил на странный сон. Все перепуталось в голове Федотовой. Вместе с другими она подавала снопы, копнила солому, веяла зерно. Она работала, позабыв обо всем на свете, даже о том, что она секретарь райкома и что ей давно следовало бы поинтересоваться, как идут дела в других колхозах закрепленной за ней зоны.
Временами Полине Михайловне казалось, что она больше не сможет даже шевельнуться, что вот сейчас упадет. Начинала кружиться голова, перед глазами извивались огненно-яркие разноцветные червяки. Она прижимала руки к груди, широко открытым ртом жадно заглатывала воздух. И тут словно из-под земли перед ней появлялась женщина в красной косынке и кричала в самое ухо: «Пойди поспи, я заменю!» Пьяно качаясь, Федотова шла к куче соломы, где вповалку спали люди. Она падала и мгновенно засыпала. Сколько спала – не знала. Время словно остановилось. Она даже не вспомнила о своих часах, и ни разу их не завела. Просыпалась с ясным рассудком и чугунной неподвижностью в теле. Ела, торопливо расспрашивая Ускову: сколько убрано, обмолочено, вывезено. Отвечала на вопросы, советовала и спешила к веялке, к барабану, к стогам. И снова: снопы, снопы, снопы. Грохот машин, вороха золотистой соломы, горы янтарного, налитого зерна.
Погода, будто покоренная зрелищем буйного, как атака, труда, вдруг обмякла. И всю неделю аккуратно, как на службу, выходило солнышко. И ветер дул умеренный и сухой. И намолоченное зерно хорошо подсыхало.
В редкие минуты передышки, когда комбайнер что-то подкручивал и смазывал, все, словно по команде, садились передохнуть.
И тут же слышался голос Настасьи Федоровны:
– Девки! Где вы? Что притихли-приуныли? Запевай!
И сама хрипловатым от усталости и поэтому особенно волнующим голосом заводила любимую песню:
Ой, летят утки. Летят утки
И два гуся…
Ей подпевали все.
Полина Михайловна полюбила эту песню. И пела ее вместе со всеми. Пела и дивилась, что простые, бесхитростные слова несут в себе такой глубокий смысл.
Шли седьмые сутки фронтового субботника.
К вечеру погода начала портиться. Похолодало. Небо почернело от туч. Посыпал дождик, сильней и сильней. Скоро он превратился в мокрый снег.
Ускова с Федотовой сидели в одной телеге, укутавшись куском брезента, тесно прижавшись друг к другу. Сильной рукой Настасья Федоровна обняла Полину Михайловну и весело говорила ей:
– Вот, товарищ секретарь, можем рапортовать. Хлеб убран. Недомолоченный лежит в скирдах, и никакой дождь ему не страшен. Да там и хлеба-то всего ничего. А то, что намолотили, кроме семян, вывезли. Правда, план не вытянули. Но это не наша вина, наша беда. Землю годуем плохо. Она все меньше родит, а планы растут. Недоимка тоже. Вот тут и развернись. Главное, с уборкой сладили. А сейчас попаримся в баньке, напьемся морковного чаю с топленым молоком и – спать.
Вся деревня спала в эту ночь мертвым сном. Только сторожа дремали вполглаза. И когда в полночь в правлении зазвонил телефон, семидесятилетняя бабка Демьяниха сразу подскочила к аппарату.
– Слушаю, – прогнусавила она в трубку.
– Колхоз «Коммунизм»? – зазвенел над ухом сильный голос.
– Ага… Чего надрываешься? Не глухие.
– Федотову, – приказал голос.
– Нету ее, – откликнулась бабка.
– Ускову, председателя вашего.
– И ее нету.
– Сходите за ними и пригласите сейчас же к телефону. Это Рыбаков говорит.
– А мне все одно, кто говорит. Хоть сам Исус Христос. Не пойду я за ними. Спят они.
– Да ты чего, старуха, спятила? – загремел рассерженный баритон.
– Сам ты, батюшка, спятил. Люди неделю не спамши. Только прилегли. Завтра придут, тогда и звони. Спи-ко и сам. Тоже, поди, намаялся. Спи, касатик.
Рыбаков замолчал. Старуха подождала, не откликнется ли он. Повесила трубку и улеглась на лавку.
Утром она передала Усковой ночной разговор с Рыбаковым.
– Откуда он звонил? – спросила Настасья Федоровна.
– Господь его знает. – Старуха зевнула. – Да ты не убивайся. Он ишо позвонит.
И он позвонил. Трубку взяла Федотова. Она сразу узнала голос Василия Ивановича.
– Где ты запропала? – спросил он. – Раз десять тебе звонил. Как в воду канула.
– Заработалась, – виновато ответила Федотова. – Такой субботник был. Прямо штурмовая неделя. Увлеклась. Стосковались руки по работе…
– Это хорошо. Каков же итог вашего штурма?
Федотова назвала цифры уборки, обмолота, сдачи.
– Молодцы! – похвалил он. – Остальные колхозы твоей зоны тоже здорово подтянулись. А вот в «Новой жизни» беда.
– Что там? – встревожилась Федотова.
– Сваленный хлеб не заскирдован. Да и убран-то еще не весь. Пойдет под снег к чертовой матери.
– Шамов там?
– Заболел. Лежит дома.
– Ясно, – уныло проговорила она. – Сегодня выеду туда.
– Давай. Может, еще кого-нибудь подкинуть на прорыв?
– Обойдемся.
– Ладно. Двадцать девятого бюро.
– Знаю.
– Бывай.
– До свидания…
– Дай трубку Усковой. – Услышав ее «да», Василий Иванович глухо проговорил: – Молодец, Настасья Федоровна. Спасибо. К концу недели заскочу. Бывай.
– Василий Иванович! – крикнула она в умолкшую трубку. – Василий… – и осеклась.
7.
Федотова откинулась на спинку стула. Ей нездоровилось. Знобило. Широкое лицо осунулось. Темные полукружия залегли под глазами, запали щеки. Коротко остриженные светлые волосы висели сосульками. Иногда по телу прокатывалась горячая волна, и тогда лоб покрывался испариной. Но уже через минуту зябкая дрожь сотрясала тело. Видимо, простудилась.
По пути в «Новую жизнь» она заехала в контору МТС обсушиться, согреться, сменить лошадь. Заехала на часок, а застряла на полдня. Пока разговаривала с директором МТС, пришел завуч местной школы, потом пожаловал председатель сельпо, следом – директор детского интерната. У всех были к ней неотложные дела. Вот и просидели почти до вечера. Погода совсем испортилась. И самочувствие – никудышное. Сейчас бы напиться вдоволь крепкого морковного чаю да на горячую русскую печь. Испытанное средство от простуды. Но – увы. Пока не до себя.
Полина Михайловна с трудом поднялась на ноги, подошла к окну. Настоящая метель. Снег мокрый, крупный. Целыми лепехами валит на жидкую грязь. «В такую погоду добрый хозяин собаку не выгонит: пожалеет. А мне тащиться еще шестнадцать километров. Шамов вовремя заболел. Он все ухитряется делать вовремя. Хотя здоровье-то у него, видно, не очень. Лицо желтое, кашляет. Да только совсем здорового-то сейчас здесь и не найдешь». Вспомнила последний разговор с Шамовым. Поморщилась. «Не мытьем так катаньем»… Хорошо, что взяла у Бобылева полушубок… Не хотелось ни двигаться, ни думать. Превозмогая себя, оделась и, сутулясь, вышла на улицу.
Полчаса спустя она уже выехала из села. Густая, белая от снега грязь противно хлюпала под копытами, налипала на колеса. Лошадь еле тащилась. А снег валил все гуще и гуще. Скоро все вокруг стало белым – и деревья, и дорога, и поля. Полина Михайловна почувствовала мелкую, липкую дрожь в теле. Подняла воротник полушубка, закутала ноги фуфайкой. Прикрикнула на лошадь, несколько раз стегнула ее вожжами. Та вздрагивала, крутила головой, но шагу не прибавляла. Федотова привязала вожжи к облучку, засунула руки в рукава полушубка, свернулась клубочком и впала в полудрему.
К вечеру она приехала в «Новую жизнь». Остановилась у Новожиловой. Гостеприимная хозяйка истопила баню, напоила гостью чаем с медом и уложила спать на печку. Утром Федотова почувствовала себя здоровой.
Положение в колхозе создалось чрезвычайное. Хлеб был почти весь скошен, но не обмолочен и даже не заскирдован. На пятидесяти гектарах пшеница осталась неподобранной после жаток, на ста – лежала в суслонах, а одно большое поле, гектаров на тридцать, все еще было не убрано.
Весь день в конторе непрерывно заседали. Сначала члены правления, потом коммунисты и комсомольцы, затем все колхозники. Накурились, накричались до одури. Настроение было подавленное. Каждый понимал, что хлеб пропадает, но не было сил его спасти. Усталых людей пугал холод. С большим трудом удалось сколотить две фронтовые бригады для работы в ночь. Одну возглавляла Федотова. Вторую – Новожилова. К конному двору, откуда должны были ехать в поле, пришло значительно больше людей, чем ожидалось. Шесть бывших фронтовиков привел с собой парторг Плесовских. Пришли комсомольцы-старшеклассники.
Увязая по щиколотки в ледяной грязи, колхозники медленно двигались по полю. Руками разгребали снег, отыскивая валки, и охапками сносили в кучу скошенный хлеб. К ним подъезжали подводы, смерзшуюся в огромные лепехи пшеницу увозили на крытый ток.
Там во главе с рыжебородым Плесовских собралась кучка фронтовиков – инвалидов и стариков. Они пустили конную молотилку, и обледенелые колосья полетели в ощеренную зубьями, рычащую пасть барабана.
Дивный характер у русского человека. Не зря его называют трудягой. Начав даже нелюбимое и нежеланное дело, он обязательно доведет его до конца. И хотя колхозники глухо ворчали, а иногда и громогласно бранились, орали на бригадиров и посылали к чертям и пшеницу, и руководителей, и весь белый свет, – работа не прекращалась ни на минуту до тех пор, пока с поля не был увезен останний сноп.
Будто в насмешку над людьми в этот последний день на небе показалось солнце. Оно шутя слизало с полей снег, и они закурились паром. На стерню пустили скот. Дети и подростки вышли на поля собирать во множестве рассыпанные колосья.
К вечеру Полина Михайловна почувствовала себя совсем плохо. Железным обручем стянуло поясницу. Каждый вдох, каждое движение причиняли нестерпимую боль. С каждым часом ртутный столбик термометра поднимался все выше. К полуночи он перешагнул за сорок. Утром у больной начался бред.
Ее уложили в широкую телегу, укутали шубами и одеялами. Новожилова сама повезла секретаря райкома в Малышенку. По пути дважды меняли лошадей. К вечеру подвода остановилась напротив дверей районной больницы.
Врач без труда установил диагноз – острое гнойное воспаление почек. В распоряжении врача был только стрептоцид и то в ограниченном количестве. Борьба за жизнь была жестокой и продолжалась долго, с переменным успехом. Жизнь победила…
…Мать сидела у Полины в головах, гладила худую, тонкую руку и шепотом говорила:
– Опять Рыбаков звонил. Про тебя спрашивал. Хороший он человек.
– Хороший, – устало повторила дочь и закрыла глаза.
– Спрашивал сегодня, не надо ли тебе чего?
– А ты? – Полина Михайловна приподняла от подушки голову.
– Да я ничего. Знаю твой характер. Сказала только, что доктор велел тебе есть сметану и сливочное масло. Кабы была у нас корова…
– Зачем ты это?
– А как же быть доченька? Он сказал: каждый день будут тебе носить сметану и масло выдадут.
– Ты думаешь, он у государства возьмет эти продукты? Свои отдаст… Вот молоко… Сестры говорили, по наряду больница получает. А сегодня я увидела в окно Юрку Рыбакова с бидончиком. Он это и приносил. А Степа Синельников клюквенным соком меня отпаивает. В нем, говорит, эликсир жизни. – Полина Михайловна грустно улыбнулась и умолкла, обессиленная. Закрыла глаза и, не открывая их, тихо, словно сама с собой, проговорила: – Видишь, какие люди, мама? А ты к ним с новой заботой.
– Что же делать, доченька?
– Послушай, мама, – начала Полина Михайловна и долго молчала, набираясь сил. – Собери мои платья. – И снова долгая пауза. – Голубое… Андрюшино любимое, оставь… остальные меняй на мед и масло…
– Хорошо, доченька.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1.
Все началось с того концерта, на котором Зоя читала «Нунчу». Потом эта незабываемая встреча под дождем. Поездка через лес. «Идет, гудет Зеленый шум…» А что, собственно, началось, Степан и сам не понимал.
Внешне ничего не изменилось. Он по-прежнему мотался по району, заседал, выступал, звонил. Сутки были до краев заполнены напряженной работой. Бывали дни, когда он забывал обо всем, что касалось его самого.
Но все это время где-то в потаенной глубине его души теплилась крохотная искорка неосознанного и еще непонятого чувства. И диву давался Степан, отчего это временами ему бывает так весело и хорошо. И усталость не валит, и голод не пересиливает, и работа ладится.
И как бы ни был занят Степан, находясь в райцентре, он почти каждый вечер хоть на минутку да забегал в Дом культуры.
Там в это время всегда собирались кружковцы. Репетировали или устраивали импровизированный концерт. Каждый выступал, с чем хотел и как мог. А иногда там разгорались такие жаркие споры, что хоть водой разливай противников. Все завершалось песнями.
Бывали вечера, когда, занятый неотложным делом, Степан не шел в Дом культуры. Тогда поздней ночью кружковцы, прихватив баян, сами являлись в райком комсомола. Степан откладывал в сторону бумаги, брал в руки баян, и до рассвета из райкомовских окон слышались дружные песни или дробный перестук каблуков – это Борька Лазарев, размахивая единственной рукой, плясал «яблочко».
Как-то раз после затянувшегося в райкоме веселья Степан провожал Зою домой.
Прохладный утренний воздух был неподвижен и густ.
– Как тихо!.. – восторженно прошептала Зоя. – Кажется, мы на неведомой таинственной планете.
– Сейчас самый сладкий сон. Скоро хозяйкам вставать, коров доить. А пока они спят. Моя бабушка говорила, что перед зарей непробудным сном спят даже петухи.
– Я люблю предрассветную пору. Это уже не ночь с ее мрачной темнотой и страхами, но еще и не день, где все очевидно и понятно. Ты смотришь на восход и чего-то напряженно ждешь. И вся природа тоже ждет. Что будет?.. Тебе, наверное, не интересны мои рассуждения?
– Почему? Ты говоришь как раз то, о чем я сам не раз думал. Только я не смог бы высказать все это вот так красиво и… и… не знаю, какое еще подобрать слово. – Он засмеялся. Махнул рукой. – В общем, правильно сказала. В точку.
Зоя долго молчала. Потом заговорила снова:
– Помню, когда мы узнали, что папа погиб в ополчении, то словно онемели. Сидим и молчим, друг на друга не смотрим. Ночь уже была. Электричество не горело. Ни лампы, ни свечей не было. За окнами воют сирены… хлопают зенитки. А мы, как каменные. Мне показалось тогда, что вся жизнь теперь будет такой ужасной ночью. Беспросветной, безнадежной. Зачем же жить? Я стала думать: как можно умереть быстро и безболезненно? Думала хладнокровно и расчетливо, как о чем-то меня не касающемся. И вот начало светать. Мы с мамой, не сговариваясь, поднялись и вместе вышли на балкон. Понимаешь? Поближе к утру. Мама обняла меня, прижала к себе, и мы… плакали. Долго. Потом мама насухо вытерла глаза и строго так сказала: «Надо жить, девочка! Он ведь ради этого погиб». А внизу по улице шли солдаты. Рабочие чинили трамвайные рельсы. Из громкоговорителя послышались позывные Москвы. И мне показались нелепыми ночные мысли о смерти. И я решила, что когда-нибудь…
Ее прервал прозвучавший со стороны вокзала протяжный паровозный гудок. Тревожный и призывный. Потом послышался частый перебор вагонных колес и сердитое фырчание паровоза. Поезд прошел мимо станции без остановки. Вот на голубеющем небе показался черный клуб дыма и, разматываясь в ленту, покатился прочь.
Зоя схватила Степана за руку и, привстав на цыпочки, вытянулась, замерла, устремив взгляд за промчавшимся поездом. Он крепко сжал ее пальцы, а она, видимо, и не заметила этого. Когда шум поезда совсем стих, Зоя глубоко вздохнула, отняла руку и медленно пошла вперед, задумчиво глядя в ту сторону, куда умчался поезд.
– Как услышу гудок, так внутри словно оборвется что-то. И мне вдруг нестерпимо захочется уехать отсюда. Любым способом, только б уехать. Домой, в Ленинград! В мой Ленинград…
– Вот так все эвакуированные рассуждают, – обиженно заговорил Степан. – Скорей бы освободили мой Ленинград, мой Харьков, мой Киев, мою Одессу, и я уеду из Сибири. А кто освобождал эти города? Кто кормит армию и рабочих, кто по-братски приютил у себя миллионы эвакуированных? Те самые сибиряки, от которых ты так торопишься убежать…
– Степа, ты меня неправильно понял. Я никогда не забуду ни Сибири, ни сибиряков. И мне совсем не плохо здесь и не скучно. Но ты просто не представляешь себе, что такое Ленинград! Невский, Адмиралтейство, Дворцовая площадь, Исаакий, Медный всадник, Нева. А белые ночи? Помнишь?
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла.
И, не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
– Знаешь, Степа, вот кончится война, ты приедешь к нам учиться. Придешь ко мне, и мы, взявшись за руки, будем ходить всю ночь. Я покажу тебе Ленинград. Тогда ты поймешь меня и полюбишь навсегда этот город.
– Все равно, все равно, – упрямо твердил Степан. – Я не променяю Сибирь ни на какой Ленинград. И я не хочу, чтобы ты уезжала отсюда! Ни сейчас, ни после войны. Ни-ког-да.
Они остановились. Уже совсем рассвело. Степан увидел в глазах девушки изумление, на щеках – розовые пятна румянца.
– Почему ты не хочешь, чтобы я вернулась в Ленинград?
Степан прищурил серо-зеленые глаза, сжал зубы так, что четко проступили острые скулы.
– Не хочу, и все. Поняла? Не хо-чу.
Повернулся и молча ушел. Она стояла и смотрела ему вслед до тех пор, пока он не скрылся за поворотом.
На следующий день Зоя сама пришла в райком комсомола. Приветливо улыбнулась, подсела к столу. Сказала просто, обычным голосом:
– Я к тебе, Степа, посоветоваться о программе агитбригады. Мне кажется, ее надо целиком обновить. Как ты думаешь?
– Конечно! – сразу согласился он.
– Тогда давай посмотрим вместе. Я тут кое-что набросала. С ребятами договорились. Они – за. Но ты – наш политрук и конферансье. – Она мягко улыбнулась, опустила глаза. – Словом, давай подумаем вместе.
В это время позвонила Вера Садовщикова.
– Завтра у нас молодежный вечер, – зазвенел ее сочный голос, – а гармониста нет. Приезжай. Молодежь ждет. Приедешь, Степа?
Полуприкрыв ресницами глаза, Зоя внимательно смотрела на него. Степану казалось, что она слышит Верины слова и понимает их тайный смысл. Парень покраснел. Торопясь поскорее отделаться от Веры, принялся бессвязно доказывать ей, что очень занят и никак не сможет приехать в «Колос».
– Ладно, – обиделась Вера. – Мы не приневоливаем. Не можешь – не надо. Было б предложено.
…Степан приехал в «Колос» позже – в разгар уборочной, вместе с комсомольской агитбригадой.
2.
Культбригадовцы направились осматривать клуб, а Степан с Зоей зашли в правление. Там оказалась и Вера.
Она не вмешивалась в разговор Степана с председателем. Исподлобья поглядывала на Зою и молчала. Степан перехватил ее ревнивый взгляд, заторопился.
– Ну, мы пойдем, Трофим Максимович. Сейчас подзаправимся – и на поля. Вечером концерт в клубе. Пошли, Зоя.
Едва они отошли от конторы, как сзади окликнули.
– Товарищ Синельников!
Степан обернулся. Вера стояла, презрительно щурясь и слегка поводя плечами.
– Можно вас на минуточку?
Он подошел, вгляделся в лицо Веры и подивился его необыкновенной яркости. Густые, будто подведенные, брови, тугие румяные щеки, налитые вишневые губы. Она смотрела на него вприщур, нервно покусывая уголок шелковой косынки.
– Что тебе? – сухо спросил он.
– Не догадываешься?
– Нет.
– Жаль. – Опустила глаза и тихо, с горькой обидой проговорила: – Что ты меня сторонишься, Степа? Думаешь, я навязываться тебе буду?
Степан промолчал.
– Забыл? – тихо спросила Вера.
– Нет.
– Не забыл? – вскинула Вера загоревшиеся глаза. – Зачем же мучаешь?
От ее укоризненно-нежного взгляда, от приглушенного волнением голоса, от того, как вся она подалась к нему, Степану стало жарко. Сказал тихим голосом:
– Я и сам маюсь… Только сейчас мы все равно ни до чего не договоримся.
– А когда? – нетерпеливо спросила она. – Вечером, Да? – Понизила голос до шепота. – Я так ждала тебя. Измучилась. Поговорить хотела. Душу отвести.
– Ладно. Встретимся после концерта.
– Хорошо, Степа. – И пошла уверенной быстрой походкой.
Степан направился к Зое. Она вертела в руке листок подорожника. Лицо задумчивое. Губы необычно плотно сжаты, а между светлых бровей обозначились две поперечные глубокие морщинки.
– Пойдем, – позвал ее Степан.
Шли рядом, не глядя друг на друга. Вдруг Зоя остановилась, глянула в упор.
– Любовь?
– С чего ты взяла? – Степан покраснел.
– Она так смотрела на тебя. И очень нервничала. Красивая девушка и любит по-настоящему…
– Знаешь что, Зоя… – закипел Степан.
Она предостерегающе дотронулась до его руки.
– Извини, пожалуйста. Я вмешиваюсь совсем не в свое дело… Извини. – И торопливо рванулась вперед…
– Зоя! – крикнул он вслед.
Она пошла еще быстрее, почти побежала.
– Зоя!
Она уходила все дальше.
– Товарищ Козлова!
Зоя остановилась так резко, будто налетела грудью на невидимую преграду.
Он подошел к ней. Хотел шуткой загладить неприятную размолвку, но Зоя, не глядя на него, сказала подчеркнуто официальным тоном:
– Я слушаю вас.
Теперь обиделся Степан. Отчеканил по-военному:
– Останетесь здесь. Подготовите клуб к концерту. Мы разделимся на две группы и выедем в бригады. К вечеру вернемся.
– Хорошо, товарищ Синельников.
Целый день Степан с группой агитбригадовцев ездил по полям. Они рассказывали хлеборобам о событиях на фронте, выпускали «молнии» и «боевые листки», писали лозунги, устраивали летучие концерты.
Прощаясь, Степан приглашал колхозников на вечерний концерт. «А частушки будут?» – спрашивали его. «Обязательно», – отвечал он. Его долго не отпускали: советовали, кого и за что продернуть в частушках. Скоро потрепанный блокнот Степана вместил в себя множество интересных фактов. Тогда он сказал Лазареву:
– Ты проведи беседу в бригаде, а я посижу, посочиняю.
Он отошел подальше от полевого стана, забрался под суслон и принялся писать коротенькие четверостишия…
Когда совсем стемнело, колхозники стали сходиться в клуб. Рассевшись по лавкам, курили, грызли семечки, негромко переговаривались. Мальчишки расположились на полу перед сценой, облепили подоконники, забили проходы. Они дурачились, ссорились и даже ухитрялись подраться.
Когда Борька объявил, что перед концертом Синельников сделает доклад о краснодонцах, послышались возгласы:
– Только покороче!
– Давай сначала концерт, потом доклад.
– Сами читали!
Но вот Степан вышел на сцену. Постоял, выжидая тишины. Заговорил во весь голос:
– Это было в сентябре сорок второго года. В оккупированном Краснодоне фашисты устанавливали «новый порядок» – порядок кнута и виселицы. Но наш народ не подставил шею под немецкое ярмо, не склонил головы, не опустил рук. Лучше умереть стоя, чем жить на коленях! И по призыву отцов молодежь поднялась на борьбу с врагом…
Постепенно шум в зале затих. Даже мальчишки угомонились. А когда он стал рассказывать о боевых действиях молодогвардейцев, в зале наступила такая тишина, что даже шепотом сказанное слово слышали все. Степан не впервые рассказывал о подвиге «Молодой гвардии», но снова и снова глубоко переживал жестокую трагедию горстки юных героев. Вместе с молодогвардейцами он ненавидел, боролся, страдал и умирал мученической смертью. Потому и слушали его так, будто он сам был одним из тех, кто поднял непобедимое знамя «Молодой гвардии».
– Истерзанные, но не покоренные, шли они на казнь по родной улице, гордо вскинув седые головы… – звенел голос Степана в тишине. Женщины плакали. Мужчины нервно кривили губы.
С трудом Степан прочел список казненных молодогвардейцев и долго молчал. Потом твердо, по слову произнес:
– Павшим в неравной, жестокой борьбе с фашистами героям-комсомольцам Краснодона вечная память и слава!
В переднем ряду медленно поднялся солдат с костылем под мышкой. В разных концах зала встало еще несколько человек, а через мгновение стояли все.
– Наши солдаты отомстят гитлеровским палачам за муки и смерть молодогвардейцев, задушат фашистскую гадину и водрузят над Берлином знамя нашей Победы!
Зал дрогнул от аплодисментов.
– Да, победа будет за нами. Теперь в этом не сомневаются даже господа черчилли. Но победа не придет сама. Ее надо добыть в бою, И если мы хотим приблизить заветный час, если нам не безразлично, какой ценой будет куплена эта победа, – мы тоже должны бороться за нее. А как? Чем мы можем помочь Красной Армии? Прежде всего хлебом. Без хлеба нет солдата, нет рабочего. Хлеб нужен всем… И до чего же обидно и горько бывает, товарищи, когда видишь, как этот хлеб, вместо армейских пекарен, попадает в навоз. Есть у вас Фекла Душечкина. Как она жнет? На каждом квадратном метре остается семнадцать-двадцать колосков. На одном гектаре она теряет столько хлеба, сколько нужно, чтобы целый день досыта кормить взвод солдат. И если сегодня где-то на фронте вернувшиеся из поиска разведчики остались без хлеба, то в этом виноваты и вы, товарищ Душечкина.
– Верно!
– Как на дядю работает!
– А еще солдатка!..
После доклада объявили перерыв: людям надо было прийти в себя, перекурить, настроиться на иной лад.
Потом начался концерт. Чем ближе подходил он к концу, тем чаще слышались выкрики из зала:
– Давай частушки!
Частушки значились последним, заключительным номером программы. Объявив его, Степан подошел к баянисту, вынул из кармана блокнот, откашлялся, и вот в притихший зал полетела первая припевка:
Фекла Душечкина жнет,
Будто полем слон идет.
Рожь примятая лежит,
А в снопах овсюг торчит.
– Здорово!
– Верна-а-а!
– Ай да Фекла!
Возгласы тонут в хохоте и оглушительных аплодисментах. Фекла спрятала лицо в ладонях и, наверное, не скоро отважится поглядеть в глаза соседке.
Степан поднял руку. Отчетливо слышится каждое слово новой частушки:
Секретарша сельсовета
Потрудилась в это лето:
От зари и дотемна
На печи спала она.
Уханье, визг, хохот. Красная, пышнотелая секретарша штопором ввинчивается в толпу и под свист мальчишек выбегает из зала…
3.
Степан вышел из клуба вместе с Борькой. У дорожки, прислонясь спиной к березе, стояла Вера.