Текст книги "Так было"
Автор книги: Константин Лагунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
– Пап приходил? – спросил он от порога.
– Приходил. Поел и ушел.
– В райком?
– Угу.
– Почему меня не позвала? Я же просил.
– У него и без тебя голова кругом.
– Тогда не обещала бы. Я и сам бы дождался.
– Ладно рассуждать. Иди ужинай и ложись.
Юра, обиженно сопя, прошел в кухню.
Укладываясь спать, он подозвал мать.
– Что тебе? – склонилась она над его изголовьем.
– Разбуди меня утром раньше папы. Мне надо с ним поговорить. Обязательно.
– Ладно.
– Только честно.
Скоро сын затих: уснул. А Варя долго еще сидела за книгой. Наконец сон и ее сморил.
Василий Иванович пришел в третьем часу ночи. Не зажигая огня, разделся и лег. Варя обняла мужа, положила голову на его жесткое плечо и сразу уснула. А он лежал не шевелясь, смотрел в темноту и думал. Размеренное, глубокое дыхание жены почему-то раздражало, мешая сосредоточиться. Мысли получались рваные и путаные, без конца и начала. Напрягаясь изо всех сил, он старался распутать их, смотать в ровный клубок.
Если бы все происшедшее вчера было простой случайностью, минутной вспышкой страсти или опьянения… Нет, вчерашнее событие не вызывало в душе ни раскаяния, ни сожаления. Вместо этого перед его взором поплыли, казалось, давно позабытые картины…
Во время каждой встречи с Настасьей Федоровной он непременно открывал в ней что-то новое, хорошее и красивое, дивясь, что прежде не замечал этого. А с каким удовольствием наблюдал он ее во время работы. Ее гибкие сильные руки не боялись никакого труда. Легко и плавно, будто играючи, они косили, жали, управляли трактором и комбайном. Она делала все спокойно, размеренно, споро. Как-то довелось ему побывать с ней на покосе. Выбрав большую литовку, Настасья Федоровна ловко скользнула бруском по жалу косы и, встав в ряды косарей, медленно двинулась по росистой зелени. В ее величавой фигуре не чувствовалось и малейшего напряжения. Поднимая косовище, смуглые, обнаженные до плеч руки взлетали вверх и тут же стремительно падали вниз. Через несколько секунд они снова взмывали и снова падали. Как два крыла. И там, где она проходила, оставался в траве широкий прокос.
А время шло. Налетела война. Замелькали дни и события. Теперь Рыбаков редко встречал Настасью Федоровну: ее колхоз был на хорошем счету, и Василий Иванович не часто наведывался туда. Но, как и прежде, каждая встреча с ней, видимо, оставляла в душе незримую, глубокую зарубку.
Раз зимним серым днем Рыбаков проезжал мимо скотного двора колхоза «Коммунизм». Над бревенчатым забором торчали визжащие девичьи головы. Заподозрив недоброе, Василий Иванович остановил лошадь, соскочил и вбежал в ворота.
Посреди обширного двора, перед толстой березой, разъяренный бык рыл копытами землю. Из бычьих ноздрей текла кровавая слизь и хлопьями падала на землю. Могучее тело быка сотрясала нервная дрожь. Вот он глухо взревел, попятившись, и остервенело бросился на дерево. Там с палкой в руках стояла Ускова. Когда морда взбесившегося быка оказалась в полуметре от березы, Настасья Федоровна с силой ударила его по носу. Бык угрожающе рыкнул, но отступил, а через секунду с еще большим остервенением ринулся на Ускову.
– Бугай сбесился, – сыпала скороговоркой пожилая доярка. – Сорвался с привязи, подмял скотницу. Все разбеглись. Настасья Федоровна схватила палку да на него. Теперь он, окаянный, прижал ее и не отпущает.
– Дай-ка кол покрепче, – попросил Рыбаков…
Когда быка загнали на место, бледная Ускова подошла к Рыбакову, протянула руку.
– Спасибо, Василий Иванович. Выручил. А эти, – она сердито глянула на доярок, – хоть бы додумались за мужиком сбегать. Позалезали на заборы и любуются, как я воюю с этим чертом…
Потом неожиданно вспомнился рассказанный кем-то случай. Приехал Тепляков в колхоз «Коммунизм» и ну Ускову обхаживать. Она хоть бы что, вроде и не замечает. Тепляков не выдержал и якобы ляпнул ей:
– Ты баба бедовая. Полюбила бы меня – не пожалела…
Она смерила его презрительным взглядом:
– Не по себе дерево рубишь, товарищ Тепляков. – И ушла.
Рыбаков не дознавался, был ли такой случай на самом деле, но в том, что этот дым не без огня, он не сомневался. С некоторых пор Тепляков стал стороной объезжать колхоз «Коммунизм» и под всякими предлогами отговариваться от командировок туда…
Вдруг Василий Иванович увидел ее лицо с широко раскрытыми карими глазами. «Да только из жалости мне ничего не надо, – явственно зазвучал ее голос. – Думала, люба тебе. Я ведь все еще считаю себя красивой».
У Рыбакова даже дыхание перехватило. Вон как все перевернулось. Исподволь, незаметно копилось, и вдруг… «Только не ко времени это. Не ко времени. До того ль теперь! Война. Да и что народ скажет? Кто станет разбираться – по любви ли это или просто блуд. А Юрка? Что я скажу ему, как посмотрю в родные глаза? Этот маленький человечек – самый близкий и дорогой на свете. Он – мое продолжение, мой след на земле. Надломится – всю жизнь будет ныть и кровоточить этот душевный надлом. И Варя… Лучшие годы прожиты вместе. Все когда-то было пополам. Плохо, что было, а не есть. Но ведь было же. Не вернешь ей прожитые годы, молодость и все, все… Неоплатный долг. Ох, Настя, Настя. Видишь, как все оборачивается?»
Он сцепил зубы и медленно протащил сквозь них шершавые слова:
– Ничего. Пересилю… Перемогу…
От этих слов вроде бы полегчало на душе. Он закрыл глаза, расслабил мышцы.
5.
Кто-то осторожно, но настойчиво стучал в окно. Василий Иванович с трудом оторвал от подушки тяжелую голову, прислушался. «Кого несет в такую рань? Только задремал». Нехотя слез с постели, подошел к окну. Увидел незнакомое лицо с рыжей бородой. Василий Иванович распахнул створки.
– Что тебе? – спросил сердито.
– Здравствуйте, товарищ Рыбаков, Извините, что потревожил. Думал, застану в райкоме, припозднился. Так что извините…
– Ну? – перебил он и сел на подоконник. – Пожар, что ль?
– Хуже, Василий Иванович. Я из «Новой жизни». Плесовских моя фамилия. Коммунист и демобилизованный сержант…
– Ну?
– Меня наш парторг Новожилова прислала. Еле добрался.
– В чем дело? – теряя терпение, громко спросил Рыбаков.
– Вредительство у нас. Председатель в июне снова на фронт. Ему на все наплевать. Засевает землю негодными семенами. Отходами. Что было хороших семян, за водку в соседний район променял, а теперь… Новожилова, как узнала, кинулась к нему. Он пьяный. Тракториста с сеяльщиком тоже напоил. Чуть не поколотил бабу, хоть она и парторг. Вот мне и поручили… Не сегодня-завтра сев закончит, отрапортует. Тогда…
– Понятно. Заходи в избу, отдохни…
Через час на дороге, ведущей из райцентра, показался райкомовский Воронко. Он бежал тяжело: в ходке сидели четверо – рыжебородый Плесовских, Василий Иванович, прокурор Коненко и начальник милиции Чернявский.
Обгоняя их, от села к селу летели телефонограммы: «Подготовьте лошадь. Рыбаков». И вот у колхозных контор ставились лучшие артельные лошади в упряжке. Рыбаков передавал вожжи уставшего коня в руки колхозного конюха, пересаживался на подготовленную подводу и продолжал путь.
Пять раз они сменили лошадей и во второй половине дня подъехали к полям «Новой жизни». Подъехали и сразу увидели диковинную картину.
На пологий пригорок выскочил разномастный худой бык, волоча за собой борону. Из-под бычьего хвоста тянулась густая струя черного дыма. Бык натужно ревел, ошалело тряс головой и взбрыкивал всеми четырьмя ногами. Борона за что-то зацепилась. Бык мукнул, по-козлиному скакнул в сторону. Постромки лопнули. Обезумевшее животное с удвоенной скоростью помчалось по пашне, оставляя за собой дымный след.
– Что за чертовщина. – Рыбаков натянул вожжи. – Откуда дым?
– А может, здесь изобрели газогенераторных быков? – без тени иронии проговорил прокурор, округлив в изумлении глаза.
Тут на бугор выбежал мальчишка. Нелепо размахивая руками, он понесся наперерез быку.
– Да это же Колька Долин, – узнал мальчишку Плесовских и, привстав на ходке, закричал: – Колька! Иди сюда! Живо!
Колька остановился. Посмотрел на убегающего в лес быка, перевел взгляд на незнакомых людей, поджидавших его в ходке, и, отрешенно махнув рукой, медленно поплелся к дороге. Подошел, шмыгнул покрасневшим носом, спрятал кулаки в карманы драного отцовского пиджака. Несколько раз переступил босыми ногами и замер в ожидании.
– Твой бык побежал? – спросил Рыбаков, сдерживая смех.
– Мой. – Колька почесал голую растрескавшуюся пятку о холщовую штанину.
– Он у тебя на чурочках или на лигроине ходит? – усмехаясь, подал голос Коненко.
– Ни-и, – неуверенно протянул Колька.
– А что же у него из заду дым, как из паровозной трубы?
Мальчишка шмыгнул носом и ответил:
– Это сено. Я ему под хвост сена подложил и поджег. Для скорости. Чтобы тянул лучше. А он бзыкнул и утек.
Мужчины долго хохотали. Осмелевший Колька тоже смеялся. Когда насмеялись вдоволь, Рыбаков сказал:
– За такие штучки надо снять с тебя штаны да приложить крапивы к голой заднице. Понял? Беги, лови его и веди к ветеринару. И чтобы больше…
Колька не дослушал, сорвался с места и кинулся к перелеску, в котором скрылся бык…
Председателя колхоза нашли в поле. Он стоял в борозде, широко расставив ноги, и мутными глазами следил за удаляющейся конной сеялкой.
Увидев подъезжающих, скользнул по ним взглядом, решительным жестом нахлобучил на макушку военную фуражку и двинулся навстречу.
– Здра… Здравствуйте, товарищи, – сказал он.
– Здорово, – угрюмо ответил Рыбаков, но руки не подал.
Председатель заметил это, нелепо потоптавшись на месте, попятился. От хмельной решимости не осталось и следа.
– Сеешь? – спросил, словно ударил, Рыбаков.
– Сеем помаленьку.
– Чем?
– Кого?
– Чем сеешь, спрашиваю?
– Так ведь… семенами, конечно.
– А не половой, случайно?
К ним подходили колхозники. Подъехал и сеяльщик. Рыбаков открыл сеялку, сунул руку в ящик, зачерпнул горсть и повернулся к Коненко.
– Сейчас же отправь на анализ в МТС. Нарочным. Тут наверняка половина отходов.
Большое одутловатое лицо председателя стало белым, квадратная нижняя челюсть отвисла. Он вдруг потянул голову вверх, закрутил ею из стороны в сторону, словно хотел вылезть из пиджака. На его ставшей непомерно длинной шее выпятился острый кадык. Председатель тужился, да никак не мог вытолкнуть застрявшие в горле слова.
– Не надо, – прохрипел он наконец. Рванул воротник. Маленькая голубая пуговка скакнула на черную пахоту. – Не надо, – повторил он. – Негодные семена. Обман… – Голос у него сорвался, задрожал. Он судорожно всхлипнул и сделал такое движение, будто хотел встать на колени перед молчаливой толпой суровых колхозников.
Рыбаков схватил его за полу пиджака, рванул к себе и, с ненавистью глядя прямо в прыгающие глаза, процедил сквозь зубы:
– Стой, сволочь! Не качайся. Народ обманул, партию обманул, над землей надругался, а теперь сопли пускаешь? Разжалобить хочешь. Не выйдет, мерзавец. Ты, поди, думаешь, мы тебя в штрафбат отправим. Нет. Мы будем судить тебя здесь, в твоем селе, всем народом. И расстреляем тебя, поганку, как врага. – Он с силой оттолкнул от себя председателя. Тот не устоял на ногах и рухнул на землю. Секунду-другую лежал не шевелясь. Потом перевернулся, ткнулся лицом в черную мякоть и глухо завыл.
Над ним склонился начальник милиции и приказал:
– Встать.
Плечи председателя заходили ходуном. Он завыл еще громче.
– Встать! – крикнул начальник милиции.
Председатель встал. Ни на кого не глядя, медленно побрел к селу, покачиваясь и всхлипывая. Следом за ним пошли только несколько любопытных ребятишек.
Оставшиеся на поле долго молчали. Скоро сюда сошлись все колхозники. Унимая внезапно вспыхнувшую боль, Рыбаков прижал ладонь к животу, оглядел собравшихся. Поманил пальцем Новожилову спросил:
– Кто еще знал об этом?
– Кладовщик, да и сеяльщики, наверное…
– Не знал я! – закричал парень, сидевший на сеялке. Он подбежал к ним, сорвал картуз, прижал его к узкой впалой груди – Не знал, честное комсомольское. Дайте мне право, и я его, этого гада, сам задушу… – И зашелся в долгом надсадном кашле.
– Разберемся, – отстранил его Рыбаков. – А сейчас давайте начнем собрание.
Оно было коротким и ярым, как митинг на фронте перед атакой.
Председателем избрали парторга Новожилову. За нее голосовали все, даже кузнец Клопов. Чуял, что теперь не время сводить личные счеты с этой маленькой миловидной женщиной.
После памятного скандала, когда разъяренный Артем Климентьевич громогласно снял с себя обязанности колхозного кузнеца, у него произошло с ней еще одно куда более жестокое столкновение.
Отказ Клопова ставил под угрозу подготовку к севу. И чем ближе подступала весна, тем реальнее и страшнее становилась эта угроза. Клопова приглашали на заседание правления, увещевали, уговаривали. Кузнец уперся и стоял на своем. Тогда-то к нему домой неожиданно нагрянула Новожилова.
Она вошла, небрежно поздоровалась, села и, не спуская глаз с Клопова, без передыху проговорила:
– Мы советовались о тебе на партийном собрании. Вот что решили. Если завтра не выйдешь в кузню, из колхоза тебя исключим. Огород отнимем. Паси корову, где хочешь, сено коси, где можешь. Обложим тебя налогом, как единоличника. Решай, как знаешь. До свидания.
И ушла, не дав Клопову опомниться.
Наутро он появился в кузнице…
После выборов председателя тут же состоялось партийное собрание. Парторгом стал рыжебородый Плесовских.
– Берись за дело сразу, – прощаясь с Новожиловой, сказал Рыбаков. – Завтра подвезем семена, подгоним пару тракторов с сеялками. Директор МТС посидит здесь денька три. Поможет. Все пересеять. Поняла? До последнего гектара.
Уже сидя в ходке, Василий Иванович, неожиданно вспомнив что-то, окликнул Новожилову.
– Ты знаешь Кольку Долина? Парнишка такой на бороньбе работает.
– Знаю. Четверо их у матери. Мал мала… Колька-то за старшего. А что?
– Да ничего. Может, его на курсы трактористов определишь?
– Мал ведь, поди.
– Мал да удал. Прикрепи его к трактористам. Пускай пока в прицепщиках поездит, а зимой отправь на курсы.
– Хорошо, – согласилась Новожилова, недоумевая, откуда Рыбакову известен Колька Долин.
…На улице давно уже ночь. На полатях сладко посапывают и что-то бормочут во сне малыши. Мать тоже спит. Она теперь работает на ферме и за день так намучается, что засыпает даже сидя за столом. На лавке, безжизненно растянувшись, спит мохнатый кот. Видно, он тоже за день умаялся, потому и лежит, по-неживому раскинув в стороны лапы. Он не мурлычет, не шевелится и даже не слышит, как перед самым его носом шебаршит обоями большой усатый тараканище.
Где-то вяло тявкнула сонная собака, прокукарекали петухи. Мимо окон со смехом прошли загулявшиеся девчата, и снова все стихло.
Маленький фитилек коптилки плюется черным дымком. Тяжело застонала, повернувшись с боку на бок, мать. Кто-то из ребятишек всхлипнул во сне. И снова тихо, только стучит ржавое перо в донышке непроливашки. Склонив голову набок, Колька Долин пишет письмо отцу.
Не торопясь царапает старым пером по листу серой бумаги. Сделанные из сажи чернила быстро высыхают, и Колька то и дело окунает ручку в непроливашку.
«Милый тятя. Пишет тебе твой сын Николай. Здравствуй. Как ты живешь? Почему шибко долго не пишешь? Мамка все время плачет, думает, тебя убили или поранили. А я знаю, что ты живой и здоровый и фрицев бьешь вовсю, как панфиловцы.
Милый тятя. Я теперича работаю. На быках бороню. Только они очень тощие. Еле ноги двигают. На их бы дым возить, а не борону таскать.
А еще пропишу тебе про одно происшествие с нашим председателем…»
Пишет Колька, старается. Дойдет ли письмо до адресата?
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1.
Валя проснулась, как от толчка. Приподняла веки. В комнате серо, значит, светает. Поглядела на будильник – четвертый час. Пора вставать доить корову. А вставать не хотелось. Теплая, ласковая постель притягивала к себе, глаза сами закрывались, тело требовало отдыха. Валя уступила ему: ткнулась носом в подушку и погрузилась в сладкую дрему. Но в размягченном сном сознании уже застряла мысль: «Пора вставать». Валя снова открыла глаза. Ей показалось, что она нежилась долго-долго, а на самом деле прошло всего шесть минут. Вздохнув, откинула одеяло, слезла с дивана (она спала отдельно, чтобы, вставая по утрам, не тревожить мужа).
На дворе ее обдало такой бодрящей и сочной свежестью, что женщина невольно улыбнулась. Покачивая подойником, пробежала в хлев, и скоро оттуда донеслось приглушенное, размеренное позванивание – струйки молока бились о ведро. Валя с наслаждением вдыхала запах парного молока, приправленный тонким ароматом увядшей травы. Этот запах всегда почему-то волновал и тревожил Валю, навевая воспоминания о чем-то далеком и неуловимом, как солнечный луч. Воспоминания были неясными и бессвязными. Они приходили неожиданно и приносили с собой мучительную сладость.
Валя опустила руки, прижалась лбом к теплому коровьему боку, и перед ней поплыли видения.
…Большой двор порос ромашками и одуванчиками. Пушистый шарик одуванчика качается перед самыми глазами. «Дуй на него. Дуй, лапочка». Опять этот голос. Чей он? Летят, кувыркаются в воздухе крохотные золотистые зонтики. Она хлопает в ладошки и смеется. И еще кто-то смеется. Кто?..
Из колодца тянет прохладой и плесенью. Темная глубь дразнит эхом. Крикнешь туда: «А-а»! – и глубина сразу же отзовется: «А-а-а». Кто там спрятался? Может, он в том углу? Она перевешивается через сруб. Кто-то хватает ее, поднимает вверх, и у самого уха, смеясь и плача, воркует тот же голос: «Боже мой. Как ты сюда попала? Ты только подумай, что было бы, лапочка моя…»
Деревянная кровать в углу. Оттуда, не умолкая, несется глухой, протяжный стон. Он то стихает, то становится таким громким, что его слышно, даже если закрыть ладошками уши. Стон гонит ее из дома и всюду преследует. Страшно. И она пронзительно визжит, когда ее несут к кровати, приговаривая: «Иди, простись с мамкой!»
С мамкой… Значит, это была мама. Значит, все это было на самом деле. И у нее была мать. Ее мама. Но когда это было? А может, это приснилось? Нет-нет. Это с мамой какими-то неуловимыми нитями связан звон молочной струи о подойник, скрип колодезного ворота, запах пожухлой травы и еще многое другое. Стоит Вале увидеть пылающую русскую печь, или вращающееся колесо самопрялки, или обыкновенную глиняную обливную кружку, как в ней все замирает и от волнения перехватывает дыхание, и она, позабыв обо всем, напряженно ждет чего-то необыкновенного, способного перевернуть всю жизнь.
– Мама… мама, – беззвучно шептала Валя.
Сколько Валя ни напрягала память, она не могла вспомнить лицо матери. Ни одной черточки. Не потому ли всю жизнь ее преследует страстная тоска по материнской ласке, по близкому человеку? Не потому ли так потянулась она к Богдану Даниловичу, и он легко пробудил в ней любовь? А что принесла эта любовь? Теперь она все чаще задумывалась над своей жизнью. Особенно после неожиданного прощального разговора с Вадимом.
Нет, он не изменил своего отношения к молодой мачехе. По-прежнему игнорировал ее, разговаривал только в крайнем случае и то с пренебрежением, глядя куда-то мимо нее. После ссоры из-за призывной комиссии отношения Вадима с отцом совсем испортились. Парень озлобился, вспыхивал, как сухая солома – от одной искры. Он еле-еле дотянул десятый класс, кое-как сдал экзамены. Зато как же он радовался, когда его зачисляли в артиллерийское училище. В этот день он даже впервые обратился к Вале с какой-то пустяковой просьбой, говорил небывало мягко. С отцом же окончательно поссорился. Богдан Данилович везде и всюду стал неумеренно превозносить своего сына – патриота и добровольца. В районной газете появилась большая заметка о Вадиме.
– Это ты сделал? Зачем? – сердито говорил Вадим, размахивая газетой. – Ведь ты же не хотел, чтобы я пошел в армию.
– Позволь, позволь, – пытаясь обратить разговор в шутку, весело воскликнул Богдан Данилович, – а кто тебе говорил тогда, что сейчас место молодого человека на фронте? Разве не твой грешный отец…
– А сам не пускал меня в Ишим, отнимал направление. Прости, но ты очень двоедушный…
– Прощаю, великодушно прощаю, – все еще надеясь замять ссору, провозгласил Шамов. – Такому сыну можно многое простить. Не посрамил земли русской, не запятнал нашей фамилии. Горжусь тобой…
– Правильно мама сделала, что ушла от тебя, – выпалил Вадим и выбежал из комнаты.
Наутро он уезжал. Богдан, сказавшись больным, провожать сына не пошел. Они простились холодно и сухо.
Валя представила себе одинокого Вадима на вокзале среди толпы провожающих и пожалела пасынка.
– Я провожу тебя, – сказала она, помогая Вадиму надеть лямки рюкзака.
На вокзале Вадим вдруг разговорился.
– Не сердись на меня, – сказал он. – Я плохо относился к тебе. А ты ни при чем. Это все отец. – И неожиданно: – Уйди от него. Он не любит тебя. Он никого не любит, кроме себя. Ты ему нужна, чтобы стирать, мыть, варить, ухаживать за скотиной. Бесплатная домработница, батрачка. Извини. Знаю, что тебе больно, но это правда. А ты ведь совсем молодая. И хорошая. Мне жалко тебя. А ему нет. Выжмет он из тебя все соки, а потом выкинет. Глупая. Прости за такое слово. Не сердись. Это от души. Пока.
Он обнял ее неловко и, не оглянувшись, убежал к своему вагону.
А она стояла ошеломленная и никак не могла понять услышанное. «Что он такое сказал, что сказал?..»
– Что ты сказал? – крикнула она вслед уходящему поезду. – Негодяй!
Еле-еле дошла до привокзального скверика, бессильно опустилась на скамью. Сгорбилась, сжала ладонями виски. Прошло немало времени, прежде чем она опомнилась и обрела способность думать. Она припомнила все, сказанное Вадимом, слово в слово, – и ужаснулась.
Домой она шла необыкновенно долго. Колесила по окраинным переулкам, подходила к своей улице и снова уходила от нее. Несколько раз останавливалась. Постоит-постоит и медленно потащится дальше. Всю дорогу в ее сознании жили только эти ужасные слова: «бесплатная домработница, батрачка». Они потрясли ее. Она словно прозрела, и, как бывает в подобном случае, все окружающее предстало ей в небывало ярком освещении. В самом деле: кто она в этом доме? Он еще ни разу не поделился с ней своими думами, не посоветовался. И ее мыслями, ее работой ни разу не поинтересовался. Все эти мертвые, шаблонные – «как дела», «что нового» говорились им только для того, чтобы создавать видимость заинтересованности в ее жизни. На самом деле она вовсе его не интересовала. Он вел себя совершенно независимо, делал все, что заблагорассудится. Правда, он по-прежнему произносил ее имя только в ласкательной форме и, получая что-то от нее, не забывал говорить «благодарю».
Может быть, она стала хозяйкой в этом доме? Нет. Богдан Данилович распоряжался всем по своему усмотрению. По его настоянию они завели корову, поросенка и кур. Скот требовал ухода, и Валя, не раздумывая, взвалила себе на плечи новые заботы. Она вставала раньше всех и позже всех ложилась спать. Зато теперь они питались хорошо, и от сознания, что этот достаток; в дом принесли ее руки, Валя радовалась и работала проворно, споро, с азартом. Как-то Богдан Данилович, принимая из ее рук кружку парного молока, сказал:
– Замоталась ты с нами, Валечка. Похудела. Надо бы что-то придумать, как-то разгрузить тебя.
– Ничего, – беспечно отмахнулась она, – выдюжу…
Когда же он снова завел разговор об этом, она предложила нанять домработницу. Он обнял ее за плечи, поцеловал в висок.
– Нет, это не то, – сказал со вздохом, – зачем нам чужие руки и длинный язык? Тебе, конечно, тяжело, Валенька. Это я виноват. Прости меня. Я так загружен работой, а тут еще эта книга. Хочется написать большой настоящий труд. Чтобы сразу убить двух зайцев – и книга, и диссертация. И я, помимо воли, взвалил на тебя всю тягость бытия. Действительно, ты вымоталась. Но только не домработницу. Это не выход. Уйти тебе с работы – нецелесообразно. Такое место, стаж, рабочая карточка. Словом, тоже не то. Просто нам с Вадимом надо взять на себя часть домашних забот. Так мы и сделаем. И ты отдохнешь, дорогая.
После этого разговора Вадим несколько раз сходил за водой, а Богдан Данилович дважды накидал корове сена. Потом все пошло по-старому…
«Так кто же я на самом деле?» – терзалась она всю дорогу.
Богдан Данилович встретил ее у порога. Помог раздеться. Обнял. Усадил на диван.
– Ты знаешь, мне вдруг взбрела в голову дикая мысль, что ты тоже уехала. Взяла и уехала, покинула меня. От этих мыслей стало не по себе. Даже боль отступила перед страхом одиночества. Я уже звонил на вокзал и в райком, метался от окна к окну. Как мне одиноко и плохо без тебя, Валечка. Как я люблю тебя, ясноглазая.
Она молчала. Напряженно вслушивалась в его голос: не зазвучит ли фальшивая нота. Пытливо вглядывалась в него: не мелькнет ли лукавая улыбка. Нет, видимо, он говорил искренне. Голос грустный, и во взгляде душевность.
– Вот мы и остались вдвоем. Если б ты знала, как тревожно на душе. Единственный сын. Вернется ли – кто знает. Хорошо, что рядом ты. С тобой мне всегда легче дышится. Ты умеешь без слов понимать меня. Не знаю, как и благодарить судьбу за то, что свела с тобой.
– Почему от тебя ушла жена? – неожиданно даже для себя спросила Валя.
Богдан Данилович удивленно вскинул брови. Поймал ее пристальный недоверчивый взгляд, передернул плечами.
– Я же тебе объяснил. Наш брак был глупой случайностью. Мы оба давно поняли это… Но… сын. Да, сын. Он очень способный мальчик. Из него мог бы выйти большой человек. Но для этого ему надо было еще учиться и учиться. Все это очень грустно, Валечка. Ты мне веришь? Я знаю, здесь многие не любят меня. Может быть, за то, что я не похож на них. Белую ворону всегда клюют. Но с тобой мне ничего не страшно. Ты – моя опора, моя надежда. Только не покидай меня. Верь и поддерживай. Мне это необходимо теперь, как никогда. – Вздохнул, опустил голову. – Я знаю, тебе со мной трудно. Я невнимателен к тебе, порой даже эгоистичен. Кроме своей работы, знать ничего не хочу. Но это вовсе не от недостатка чувств. Просто каждый по-своему выражает свои чувства.
Богдан Данилович зажал в ладонях ее холодную руку, поднес к губам и стал дышать на нее. А Вале казалось, что он отогревает ей душу. Таяла колючая льдинка недоверия и обиды. Все становилось на свои места. И уже иные, светлые мысли закружились в ее голове. Он любит ее, нуждается в ее помощи и поддержке, но он страшно занят. Работа, книга, а тут еще болезнь. Теперь они вдвоем, и все пойдет по-иному. Он – умный, душевный и хороший. А то, что наговорил Вадим… Это он от злости. Теперь его нет, и ничто уже не омрачит их счастья…
2.
В эту весну нежданно-негаданно нагрянул прямо с фронта единственный сын председателя колхоза «Колос» Трофима Максимовича Сазонова.
Гвардии капитану артиллерии Петру Сазонову двадцать четыре года. Он – высокий, крепко сбитый, с могучей шеей. На голове ежик светлых волос. На груди, крест-накрест перехваченной скрипучими ремнями, три боевых ордена. С одного боку – полевая сумка, с другого – пистолет. На зеркально блестящих сапогах – шпоры. Походка у Петра легкая, танцующая. Идет, едва касаясь сапогами земли.
Все знали – Петр приехал всего на три недели, отдохнуть, оправиться после контузии. Тем не менее его появление взбудоражило деревню. Девчата повынимали из сундуков праздничные наряды, оттерли песком и пемзой руки, и в первый же вечер на заветном месте у реки собралась вся молодежь села.
Пришли туда и Вера Садовщикова с неразлучной Дуняшей.
Парнишка, начинающий гармонист, неуверенно заиграл плясовую. Девчата сорвались с места. Капитан, не вынимая изо рта папиросы, плясал и краковяк, и падэспань, и шестеру. Он не оказывал предпочтения ни одной партнерше, и девушки терялись в догадках, кого же капитан пойдет провожать домой.
– Как по-твоему? – шепотом спросила Дуняша.
– Мне все равно. Я об этом не думаю, – ответила Вера.
– Будто?
– Честное слово.
– А если тебя? – Дуняша засмеялась. – Молчишь? Он с тобой уже два раза танцевал. И так смотрел на тебя, как…
– Как кот на мышь, – вставила Вера. Дуняша залилась веселым смехом.
– Над чем смеемся, девушки? – послышался голос Петра. Подружки умолкли. А капитан многозначительно кашлянул, звякнул шпорами и с полупоклоном обратился к обомлевшей Дуне.
– Позвольте пригласить вас на краковяк.
Дуня смущенно подала ему руку. Они вышли в круг и влились в поток танцующих. Капитан с веселым ожесточением вбивал в землю кованые каблуки и так крутил Дуню, что ее длинная коса все время висела в воздухе.
Вера, закусив уголок крепдешинового шарфика, следила глазами за летящей по кругу фигурой капитана и вдруг вспомнила Федора. Жалкого, трясущегося, в грязной шинели без погон.
Таким она увидела его в ту ночь, после комсомольского собрания, на котором ее сняли с секретарей. Только одна Дуняша воздержалась тогда от голосования. Она проводила Веру до дому и всю дорогу уговаривала не расстраиваться, не плакать. Да Вера и не плакала: обида высушила слезы.
Это была еще одна бессонная ночь. Вера лежала с открытыми глазами и ни о чем не думала. И тело, и рассудок вышли из повиновения, и не было сил подчинить их. Да и зачем? Чтобы снова терзать и мучить себя?
Когда пропели третьи петухи, на нее стал наваливаться тяжелый сон. Вдруг ее будто водой окатили. Вскочила, испуганно огляделась по сторонам. Прислушалась. Так и есть. Снова раздался слабый стук в окно. Дрожа от нахлынувшего ужаса, Вера торопливо накинула на голые плечи полушалок и выскользнула в сени.
– Кто? – спросила придушенным шепотом.
– Это я, Вера. Не пугайся. Я. Отвори скорей.
Она сразу узнала его голос. Отшатнулась от двери, едва сдержав в себе крик. А он стоял, отгороженный от нее дощатой дверью, и бессвязно бормотал что-то, умолял впустить.
– Сейчас, – с трудом выдавила она. – Сейчас я. Погоди…
Вбежала в избу. Опрометью проскочила в горницу. Не попадая трясущимися руками в рукава, натянула платье. Сунула ноги в старенькие, стоптанные валенки, на ходу набросила шаль, надела полушубок и снова выскочила в сени. На мгновенье задержалась у двери, полуоткрытым ртом жадно глотнула ледяного воздуха, ребром ладони вышибла крючок.
На крыльце сразу увидела сгорбленную фигуру, притаившуюся у стены. Фигура дрогнула, распрямилась, качнулась навстречу Вере. Это был Федор. На нем измятая шинель, солдатская шапка с опущенными ушами.
– Вера! – глухо вскрикнул он, боком подвигаясь к ней. – Я к тебе ненадолго. Еще у своих не был… Зайду на минутку и к матери подамся…
Он судорожно дернул головой.
– Стой, – она вытянула перед собой обе руки. – Стой! Погоди.
– Да ты не пугайся, Вера, – захрипел он. – Я только гляну на тебя. Что ты на меня, как на привидение? Живой я… Пока живой…