412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Крылов » Нет времени » Текст книги (страница 24)
Нет времени
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:08

Текст книги "Нет времени"


Автор книги: Константин Крылов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

При этом масштаб ситуации у Стругацких намеренно смазан. Теоретически, от Зоны зависят вообще все. Но на практике, разумеется, есть точка контакта: ближайший к Зоне город, жители которого в основном и промышляют сталкингом. Смешно, но в нашей текущей реальности этому неназванному городу соответствует то ли «столица нашей Родины» (где Шереметьево-2), либо уж небольшие приграничные городки, где таможня и всё такое прочее.

Разумеется, это порождает очень своеобразный менталитет. Так, люди вынуждены всё время разбираться в вещах, которые сделали не они, и находить им полезные применения для каких-то собственных нужд – прямо как советские инженеры, снимавшие слой за слоем с западных процессорных кристаллов, чтобы воспроизвести их топологию, и уже давно не пытающиеся понять, как же, чёрт возьми, эта штука работает… или нынешний программер, без документации, на голой интуиции и кое-как переведённом хелпе, осваивающий какой-нибудь навороченный программный пакет. Между тем известное «ты можешь по-настоящему знать только то, что ты сделал сам», – одна из максим немецкой классической философии, никем ещё всерьёз не оспоренная – действует и в этом мире. Соответственно на него сыплются всевозможные непонятные несчастья. Хуже всего, конечно, тем, кто непосредственно контактирует с непонятным: у «сталкеров» рождаются неправильные дети, и вообще не складывается жизнь. У других, в общем, дела не лучше. При этом сама Зона страшна и опасна. Шаг вправо – шаг влево – почти как в современном российском бизнесе. В общем, жить невесело, несмотря на наличие заведений, где есть выпивка. «Зону» не любят. Ей даже уже не интересуются. Остаётся только голая зависимость. И всё.

При этом взаимосвязь между халявными штучками-дрючками и общей депрессивной обстановкой вроде бы не очевидна. Да, на самой Зоне опасно – но, так сказать, статистически: кто-то попадает в какую-нибудь мерзкую ловушку по первой же ходке (таких большинство), а кому-то всё время фартит. Прям как нашим нынешним «бизнесменам и бизнесвуменам». Остальные просто пользуются халявой, не особо задумываясь, а хорошо ли это, и так ли уж это всё задарма.

Чем именно придётся платить, Стругацкие тоже написали – в другой, более поздней книжке, называющейся «Жук в муравейнике».

Там, в частности, описывалась разорённая, загаженная, поражённая всеми мыслимыми несчастьями планета, большая часть населения которой была некими пришельцами куда-то выведена (о том, какое значение этого слова здесь уместно, остаётся только догадываться). Немногие оставшиеся жители обитают среди развалин. Пришельцы, однако, не успокаиваются: им зачем-то нужно полностью очистить планету от местного населения – при том её саму всё-таки не разрушая (видать, она им зачем-то нужна).

И вот, посреди всеобщей мерзости запустения возникают вот такие картины: «Мы выходим на площадь. Объект… вблизи похож на гигантскую старинную шкатулку голубого хрусталя во всем её варварском великолепии, сверкающую бесчисленными драгоценными камнями и самоцветами. Ровный бело-голубой свет пронизывает её изнутри, озаряя растрескавшийся, проросший черной щетиной сорняков асфальт и мертвые фасады домов, окамляющих площадь. Стены этого удивительного здания совершенно прозрачны, а внутри сверкает и переливается веселый хаос красного, золотого, зеленого, желтого, так что не сразу замечаешь широкий, как ворота, приветливо распахнутый вход, к которому ведут несколько низких плоских ступеней». При этом те, кто рискует зайти внутрь, больше оттуда не выходят – на самом деле это ловушка…

Опять же: трудно не узнать в этой картинке всё тот же пресловутый «валютный магазин», мечту и кошмар советского человека. Разрушенная же планета – это ровно то, во что превратилась Россия в ходе «перестройки» и последовавших за ней «реформ». Правда, книжка писалась ещё до всех событий, но авторы явно что-то почувствовали, – а может быть, и что-то знали заранее. Не случайно среди ближайших родственников Бориса Стругацкого значится не кто иной, как Егор Тимурович Гайдар (он женат на его дочери). Так что «есть основания полагать» всякое, «но это уже другая история».

Под конец существования Советского Союза (и порождённой им культуры) тоска по «импортной жизни» достигла каких-то чудовищных масштабов. Толпы москвичей (которым «импорт» всегда завозили в первую очередь) ломились посмотреть на диковины: фильм «Звёздные войны» (для того, чтобы попасть на сеанс, надо было выстоять двухдневную очередь) и на булку с котлетой в «Макдональдсе» (туда надо было стоять поменьше: часа три-четыре). На этот период пришёлся звёздный час советской культуры: она наконец-то смогла явно сказать то, о чём так долго грезила тайно. Огромные тиражи толстых и тонких журналов, газетный бум, телефеерверк – всё это было посвящено одному: высказанному, наконец, вслух желанию иметь красивые вещи, красивые западные вещи, те самые «хищные вещи века». Или – если уж не иметь – то хотя бы иметь возможность смотреть на них. Люди, когда-то собиравшие у себя на полках пустые бутылки, готовы были на всё, чтобы иметь возможность любоваться на бутылки полные – и иногда самим покупать себе какое-нибудь «кюрасао». Ну или любоваться красивой модной одеждой хотя бы через стекло витрин. Хотя бы. Если уж не иметь, так хоть глазом, глазом лизать Импортняк.

На этом, правда, советская культура и спалилась. Если «банка тёмного стекла» ещё была каким-никаким «явлением духовной жизни», то та же самая банка в ларьке быть таковым решительно отказывалась. Вещи стали значить то, что они и должны значить: объекты потребления и ёмкости для их хранения. Все дела.

4

И какова же мораль всей этой истории?

Нет, я отнюдь не собираюсь обличать «вещизм» советских людей, издеваться над несчастной банкой из-под пива и сияющим инопланетным магазином, набитым чем-то там сверкающим и переливающимся. Совсем даже наоборот.

Существует известная закономерность: если человеку не хватает всего, он ещё может это пережить. Но если у него есть всё, кроме чего-то одного, он начинает думать, что это одно стоит всего того, что у него есть. При этом он, может быть, сможет достаточно долго игнорировать этот факт. Однако ему начнут сниться странные сны – всё о том, одном, чего ему не хватает. В обществе ту же самую функцию «снов» играет культура, особенно литература. В этом смысле она общественно-полезна: показывает, куда ветер дует.

Так что судьбу советской цивилизации можно было предсказать ещё в семидесятые – по книжкам Стругацких, если бы их тогда смогли внимательно прочесть. Правда, вряд ли это что-то изменило бы: революционное право первородства уже было разменяно (не на деле, так в мыслях) на чечевичную похлёбку, точнее – на гамбургер.

Тем не менее урок на будущее остаётся. То, что слишком яростно отвергается, в конце концов становится навязчивой идеей.

Есть такая невесёлая русскую сказка насчёт халявы. Русский народ, видите ли, не всегда её любил. Так вот, есть одна байка про то, чем кончается пользование «почти дармовым». Нет-нет, это не про попа и работника его Балду – это уже «литература». Это та самая, где звучит зловещая присказка: «Бери моё добро, да горе-злосчастье впридачу».

Похоже, именно это мы по глупости и сделали, накупив на Западе «сникерсни».

Газонокосильщик. На смерть Жака Деррида

Мыслить – это значит подтачивать (entamer) эпистему резцом своего письма.

Жак Деррида. «О грамматологии»

entamer la fermeté – подорвать стойкость

entamer le crédit – поколебать веру

entamer la réputation – подмочить репутацию

Французско-русский словарь

Итак, 9 октября 2004 года в Париже скончался Жак Деррида.

Смерть человека, понимавшего мир и жизнь (собственную в том числе) как «текст», а «текст» как слоёный пирог из «подразумеваемого» разной степени пропечённости, должна была быть обозначена именно словом «скончался» – с очевидной отсылкой к «кончился» и дальнейшим разматыванием клубка аллюзий и аналогий, более или менее рискованных, вплоть до непристойных (мэтр разрешал, он и сам был «весёлый такой»). На том и покончим с этим: желающие проводить Дерриду по-дерридиански и без нас найдутся. Найдётся ведь какой-нибудь гуманитарий, философствуя надувным молотом, напишет про деконструкцию червями. И не то чтобы Деррида не заслуживал некоторого «постмодернизма», то бишь глумления, в том числе и посмертного, – но лучше оставить это дело профессионалам из числа его выучеников.

Хотелось бы избежать и другого: реактивности. Что говорить: людям, которым сам Деррида и всё с ним связанное, было глубоко чуждо и отвратительно (это я и про себя тоже), смерть апостола «постмодерна» может показаться хорошим поводом от этого самого откреститься, хотя бы самим тоном. То есть написать: «вот, постмодернизм умер, наступает эпоха» – дальше по вкусу… ну, скажем, «новой искренности и новой серьёзности». Или «новой традиционности». Или осетринки с хреном.

А вот хрена вам. Постмодернизм не умер. Умереть может живое, а постмодернизм был «носферату» с самого начала. Возможно, сам Деррида плюс ещё несколько официальных «отцов-основателей», были тем живым началом, что ещё придавало голему некоторую уязвимость. В крайнем случае можно было сослаться на мнение мэтра (он сам, впрочем, таких ситуаций тщательно избегал). Теперь же, когда Деррида умер, машинка «деконструкции» зажужжит ещё веселее. Газонокосилка мысли уже скосила мозги парочке поколений, тем самым доказав свою эффективность. «Чего ещё надо».

Однако сам проектировщик газонокосилки всё-таки заслуживает некоторого внимания.

Жак Деррида был профессиональным маргиналом – то есть человеком, рождённым на краю пространств и умеющим (и любящим) удобно устраиваться на разного рода краешках. Он родился 15 июля 1930 г. в Алжире, в Эль Биаре, в еврейской семье. Обе эти позиции в тридцатом году были одновременно маргинальными и комфортными. Положение изменилось в сороковом, когда правительство Виши, поддавшись требованиям Гитлера, начало вводить законы, ограничивающие права евреев. Пострадал и десятилетний Жак Деррида. По его словам, его исключили из школы: «Учителя нам сказали: «Идите домой, ваши родители всё объяснят». Дети на улицах кидали в нас камни и кричали вдогонку: «Грязные евреи!». Этот случай навсегда оставил отпечаток в моей жизни, и я всегда выступаю против проявления антисемитизма и расизма». Впоследствии философ отомстил фашистам как подобает интеллектуалу: став знаменитым, Деррида активнейшим образом участвовал в дискурсивном обслуживании «деколонизации» – например, в Южной Африке (родной Алжир к тому времени был уже зачищен от французов и их детей). Деррида также очень сильно поспособствовал внедрению во Франции риторики и практики «мультикультурализма», благодаря чему Париж сейчас превращается в «цветной» город… Само собой разумеется, Деррида поддерживал также восточноевропейских диссидентов, а в 1982 году даже провёл несколько дней в пражской тюрьме. Впрочем, Деррида, как последовательный мыслитель (а он был по-своему последователен), подвергал критике и самое Америку. Правда, критике не слишком болезненной и больше смахивающей на оздоровительный массаж языком, но всё-таки. А одна из последних статей Дерриды (написанная в соавторстве с Хабермасом) – это гимн единой Европе.

Это всё, впрочем, было потом, а пока Жак Деррида продолжал своё образование. После обучения в традиционной еврейской школе он переехал в Европу, учился в Ecole Normale Supérieure, потом был ассистентом в Сорбонне. С 1964 г. Ж. Деррида – профессор философии в Grandes Ecoles в Париже. С 1968 по 1974 он постоянно преподает в университете Джонса Хопкинса, а после 1974 – в Йельском университете.

К тому моменту уже вышли три его сочинения: «Голос и феномен» (La Voix et le phénomène), «Письмо и различие» (L'Ecriture et la différence) и «Грамматология» (De la Grammatologie). Эти книги, собственно, и положили начало той интеллектуальной стратегии, которая сейчас стала «широким путём» философствования.

Далее следует sucсess story, слишком известная, чтобы воспроизводить её лишний раз. Отметим только, что Деррида довольно скоро вошёл в ряды живых классиков, обзавёлся последователями и подражателями. Одно время его влияние на культуру было тотальным. Дерриду цитировали и превозносили такие разные люди, как, скажем, американские политики и английские авангардные кинорежиссёры (скажем, Гринуэй). Дерридой клялись, Дерриду проклинали, в общем, повсюду была сплошная плотная «деррида». Особенно забавен был культ «дерриды» в Советском Союзе: он был обожаем людьми, не читавшими ни одной его книги (или прочитавшими несколько случайно переведённых статей). Его любили заочно. Когда Деррида приехал в СССР в 1990 году, это было Событие. Его появление в МГУ вызвало фурор, сравнимый с ранними спектаклями театра «Современник».

Своим успехом Деррида был отчасти обязан политике французского истеблишмента, поощрявшего интеллектуализм, особенно в гуманитарных областях. В частности, именно во Франции создалась и поддерживалась уникальная ситуация долговременного массового интереса к философствованию, благодаря выстраиванию цепочек отношений между собственно академической философией, «вольным философствованием» вне университетских стен, литературой, журналистикой, политикой (в особенности левой и «оппозиционной») и масс-медиа. В этом сложном переплетении была выработана новая функция интеллектуала – как проблематизатора, то есть человека, не столько решающего, сколько ставящего проблемы перед обществом. Как правило – затем, чтобы отвлечь это самое общество от реальных проблем, или навязать «самой постановкой задачи» какие-нибудь непопулярные решения. То есть – изощрённо загаживать чужие головы, причём в глобальном масштабе. В чём, вообще говоря, и состоит историческое предназначение всей «левой» мысли. Хорошим примером может послужить, скажем, тот же Андре Глюксман, мыслитель, имя которого знают даже в дикой России – и отнюдь не только на философских факультетах, но и в российской армии: «есть за что».

Деррида, впрочем, был явлением более масштабным – хотя бы потому, что большую часть своей славы стяжал в Америке, предлагая свои труды в качестве элитного европейского индпошива прямо из сорбоннского интеллектуального бутика. Кстати, многие англоязычные переводы его сочинений выходили раньше оригиналов: надо было поспевать за спросом. И когда поклонники его философии настаивают на непереводимости его прихотливого слога и необходимости вживания в ткань французской речи мыслителя, стоит вспомнить, что когда надо вся премудрость преотлично переводилось… Наконец, надо признать: в отличие от многих прочих интеллектуалов, чья философия целиком и полностью разменивалась на «гражданскую позицию» (как правило, подлую), Деррида и вправду был мыслителем. То есть у него были свои идеи. И даже, не побоимся этого слова, метод.

Суть интеллектуальной стратегии молодого философа (из которой вытекала стратегия политическая) была проста и незатейлива, как всё гениальное. В мировой философской мысли можно обнаружить ряд «несимметричных оппозиций», когда нечто (скажем, некое понятие или образ) находится в центре внимания и воспринимается как нечто хорошее, а противоположное ему – отбрасывается, маргинализуется, забывается. Но эти отбрасываемые, недооцениваемые понятия и образы можно использовать примерно так же, как недовольный барон может использовать заведшихся в его краях разбойников – то есть возглавить шайку, вооружить их и поднять бунт против короля. Трюк не новый: ещё Ницше продемонстрировал великолепную технику владения им, выступая на стороне «незаконно попираемых мужественных ценностей», славя «зло и всё злое» и воспевая «видимость», которая выше «сущности». Но Ницше был, по крайней мере, честен – он действительно защищал крайне непопулярные, репрессированные ценности. Деррида же придумал лайт-вариант: защищать то, что в особой защите не нуждалось и так.

Классикой жанра можно считать «Грамматологию». Основная идея этого сочинения – противопоставление «устной речи» и «письма». Противопоставление идёт по принципам классической разводки (то есть, простите, «деконструкции»): берётся бесконфликтно существующая система, и в ней разжигается какая-нибудь свара. Так, одну из самых сбалансированных в мире систем отношений между устной и письменной речью, европейскую (с её фонетическим письмом, воспроизводящим звуки, и огромной письменной культурой, с её искусством «чтения про себя», во многих культурах неизвестным, и развитыми средствами звуковоспроизведения… тут можно продолжать долго) Деррида объявляет однобокой и репрессивной. Оказывается, западные мыслители уделяли слишком много внимания голосу («логосу»), а письмо, запись, код считали чем-то малозначительным, «простой фиксацией звуков речи»! Заметим, это заявление было сделано в эпоху, когда реальный баланс сил явно сместился в пользу «молчаливого знака»: достаточно вспомнить достигнутый уровень математизации знания (а математика стала пониматься как искусство оперирования знаками на бумаге, по дефиниции Гильберта). Но вот так вот внаглую заявить, что «письмо репрессировано» – это был сильный ход, ага-ага.

Ещё сильнее был следующий ход: провозглашение первичности письма, и понимание речи как всего лишь огласовки письменных знаков. Далее Деррида пристраивал целый ряд оппозиций типа «смысл – форма», «буквальный смысл – переносный смысл» и т. д., всегда становясь на сторону «формы», «интерпретации», и т. п. Кстати сказать, для человека, знакомого с еврейской традицией, ничего нового в этих идеях не было, – но Деррида написал об этом изящно и по-французски.

Но вернёмся к методике. Раз придумав схему, её можно уже ставить на поток. Дальнейшая интеллектуальная деятельность философа сводилась к бесконечному повторению всё того же сильного хода: найти что-нибудь вполне себе сильное и живучее, но не слишком презентабельное – и объявить это самое «репрессированным», после чего сочинить интеллектуальную апологию этого самого. Например, с умным видом покопаться в продукции массовой культуры. Это, впрочем, делали и до него – те же структуралисты. Но они, по крайней мере, исследовали подобные артефакты с иронией, граничащей с брезгливостью (как Барт в своих «Мифологиях»). Деррида же писал свою «Почтовую карточку» (La Carte postale, 1980), стараясь выдерживать тон, которым обычно говорят о «превыспренних предметах»… И т., разумеется, д.

Особо стоит отметить отношение Дерриды к языку. Как всякий неглупый человек, профессионально занимающийся философствованием, Деррида за жизнь придумал множество неологизмов. Но в отличие от философов прошлого, пытавшихся либо зафиксировать словом некий тонкий оттенок смысла (как, допустим, немецкие классики с их бесконечными дефинициями), либо, наоборот, вместить непомерно огромный смысл (как, скажем, Хайдеггер с его эпическим философствованием), Деррида ценил в своих словечках двусмысленность, скользкость, юркую выворотливость. Оттого сочинения Деррида похожи на куски мыла: смысл постоянно выскальзывает. Что до стиля, то Деррида предусмотрительно взбивал свои тексты венчиком до невесомой пены, чтобы схватить его было не за что. Поэтому, кстати, он постоянно уклонялся от какой бы то ни было фиксации своих «деконструктивных процедур», какого бы то ни было превращения «деконструкции» в «метод». Его книги построены по принципу «никогда не оставлять за собой улик»: все ходы тщательно подчищены, зато в изобилии разбросаны сбивающие с толку следы и намёки, то есть ложные улики. Если чего он и боялся по-настоящему, так это одного: быть пойманным на слове. Это было весьма предусмотрительно: любая «критика» и «деконструкция» (самая шарлатанская) всегда сходили ему с рук.

В основе успеха дерридианства лежит простая вещь: тщательно взлелеянный и раздутый страх перед «репрессией», перед пресловутым «камнем, брошенным в еврея». Оборотной стороной этого страха является желание разрушить (или, в крайней случае, унизить и оболгать) всё то, в чём можно заподозрить готовность к «репрессии» – а также и готовность поддержать и окормить любую силу (в том числе как нельзя более репрессивную), если только она достаточно сильна, чтобы сгодиться на роль «врага моего врага». При этом враги выбираются из ближайшего окружения (для Дерриды это – европейская цивилизация и европейский культурный и интеллектуальный мир), а враги врагов – подальше (например, в третьем мире, в интеллектуальных построениях древних китайцев или в индейском мистицизме). Интеллектуалы всего цивилизованного мира охотно поддержали эту стратегию, поскольку очень боялись этого самого камня.

Интересно, что тот же Ницше обвинял «сословие жрецов» ровно в этом: в злостном «заподозривании всего сильного». Постмодернисты, охотно цитировавшие и хорошо знавшие немецкого гения, с тем большим удовольствием применяли открытые им приёмы. Впрочем, сам Деррида ещё как-то держался в рамках приличия. Его последователи и коллеги по ремеслу использовали тот же самый ход для тотального оправдания и возвеличивания любых «репрессированных практик» и «угнетаемых меньшинств». Методы Дерриды и его подельников из числа французских (и не только) интеллектуалов нашли себе применение и при конструировании идеологии агрессивного феминизма, и в целях пропаганды педерастии, и для всего-всего-всего. Наступил пир «последних людей».

Но и у последних людей есть кое-какая «своя правда». Страх перед камнем, брошенным в еврея, не совсем необоснован. И таки да – существуют недооцененные понятия, репрессированные практики и угнетаемые меньшинства. Существует также естественное желание восстановить баланс: воздать честь тому, кого (или что) долго гнобили и не давали слова. Воздать честь части, угнетаемой целым, воздать должное контексту, затираемому текстом, воспеть низкие жанры в укор высоким, которые стали слишком уж высоки. И на место системы привилегий, в том числе интеллектуальных, поставить «твёрдую ефу и точные гири». Деррида это, кстати, отлично понимал. «Деконструкция есть справедливость» – утверждает он в одном из своих поздних текстов. Но тот же Деррида (вместе со всеми прочими) охотно рассуждал о том, что и само требование справедливости «репрессивно» и ведёт к нехорошему, а потому следует отказаться от её поисков тоже. Из того факта, что ведётся двойной счёт и вершится кривой суд, он предлагал сделать вывод, что нужно перестать считать и судить. А ещё лучше – уступить это право кому-нибудь.

Но именно поэтому преодоление постмодернизма возможно. Для этого нужно всего лишь (гм, «всего лишь») взаправду сделать то, что постмодернизм симулирует. Например, всерьёз обратиться к действительно репрессированным явлениям и смыслам. И прежде всего – репрессированным самим же «постмодерном».

Тут-то оно и —.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю