Текст книги "Нет времени"
Автор книги: Константин Крылов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Начнём с того, что в любом обществе существует набор общественно-одобряемых целей. Под «общественным одобрением» здесь имеются в виду всё то, «за что девушки любят», «за что люди уважают», и так далее. Скажем, толстый кошелёк, видный пост, профессиональный успех, рельефный брюшной пресс, умение общаться – это всё нравится девушкам, и вызывает зависть и уважение друзей и знакомых. Соответственно, стремление обладать всем этим будем считать общественно-одобряемым. Напротив, многие волнительные цели обществом не одобряются, хотя кто-то их и преследует. Например, стремление к переживания чикатиловского толка вызывает ужас и отвращение, а невинные радости коллекционера горелых спичек – презрительное непонимание. Но ни чикатил, ни коллекционеров спичек не любят, так что об этом можно не беспокоиться.
Дальше пойдём. В любом обществе существует набор общественно-одобряемых средств для достижения целей (любых целей). Например, ведение бизнеса с целью получения прибыли обычно считается нормальным и естественным, а вот убийство отца ради получения наследства – всё-таки, наверное, нет.
Теперь внимание, важное. В нормальном обществе для достижения любой общественно-одобряемой цели существует набор общественно-одобряемых средств. Денег можно заработать, пост – выслужить, и так далее. Грубо говоря, возможен честный успех.
Но то в обществе нормальном. В ельцинском же блядюжнике, именуемом «постсоветской Россией», для достижения наиболее привлекательных общественно-одобряемых целей просто не существовало общественно-одобряемых средств.
Что это значит? Было построено общество, в котором деньги можно только украсть, власть можно получить только участвуя в каких-то невероятно гнусных играх, и так далее. Все остальные возможности были просто искоренены. Скажем больше: было достигнуто положение вещей, при котором абсолютно все виды успеха, которые достижимы путём использования общественно-одобряемых средств, успехом считаться перестали. Например, перестали цениться научные звания, военные награды, и так далее. Вообще всё человеческое перестало цениться, если это «не деньги». Всё, абсолютно всё непозорное, доставшееся умом, трудом и доблестью, было сознательно опоганено правящей блядвой, облёвано ею, обгажено. Делалось это сознательно и сладострастно.[149]149
Например. В те годы обожали рассуждать – причём публично, в газетах – про ветеранов и их детей, торгующих боевыми орденами. Издевательство тут было сугубое, рафинированное: сознательно доведя людей до гнусной нищеты, жиркующая блядва ухохотывалась над их бесчестьем. «Что, Ванёк, вот для чего ты Берлин брал? Ну, медальки за взятие тебе на бутылку хватит, пьянь старая». О положении ельцинских опущенцев мы ещё скажем ниже.
[Закрыть]
С другой стороны, мерзотина стремилась всячески легализовать и даже возвысить себя. Если бы ельцинизм в его чистом виде продлился бы ещё лет десять, то человек, не отсидевший в тюряге, просто не стал бы допускаться в политику или крупный бизнес – по формуле «ты, Вася, сначала на зоне срок помотай, а потом ужо в депутаты собирайся». Сейчас это звучит диковато (всё-таки люди склонны забывать некоторые вещи), но те, кто помнят нравы золотого додефолтного времени, подтвердит, что всё к тому и шло.
Тут, однако, была своя хытрь и сустель. Между общественно-одобряемыми целями (богатством и властью) и общественно-неодобряемыми средствами (прямой бандитизм, какой-нибудь преступный бизнес, ментование,[150]150
Так можно обозначить тот поганый промысел, которым занялись «правоохранительные органы».
[Закрыть] чиновничье обиралово и прочая гнусня) имелась-таки узенькая щёлочка – как между откормленными ягодицами. А именно, существовал один способ оказаться на вершине, якобы даже не особенно пачкаясь. Способ простой − устроиться на шее какого-нибудь гада. Подруга бандита, жена предпринимателя, сын мента и дочь губернатора – вот кто был настоящими выгодополучателями в славные девяностые. Позиция воистину блядская, но «по установившейся морали» эффективная.
В ельцинском обществе, разделённом на начальников, бандитов и неудачников,[151]151
В ельцинском обществе полностью отсутствовала позиция «бедный, но честный». Господствующий блядский дискурс особенно ненавидел и презирал тех, кто не принимал участие в общем разврате. Поэтому непричастные к «реальным челам», то есть к начальническому или бандитскому миру рассматривались либо как трусливые неудачники («не смог стать вором, зассал»), либо как неудачливые преступники («выгнали с должности – небось, не тому на лапу дал»), либо, наконец, как клинические идиоты, не понимающие, как мир устроен, лошки из подворотни.
[Закрыть] слаще всего жирковали именно бляди и паразиты. Они, ничем не рискуя (убивали их отцов, гноили в тюрьмах их любовников, разоряли и трамбовали в грунт их родителей – но не их, не их), харчевались смачно, наотлёт.[152]152
Интересно рассмотреть с этой точки зрения происхождение ельцинского «среднего класса». Если коротко, то матерью всего постсоветского мыдла можно считать «секретутку-референта». В пору раннего ельцинизма этим словосочетанием обозначали девку в штате какой-нибудь воровской конторы, промышлявшей кредитами, компьютерами и «всякими такими делами». В обязанности девки входил кофе, классика, минет, в продвинутом варианте – анал и машинопись («ещё и печатает»). Платили девке не очень мно, огуливали без лишних нежностей, зато она не отвечала за форс-мажоры, а в случае полного кирдеца просто переходила в другую похожую контору, где требовались те же умения. «Зубы, дура, зубы», а потом – «сделай нам кофе, девочка, мы спешим». Сейчас, конечно, не то. Нынешняя офисня, – каковую сейчас, собственно, и именуют «российским средним классом», ибо другого значения это слово в Эрефии не имеет – предпочитает не вспоминать о своём малопочтенном генезисе. Даже пресловутое «секретарь-референт» начало значить что-то вполне приличное. Однако пряная отдушка девяностых всё ещё никуда не делась. А в кондиционированном офисном воздухе топором висит суровое, но справедливое русское слово: «притырки». Именно притырочье житьё и притырочные нравы, modus vivendi пристроившегося к крупным ворам и воровайкам «персонала», и есть то самое, что у нас изрядно портит амбре нарождающегося миддла (или, как сейчас говорят, мыдла).
[Закрыть] Впоследствии именно эта межжопная выпердь стала образцом для подражания, и, в частности, поставщиком героев для массовой литературы.
«Девочка из богатой семьи» и «мальчик, у которого папа свалил в Америку» начали гулять по страницам бесконечных дамских детективчиков, книжечек-поганок, однодневных конвейерных романчиков для молоди. Жемчужными пузыриками, сладкой пенкой на адском вареве девяностых поднялись они в обтраханном и обтруханном общественном сознании до архетипов. Они-то и остались истинными героями блядского века.
11
И, наконец, скажем несколько слов про социальные ниши, образовавшиеся в ельцинскую эпоху. Про ельцинских любимцев – и ельцинских опущенцев.
Веселящаяся (в том числе и веселящаяся на троне) блядь больше всего ненавидит тех, кто её не хочет. В частности, не хочет участвовать в её весельях.
Тут важно это самое «не хочет»: понятное дело, что до самих поблядушек будут допущены только избранные. Однако, все остальные, по мнению бляди, должны ей как минимум завидовать, причём завидовать честно и от души. Ещё лучше – тереться возле бляди, развлекать её и выпрашивать вкусные кусочки, не забывая демонстрировать хотя бы лёгкую эрекцию, этот знак лояльности. Те же, кто кривит морду и смотрит на блядь и её блядву с презрением (или хотя бы без должного заискивания, да и просто без желания) – тех блядь очень не любит и норовит сжить со свету.
Именно поэтому в ельцинской Эрефии никому не жилось так весело, как «творческим работникам».
Влияние эстрадных пустоплясов на экономическую, политическую и духовную жизнь Эрефии невозможно переоценить. Фактически, эстрада заменила собой всякую «духовную жизнь». Монологи Жванецкого заняли место официальной идеологии, а вся радость жизни перешла в ведение жеманоглотливой Аллы Борисовны Пугачёвой, этого космического монстра, слопавшего солнце и луну и раздувшегося до галактических каких-то пределов. Алла Борисовна была буквально, буквально везде, везде и всюду она застила собой абсолютно всё, а случайно образовавшиеся дырки затыкались Киркоровым. Непонятно, почему гимном Эрефии не стала «Зайка моя» – наверное, потому, что никто не удосужился переложить это на музыку Глинки. «Но было где-то близко».[153]153
Более чем характерно, что единственным востребованным (нет, даже единственным живым) поэтическим направлением в тогдашней России оказался так называемый «куртуазный маньеризм». Согласно официальной мифологии, новое литературное направление родилось во время попойки в ресторане ВТО 22 декабря 1988 года: там молодые поэты Вадим Степанцов и Виктор Пеленягрэ написали манифест «нового литературного направления». За образец были взяты эротические экзерсисы времён «серебряного века», но с замахом на век екатерининский, обыкновенно представляемый как век галантного распутства, пудреных париков и больших мужских орудий. Смысл идеи был в том, чтобы порезвиться на тему «блядства на царстве», а заодно и поглумиться над современностью в её наиболее неприглядных формах. К этому прибавлялось и соответствующее «искусство жизни» – пародийное лизоблюдство и угодничество: «хозяев жизни рассмешим до колик – получим приглашение за столик». Первоначально большого успеха от затеи не ждали – так, поржать. Но попали в самую писечку блядской эпохи – и законно собрали «бешеный аплодисмент». Из поэтических открытий маньеристов следует отметить прежде всего «двойную иронию». В эпоху безудержного, натужного стёба, заявленного как «новый соцреализм» (то есть как единственный легитимный творческий метод) они начали стебаться над самими фигурами иронии, над штампами глумления. Минус на минус дал плюс: оказалось возможным высказывать вполне серьёзные вещи в непробиваемой для насмешек форме. В дальнейшем технику маньеристов использовал и развил Емелин, придумавший «иронический фашизм» – что позволило озвучивать неполиткорректные идеи, подаваемые «как бы не всерьёз».
[Закрыть]
Неудивительно, что противоположной категорией людей, которые ельцинской блядве были физически отвратительны, стали все те, кто Пугачёву не любил, или подозревался в нелюбви.
Прежде всего это коснулось людей образованных и что-то умеющих, в особенности – занимавшихся наукой.
Уничтожение российской науки и техники вполне объяснимо с точки зрения проигрыша России в Третьей мировой: понятно, что коллаборационистские власти первым делом обезглавили именно науку и образование. Однако тут есть свои нюансы. В ненависти ельцинской блядвы к «образованным» (в особенности русским) было что-то метафизическое. Понятно, когда профессоров вывозят за границу или заставляют работать на неё здесь, теряя на этом сотни миллиардов в год. Это-то всё понятно. Но ведь только ельцинские ублюдки додумались «создать условьица», при которых университетские профессора отправлялись торговать польской косметикой под присмотром полуграмотных чурбанов из аулов. Понятное дело, что насыпать им по несколько сотен баксов было делом простейшим – но тут в душу глянула именно что блядская обидка: эти нас не уважают и уважать не будут. И не насыпали, даже «нааборт» – отобрали последние копейки. Отобрали демонстративно, со сластью: раздавили ногой старую профессорскую руку, сжимающую мятую десятку. «Хрусть – и пополам».
Примерно теми же соображениями можно объяснить то сладострастие, с которым уничтожалась советская наука и техника. Опять же, требования американцев-победителей были вполне понятны: разорить и разрушить покорившуюся страну полагается по всем правилам военного искусства, лучше это делать руками аборигенов, тут всё понятно. Но даже прямо контролируемые оккупантами немецкие власти демонтировали великую немецкую науку, как минимум, с угрюмым сожалением, и многое сохранили. В том же, как громилось советское наследие, было именно изощрённое злорадство. Причём оно было заявлено в качестве программы с самого начала – когда «Буран» был поставлен на прикол в «парке культуры».
И превращён не во что-нибудь – в ресторанчик.
Как и всё лучшее, что было создано русскими людьми в России.
12
Глядя с моей колокольни, сейчас к Ельцину возможны два отношения. С одной стороны, хочется, чтобы гадина жила ещё долго, чтобы дотянула до праведного суда. С другой – у многих людей я встречал тоскливое предчувствие: пока ЕБН жив, в России будет продолжаться тот ад, который установился здесь в проклятом девяноста первом.
Не знаю, кто прав. Да и к тому же оба упования, в сущности, тщетны. Ибо на фоне того, что совершил и чему способствовал этот человек, любой человеческий суд выглядит смешно и безобидно, как слезинка ребёнка. Что до высшего суда, то у него, скорее всего, найдутся свои соображения, нам неведомые.
Однако всё это не отменяет ни правил вежливости, – которые стоит соблюдать даже по отношению к последним подонкам, – ни морального долга помнить всё. Ибо «кто прошлое помянёт, тому глаз вон, а кто забудет – тому два».
С Днём Рождения, Борис Николаевич. Мы вас помним.
Сарыч
Тумас Транстрёмер. Избранное. М.: ОГИ, 2002
Тумас Транстрёмер (Tomas Transtroemer, род. 1931) – великий шведский поэт. Считается третьим по известности шведским автором – после Эммануэля Сведенбогра (мистика, писавшего об ангелах и аде) и Августа Стриндберга (драматурга «натуральной школы», «шведского Золя»). Одиннадцать стихотворных сборников. Лауреат множества европейских литературных премий. По специальности – психотерапевт. Завзятый путешественник, несмотря на болезнь. В русской поэзии присутствует в качестве героя стихотворения Бродского «Транстрёмер за роялем» («Городок, лежащий в полях как надстройка почвы…», цитировать не буду).
Осенью 2001 года посетил Россию. В музее Герцена был устроен творческий вечер, на котором полупарализованный поэт играл пьесу Шуберта для левой руки.[154]154
А вот теперь пора всё-таки процитировать Бродского:
Городок, лежащий в полях как надстройка почвы.Монарх, замордованный штемпелем местной почты.Колокол в полдень. Из местной десятилеткималолетки высыпавшие, как таблеткиот невнятного будущего. Воспитанницы Линнея,автомашины ржавеют под вязами, зеленея,и листва, тоже исподволь, хоть из другого теста,набирается в смысле уменья сорваться с места.Ни души. Разрастающаяся незаметнос каждым шагом площадь для монументаздесь прописанному постоянно.И рука, приделанная к фортепиано,постепенно отделывается от тела,точно под занавес овладеласостоянием более крупным илибезразличным, чем то, что в мозгу скопиликлетки; и пальцы, точно они боятсярастерять приснившееся богатство,лихорадочно мечутся по пещере,сокровищами затыкая щели. 1993, Вастерёс
[Закрыть] Репутация в узких кругах любителей поэзии – «настоящий европейский поэт из настоящей европейской страны».
В последних словах можно усмотреть потуги на иронию. Не стоит: её тут нет – ну или очень немного. Тумас Транстрёмер, безусловно, и есть то, что сейчас является (не называется, а является) «настоящей европейской культурой» в её новейшем изводе, который можно, несколько перефразируя известный соцреалистический тезис, определить как «национальное по содержанию, общеевропейское по форме».
Транстрёмер – швед, из «холодной северной страны». Во всяком случае, таковой Швеция позиционирована в европейском сознании: лёд, холод, шхеры, ледяная крошка под днищем драккара. Что ж, Транстрёмер умеет играть на этих регистрах:
В феврале жизнь замерла.
Птицы не желали летать, и душа
Скреблась об асфальт, как скребётся
Лодка о причал, к которому она пришвартована…
(«Лицом к свету»)
Или ещё конкретнее:
При свете фонаря лёд дороги
Блестит как сало.
Это не Африка.
Это не Европа.
Это «здесь», и нигде больше.
(«Формулы зимы»)
Однако автохтонный шведский «лёд дороги» нарезан кубиками для коктейлей и уложен в безупречную евроупаковку. Транстрёмер, как и подобает европейскому поэту, в совершенстве владеет международно конвертируемой формой стиха: нагруженным метафорами верлибром. Верлибр сейчас – евростандарт, норма для европейской культуры, осознавшей своей главной проблемой переводимость.
Верлибр был выбран проектировщиками общеевропейской культуры затем, что обеспечивает транспарентность чувств и переживаний: самое «особенное», «непередаваемое», что было в национальных культурах, – поэтическая традиция, – стало вполне конвертируемым.
Освободившись от рифмы и размера, европейская поэзия свела себя к набору метафор, выражающих «общечеловеческое содержание», то есть мысли и настроения, понятные всякому культурному человеку от Мадрида до Токио. Обязательно что-нибудь о тоске, одиночестве, страхе смерти, чашечке кофе, Венеции, театре, несколько цитат из Расина или Басё. Кстати, опыт японской поэзии тоже усвоен, поскольку Япония принята в «Белый Мир», у европейских поэтов (и, разумеется, у Транстрёмера) встречаются чудесные трехстишия. Следует также отдавать дань уважения традиции, демонстрировать умение писать в рифму и соблюдая размер. Что ж, у Транстрёмера с этим всё в порядке, он владеет сапфической и алкеевой строфой, но этим не злоупотребляет. Вообще, с точки зрения формы – если на месте мальчика Кая из «Снежной Королевы» оказался бы Транстрёмер, он бы смог выложить из льдинок слово «вечность», не потратив ни единого лишнего кусочка льда.
Покончив с этеми общими местами, перейдём к сути. Вопрос ребром: а стоит ли читать эти верлибры – будто нет других?
Ответ. Есть другие, но таких – нет.
Существует ряд отвратных, набивших мозоль на глазу любому читателю литературоведческих штудий. Например, разглагольствования про «особую оптику» такого-то поэта. Словосочетание красивое и при том вполне безответственное: при желании «особую оптику» можно обнаружить даже в детской считалке про «вышел месяц из тумана». Однако в считанных случаях это затасканное выражение всё-таки уместно. Вот, пожалуйста, смотрите (это надо именно что смотреть):
Солнце палит. Самолёт летит низко,
Отбрасывая тень в виде большого креста, несущегося к земле.
На пашне сидит человек и что-то копает.
Тень накрывает его.
На долю секунды он оказывается в центре креста.
Я видел крест, висящий в прохладном церковном своде.
Он похож иногда на моментальный снимок
Стремительного движения.
(«На природе»).
Сравнение креста с самолётом – одно из самых затасканных в поэзии XX века, особенно ранней (даже у Гийома Аполинера в «Алкоголях» оно есть). В подавляющем большинстве случаев это сравнение отдавало натужным пафосом – отчасти кощунственным, отчасти проистекающим из попытки поумничать, «вписать традицию в современность». У Транстрёмера этого нет. Метафора та же, но безупречное исполнение удерживает картину от налипания лишних смыслов, и благодаря этому она впервые за годы пользования становится уместной…
В конечном итоге Транстрёмер всё-таки предпочитает увиденное «прочувствованному», – то есть тому самому гигиенично расфасованному «общеевропейскому содержанию». Как поэт, как профессиональный психолог и как нормальный швед он не любит много разговаривать, тем более о потрошках души. Зато он покажет нам дом на берегу озера, красно-бурый, плотный, как бульонный кубик, буксир в веснушках ржавчины, и килограмм, который в зимнюю оттепель полегчал до семисот граммов. И много других хорошо увиденных вещей.
Где-то я прочитал, что в Швеции Транстрёмера называют «поэт-сарыч» – за умение смотреть. И это сравнение с хищной птицей очень уместно. Сарыч парит над травами, выжидая, когда колыхание травинки выдаст скрытный бег полевой мыши. Транстрёмер оглядывает неподвижное и ищет в нём движение. Движение, как правило, незаметное: слишком быстрое, слишком медленное, скрытное, потайное, ожидаемое – «наступит день, когда мир придёт в движение» («Мадригал»). Движение для поэта – то, чего стоит дожидаться.
А для этого ожидания нужна спокойная зоркая неподвижность, с которой хорошие снайперы и хорошие поэты выцеливают скрытое целое, которое, по слову поэта Гераклита «любит прятаться».
А жизнь продолжает себя
Русская поэзия в шорт-листе премии Андрея Белого-2003
Марина Степанова. Счастье. М.: НЛО, 2003
Сергей Тимофеев. Сделано. М.: НЛО, 2003
Дмитрий Голынко. Бетонные голубки. М.: НЛО, 2003
Премия Андрея Белого – явление того же свойства, что фирма «Макинтош» и партия Явлинского (царствие ей небесное, поскорей бы, поскорей бы). То есть: длинная интересная легенда в качестве официальной истории, куда включается и миф о возрасте – «старейшая из» (фирм, премий, партий). Подчёркнутая интеллигентность. Позиция «некоммерческой организации» (при этом «материальные интересы» крутятся-вертятся себе не хуже чем у прочих, но культурненько так, не на авансцене). Яблоко в качестве символа. Бренд в себе и для себя. Ключевые слова – «качественная сборка/выборка».
Поэтому поэтические сборники номинатов шорт-листа премии Андрея Белого (известная серия, выпускаемая «НЛО») следует рассматривать как образчики породы: то, что не претендует ни на нетленность, ни на новизну, ни даже на скандальность, но на уверенную демонстрацию достигнутого. Просто: вот это и есть современная русская поэзия вышесредней планки.
Итак, три сборника. Три поэта: москвичка, петербуржец, рижанин. География важна: столица просто, культурная столица, несостоявшаяся культурная столица русского зарубежья. Имена? Не то чтобы гремящие в узких кругах, но небезызвестные, да. Годы рождения – начало семидесятых. По советскому ранжиру, за неимением лучшего пользуемому и посейчас – «подающие надежды». В шорт-листе премии стихи оказались в 2001–2002. «Всё вовремя».
Начнём мы с Петербурга, где есть Дмитрий Голынко-Вольфсон, сотрудник Российского Института Истории Искусств (что отзвякивает «факультетом ненужных вещей», но всё ж почёт, респект), а также кандидат, член и персонаж (искусствоведения, редсовета «Художественного Журнала», отшумевшего романа «Укус ангела»). Ещё фамилия отличная, прям какой-то «европейский выбор Украины». Стихи вот пишет. «Бетонные Голубки» (о которых мы дальше и будем…) – третья книга, не считая публикаций.
Что сказать? Как показывает практика, поэзия настоящего интеллектуала обычно тосклива, т. к. состоит из цитат (недавно это называлось «постмодернизм»), вусмерть загрунтованных сереньким «на носу у меня очки, а в душе осень». Раньше, правда, потёки чужой речи свидетельствовали хотя бы о хорошей памяти и начитанности – о, эта ненапыщенная с(о)ветская добродетель, начитанность, приобретаемая в детстве на раздавленном временем диване в неуютной ленинградской квартире! Однако сейчас стало совсем худо, ибо обстоятельства (начиная с голой техники, компьютеров и интернета, и кончая культурной усталостью, когда блевать тянет от секонд хэнда) сделали с начитанностью то же, что младореформаторы с советскими накоплениями в Сбербанке. То есть оная девальвировалась на тысячу процентов, и никакая индексация здесь уже невозможна. Увы. Голынко-Вольфсон – эрудированный человек, имеющий несчастье застать эпоху, когда ценность многознания окончательно фьюить и тю-тю, и сам это понимает. И всё-таки роется в черепе, вытаскивает оттуда слова: у него богатый словарный запас, он знает синтагмы, и это никому не нужно. Получается что-то вроде «шобла жовиальных вральманов меня поджидала на предмет кутежей и жидкопсовой охоты», напечатано в шахматном порядке поперёк страницы: этакое унылое иронизирование над самой идеей «худ. приёма». Или вот такой стиш, в стилистике грузинского тоста:
Я пью кампари за всё, в чём винили меня,
за мнемозы в салоне авиалайнера
c привкусом чупа-чупса, смоквы иль чизбургера
и нашего трэш-приключения загогулины,
за твою алебастровую эпидерму
и шлейку с рядами заклёпок никелевых,
я пью пузырьки той реальности сельтерской,
но не за тебя, не за тебя, Герника.
Исходный текст сокращён мной в 37 раз без потери чего бы то ни было. Не-а, чтобы такое покатило – столько кампари не выпить.
Следующий у нас – рижанин, Сергей Тимофеев, «Сделано». Журналиствовал в знаменитом когда-то «Роднике», потом крутил диски на рижских радиостанциях. Четыре книги, лидер литературной группы. Типа «заявка».
Это уже типа стихи. По крайней мере, в них есть «о чём». Местами ощущается место и время – пиво тяжёлого цвета, худые независимые старушки с острыми локтями, туристы, улочки, дождь. Рига девяностых, опрятная, чуть закруглённая, аккуратно упаковывающая себя перед недлинным переездом в Северную Европу.
Стихи, по правде сказать, тоже в основном упакованные в стандартные картонки общеевропейского верлибра.
Прекрасный серый день,
пасмурность выше обычной
и кофе приобретает вкус крови
или дождя, а то и просто
ржавой воды. Очертания людей
стираются до контура их
обременённых небытием душ.
Узнаваемо, да? Да уж. Так и видится скотч и «не кантовать»: готово к перевозке, то есть можно переводить на какой-нибудь еврояз. Удовлетворить культурные потребности какого-нибудь «центральноевропейца» из Познани или Братиславы этим, наверное, было б можно. Хотя ощущение «словесности жёлтой сборки» никуда не пропадает. Верлибр очень жесток: слова должны стоять друг на друге как карты в карточном домике, или всё сразу обрушивается в «прозу, да и дурную». У Тимофеева, впрочем, иногда что-то держится, хотя и хлипенько. Можно читать. Можно не читать.
И наконец, оно, счастье: Мария Степанова, «Счастье». Об авторе известно мало. Просто поэт из Москвы. В сборнике – три книжки стихов, написанные в разное время, по-разному, но очень хорошо.
Для начала: Степанова умеет писать русские стихи. То есть владеет техникой этого дела. Античные размеры? – sic. Футуризм, корнесловие? – да. Просторечие? – угу. «То растянусь, то сожмусь я аккордеоном, То побегу, то рыдаю, – умею всё!»
Самое лучшее, наверное, – длинные баллады из первой книги, «Песни северных южан». Представьте себе нечто среднее между шукшинскими рассказами про «чудиков», песнями Высоцкого и детскими страшилками про гроб на колёсиках. Про водяного, который невесту украл. Про лётчика, спознавшегося с Небесной Дочкой, живущей «в бездне бездушной». Про тюрьму и суму, как же без этого тоже. Стихи живые-мокрые, со словами вкусными, с прижимающейся к гладкому пузу четверостишия подхлёстывающей строчкой, какой-нибудь пятой-шестой-последней:
Май был жарк небывало, бело.
В каждом дереве птицы сносились.
С тротуаров девицы косились
И черёмухой в воздух мело.
Тут бы всякого разобрало.
Вот именно. Тут бы всякого-якого это того.
Или из «про лётчика»:
Когда он вернулся оттуда, куда
Во сне он кричал и бомбил города,
И духи казались ему,
Курить он вставал и окно открывал,
Совместные тряпки лежали внавал,
И я в темноте собирала суму,
Но это ещё ничего.
Вторая книга слабее: там как раз античные размеры (из редких), «больше света», но и неприятное в хорошем поэте усилие «писать по-новому, не по-прежнему», отталкиваться не от пустоты, а от сделанного. Получилось хорошо, но не то, и в третьей книге опять возвращаются те же темы, «и жизнь продолжала себя», и, наверное, ещё будет. Читать.
Подведём, как водится. Из трёх авторов никто не удостоился рубля, яблока и бутылки водки – материального эквивалента премии А. Б. Но некоторые сочетания слов продолжают действовать на нервы неизвестным науке способом. И жизнь продолжает себя.








