355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клод Фаррер » Сочинения в двух томах. том 1 » Текст книги (страница 42)
Сочинения в двух томах. том 1
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:06

Текст книги "Сочинения в двух томах. том 1"


Автор книги: Клод Фаррер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 44 страниц)

XXXII

22 ноября.

Единственное, чего я не люблю в Стамбуле, это именно то, чем восхищаются все европейцы и что создано специально для них: Базар (Буюк-Чурши по-турецки). Я не нахожу ничего хорошего в этом лабиринте маленьких сводчатых туннелей, где теснятся десять тысяч лавчонок, из которых ни одна не отличается ни красотой, ни оригинальностью. В них чувствуется слишком много искусственного, поддельного. Здесь видно стремление походить на «Тысячу и одну ночь», а получается только оперетка.

Все же иногда по необходимости приходится бывать на Базаре, когда нужно что-нибудь купить. Тут Базар незаменим. В наших больших европейских магазинах гораздо меньше интересных вещей, и у одного господина Каразова нет такого выбора турецких редкостей, как здесь, хотя бы понемногу – у многих…

Вчера я провел на Базаре два часа. Мне нужно придать жилой вид моему домику в Кара-Гумруке. Я хотел купить шелковые брусские портьеры, разные ширмы – машараби, две лампы с пятью фитилями, как в мечети, и черный мангал (жаровню), чтобы разводить в нем огонь: приближается зима, вот уже два дня, как стоит туман.

За мангалом и лампами я обратился к армянину, который, несмотря на мое сопротивление, порядком обобрал меня. Ширмы мне продал еврей, и это тоже обошлось мне недешево. Брусский шелк принадлежал старому осману, в больших голубых глазах которого не было хитрости; и наша сделка совершилась сразу, самым честным порядком.

Мои последние покупки были сделаны в Безестине, аукционном зале Базара. Как раз происходила продажа с молотка: тут была целая коллекция курдского, арабского и персидского оружия – дамасские пистолеты, ятаганы в виде полумесяца, длинные мушкеты с инкрустациями из бирюзы и кораллов.

Я подошел ближе и сейчас же соблазнился чудесным маленьким кинжалом, скорее напоминавшим игрушку, чем оружие. Я купил его, и, когда взял в руки, для меня явилось просто сюрпризом то, что эта хорошенькая вещица с нефритовой ручкой, с клинком, украшенным серебром и золотом, была настоящим острым и верным кинжалом…

Аукцион продолжался. Шла продажа всевозможного турецкого платья. Передо мной развертывались и перетряхивались разноцветные кафтаны, шали, феридже, платки, чарчафы…

Мне пришла в голову фантазия. Со мною был мой постоянный проводник. На Базаре нельзя обойтись без гида, если не хочешь потерять целые часы. Моего гида зовут Астик, он умеет экономить время.

– Астик, – сказал я, – мне хочется купить полный дамский турецкий костюм.

Он нисколько не удивился. Его обычная клиентура – туристы – приучила его ко всему. Сейчас же он отправился на поиски.

Через четверть часа дело было сделано: я получил костюм за четыре фунта, две меджидие и пятнадцать пиастров: «Хорошая цена, эффенди». Недурной костюм и совершенно полный: до зонтика и даже туфель включительно.

Невозмутимый Астик окинул меня взглядом портного и заявил, что костюм как раз на мой рост.

Еще лучше он подойдет для ивового манекена; одетый таким образом и закутанный в вуаль, точно «ханум» (дама), он составит мне прекрасную компанию в моем кара-гумрукском доме.

XXXIII

Четверг, 24 ноября.

Конец этой недели ползет, точно улитка…

В Пере сегодня большое волнение: статс-секретарь, монсеньор Фарнезе, убит в Ватикане. Событие хоть и не местное, но Константинополь – метрополия всех восточных сект, поэтому здесь вызывает самый глубокий интерес все, что касается религии. Убийство кардинала произвело много шума.

Здешняя пресса очень своеобразна: турецкая цензура не дает ей распространяться о политических убийствах, и газеты Перы ни словом не обмолвились о преступлении. Пожалуй, турецкая цензура права. Вряд ли можно назвать здоровым тот интерес ко всяким происшествиям, которые «Petite Journal» развивает в наших парижских консьержках.

Как бы то ни было, жители Перы забывают на время свои сплетни. Пера вовсе не такой уж развратный город, несмотря на множество сталкивающихся здесь племен; он только делает все возможное, чтобы казаться таким с помощью сплетен, лжи и клеветы… Но сегодня публичный траур предъявляет свои права. Смерть этого римского кардинала, которого никто здесь, в Пере, не видел, вызывает проявления самой глубокой печали: неприлично было бы отнестись иначе. Левантийские снобы стараются здесь, на глазах у турок, высоко держать знамя христианства.

Я имел удовольствие слышать, как различные господа банкиры, финансисты, дельцы – все те, одним словом, кого Христос, наверно, изгнал бы из храма, – и множество дам, из-за которых часто происходили скандалы, – все они проливали горькие слезы о смерти кардинала Фарнезе. И готовы были подвергнуть убийцу пыткам, колесованию и сожжению на костре.

У германской посланницы – у нас в этот день был прием – самый высокий тон взяла сентиментальная госпожа Керлова. (Преступник, оказывается, анархист, из породы убийц государей и премьер-министров.)

– Преступление, преступление, преступление! – кричала мадам Керлова своим русским голосом, похожим на звуки трубы. – И подлость, подлость! Никогда еще не было более подлого преступления…

Только что вошедший Нарцисс Буше ядовито улыбнулся своей лукавой крестьянской улыбкой, услышав то, что я сказал этой русской:

– О, госпожа Керлова, мы с вами поспорим. Я нахожу, что этот негодяй, наоборот, отчаянно смелый парень.

– Господин посланник!..

– Да, смелый конечно. Да, да, я знаю: он убил беззащитного старика: Фарнезе был один, без прислуги, преступник выстрелил в спину. Я все это знаю… Но послушайте: ведь это неправда, что Фарнезе был один. Рядом с ним, за ним стояла грозная стража: закон, общество, суд, гильотина. И вы думаете, что убийца ничего этого не видел? Он все видел. И суд присяжных, и красные мантии, и треугольный нож… И все-таки он пошел и убил. Хе-хе, я знаю многих храбрых дуэлянтов и бравых солдат, которым нипочем сабли и пули, но которые отступили бы перед эшафотом.

Кто-то, умный, выразил протест:

– Преступники не думают о наказании. То есть они всегда надеются его избежать.

Но тут меня поддержали:

– Когда дерутся, всегда надеются победить. Тем не менее нужна храбрость, чтобы драться… – насмешливо возразил умнику Нарцисс Буше. – Я лично сужу о мужестве дерущегося по сложению его противника. А палач мне всегда кажется чертовски широким в плечах.

XXXIV

И голос соловья в вершинах кипарисов…

Суббота, 26 ноября: пять часов по франкскому времени.

Улица позади английского посольства – прямая и угрюмая греческая улица. Каменные некрасивые дома идут в ряд, обращенные фасадом к стене парка. Прохожих мало. Сумерки сгущаются. Идет дождь.

Я поднял капюшон моего плаща и хожу вдоль стены. Я жду.

В конце улицы Пера вдруг обрывается: дальше мостовой нет. Там начинается глубокий, как пропасть, овраг. Крутой склон, поросший кипарисами, спускается к Золотому Рогу, который на противоположном берегу лижет своими волнами подножие Стамбула – ночного Стамбула, в кружеве куполов и минаретов.

Этот овраг – настоящий лес посреди города и кладбище вместе с тем: здесь под четырежды столетними деревьями спят самые древние могилы Константинополя.

Я оперся на парапет и долго гляжу на темный лес, на залив за ним и турецкий город по ту сторону залива. Бесчисленная стая ворон кружится над верхушками кипарисов, ища пристанище на ночь. Непрерывное карканье стоит над лесом. Мелкий дождь окутывает все туманом.

А! Вот в конце улицы появляется серое платье, зонтик… Знакомая легкая походка. Я спешу навстречу… прекрасно! Как будто нарочно, на улице появляется фигура в кафтане и следует шагах в двадцати за серым платьем. Но леди Фалклэнд это заметила. Она проходит мимо меня, не останавливаясь, и быстрым шепотом произносит:

– Идите за мною поодаль.

Я даю ей удалиться. Она идет вдоль парапета и вдруг точно проваливается вниз. Фигура в кафтане, как видно, совершенно нами не интересуется и продолжает идти прямо. На улице больше нет никого. Я в свою очередь подхожу к тому месту парапета, где неожиданно открывается щель. От нее идет, извиваясь вниз, тропинка. Леди Фалклэнд, почти невидимая среди деревьев, ждет меня. Я подхожу к ней, склоняюсь над ее рукой, холодной от дождя, и касаюсь губами того места, где отверстие перчатки выше запястья.

Мы не разговариваем. Леди Фалклэнд взяла меня под руку, и мы спускаемся по тропинке на дно оврага, в таинственную густую темноту ночи. Стволы кипарисов сменяются кустами: зонтик, задевает за ветви, мешает идти. Леди Фалклэнд резко его закрывает.

– Вы промокните!

– Мне все равно.

– А ваши ноги? Вы обуты не для такой грязи, как здесь…

– Мне все равно.

Она говорит отрывисто. Я чувствую, как ее рука нервно сжимает мою.

– Мария…

В первый раз я осмелился назвать ее этим именем. Но ведь она прижалась ко мне так тоже в первый раз, и вокруг такая тьма… Взволнованный голос, дрожащие руки, опущенные глаза, которые я не могу разглядеть… мне ее слишком жаль! Мне хотелось бы обнять ее, унести, убаюкать, усыпить, заставить забыть все-все, успокоить на моей груди это бедное измученное сердце.

– Мария…

Она произносит, почти задыхаясь:

– Послушайте…

Она освобождает свою руку и прислоняется к кипарису. Потом поднимает голову и смотрит на меня. Вороны уже не так громко каркают над нами.

– Друг мой… Ах, сегодня у меня не хватает мужества. Ведь это же падение – все эти предлоги, ложь, это трусливое бегство сейчас, все, что было нужно проделать, чтобы увидеть вас здесь… Но вы были слишком добры ко мне, вы относились ко мне с такой нежной дружбой… И что бы со мной ни случилось потом, я не хочу быть сегодня неблагодарной по отношению к вам… Я хочу расквитаться, хочу вам дать хотя бы то, что для меня драгоценнее всего – мое доверие… И все мои тайны.

Она умолкает, прислушиваясь к шуму дождя в листве. Вороны мало-помалу затихли.

– Друг мой… Во-первых, все идет хуже и хуже. Оба они не выносят меня больше, ненавидят еще сильней, оскорбляют еще ужаснее. О, я вижу их игру. Они хотят обессилить меня, вызвать взрыв, заставить меня бежать… Знаете, на этой неделе им это почти удалось: ужасная сцена… Конечно, из-за ребенка. Эта презренная женщина стала жестока к нему… с тех пор, как вы так сильно оскорбили ее гордость… помните? Она как будто хочет выместить все на нем… Словом, четыре дня тому назад она осмелилась его ударить… Я была тут, и я на нее набросилась. Мы подрались, как самые простые бабы. К счастью, я оказалась сильнее. Мой друг, вы понимаете, что если бы она одержала верх, я бы махнула рукой, я бы убежала из этого ада, отступила бы… Для чего оставаться, если я не способна даже защитить своего сына?

Она остановилась. Потом улыбнулась… О, какая грустная, раздирающая сердце улыбка…

– Видите, друг мой, я не лгу, я дралась. Посмотрите, вот следы.

Она завернула рукав. Следы ногтей бороздят молочно-янтарную кожу. Я гляжу на царапины. Капля дождя падает на обнаженную руку; рука вздрагивает и прячется в рукав.

Я… Я не знаю, что со мной, где я. Да! Слова Мехмед-паши. Нужно передать ей эти слова.

Я говорю. Она задумчиво слушает, все еще прислоняясь к стволу кипариса.

– Он так сказал? Странно… Я не понимаю. Все же я доверяю Мехмед-паше. Он честен, честен, как вся его раса…

Она умолкает надолго. Наконец, произносит:

– Друг мой… мне еще нужно вам сказать…

Но вдруг ее голос резко оборвался. Внезапный ужас отражается в глазах. Я тревожно оборачиваюсь.

Темная и гибкая тень бесшумно взбирается по тропинке, идя прямо на нас. Я инстинктивно нащупываю на груди кинжал с нефритовой ручкой, купленный на днях на Базаре… Но нет, это турчанка, с ног до головы закутанная в свое феридже…

Она проходит мимо нас и скрывается. Леди Фалклэнд прикладывает к губам платок и испускает вздох.

– Чего вы испугались? Ведь это женщина.

– Да, женщина… А вы никогда не подумали, как легко кому угодно спрятаться под феридже? Я чувствую, что за мною постоянно шпионят…

Она вздрагивает, поводит плечами и облегченно говорит:

– Но, кажется, на этот раз это всего только женщина с кладбища…

– С кладбища?..

– Вы не знаете? Здесь проститутки ютятся на кладбищах. Самые жалкие из них поджидают под кипарисами проходящих солдат…

Она читает в моих глазах изумление:

– Откуда я все это знаю? Увы! Неужели вы думаете, что мой муж щадил мою гордость и скрывал от меня свои скандальные похождения? Сэр Арчибальд Фалклэнд не гнушается примером турецких и курдских солдат, он посещает здешние кладбища: он преследует закутанных женщин и редко, очень редко может устоять против их соблазна…

Отвращение отражается на ее лице. Она опускает ресницы, как будто желая отогнать мерзкий призрак.

Опять долгое молчание. Ночь уже совершенно темна.

– Друг мой… пора… Я хочу быть вполне искренна. Я не хочу красть вашу дружбу, ваше уважение. Я хочу, чтобы вы знали обо мне все, и злое и доброе, мои несчастья, слабости, мой позор… Но прежде всего пожалейте меня. В моей жизни было столько горя, столько горя! Одно лишь горе, ничего больше. Правда, не так все было вначале… Представьте себе мое детство в старом креольском доме, где я родилась, по ту сторону океана… там я не знала, что такое страдание… Представьте себе пылкую, полную энтузиазма девушку, свободно расцветшую под знойным южным солнцем… Я помню, у нас была большая рыжая собака… она любила класть свои лапы ко мне на плечи и лизать мое лицо… Однажды – мне было шестнадцать лет – пришли, взяли меня замуж и увезли. Я даже не знала, что такое муж. Это был деспот и тюремщик: замужество оказалось тюрьмой. Мне подрезали крылья, сделали из меня какое-то жалкое, бессильное существо… Да, да бессильное, бессильное! Ах! И все-таки во мне было благородство, гордость, огонь… клянусь вам! И любовь – потоком расплавленного золота…

Она внезапно закрывает лицо руками и рыдает. Я слышу, как из ее груди вырываются судорожные стоны, вижу, как текут слезы сквозь сжатые пальцы…

Я беру ее на руки, несу и баюкаю. Мои губы ищут ее лоб, глаза, виски… она почти без чувств. Мои объятия слишком неожиданно сменили приступ слез. Она все еще плачет и, покорная, подавленная горем, прижимается ко мне, точно ребенок, которому больно.

Вдруг она вырывается от меня и вскрикивает:

– Что вы делаете!

Мой поцелуй коснулся ее губ.

– Что вы делаете? Боже мой! Боже мой!

Я на коленях перед ней, в грязи, в воде; я целую ее руки, мокрые от дождя.

– Что я делаю?.. Я вас люблю. Не подумайте, что я воспользовался этой минутой, что я злоупотребляю местом, ночью, вашей слабостью. Я не знал, клянусь вам, не знал! Я воображал, что меня толкает к вам сострадание, но я вдруг понял, что это любовь. О, простите меня! Я почти старик, я ничем не могу привлечь ваше горячее молодое сердце. Я скептик, я разочарован, я холоден, стар, стар! Но я люблю вас, и я весь ваш. Ваш!.. Располагайте мной, приказывайте. Мое состояние, мое имя, моя сила мужчины и солдата, все, что у меня есть, весь я…

Она слушает и не слышит. Только ласка этих нежных слов наполняет ее новым, неиспытанным очарованием… Она закрыла глаза. Кажется, ею овладевает неведомая ей раньше могучая сила. Она вся отдается ей. Я слышу, наконец, ее медленный, мягкий, безвольный голос:

– Говорите… говорите еще.

Глубокий, подавленный вздох:

– Говорите еще… Дайте мне вспоминать…

Дождь мочит ее шею, течет по корсажу, леденит плечи. Она вдруг вздрагивает, выпрямляется испуганно, ударившись головой о ствол кипариса:

– Боже, Боже, это я? Вы? Боже! Какой стыд… А я пришла для того, чтобы вам сказать…

Она обрывает. Она точно пригвождена к стволу, с руками за спиной. Несказанный ужас сводит ее члены и гонит всю кровь с лица.

– Мария!..

Я хочу взять ее руку. Но она вырывает ее резким движением.

– Что с вами? Отчего?..

Но она не отвечает. Она только твердит вне себя:

– Какой позор! Какой позор!

У нее вид затравленного зверя. Не смея поднять глаз, она бросает по сторонам боязливые взгляды, словно готовая бежать.

И вдруг она бежит. Она бежит. Поднимается вверх по тропинке, падая в лужи. Бежит… Я остаюсь, точно прикованный, не решаясь следовать за ней.

Она исчезла за кипарисами…

XXXV

28 ноября.

– Ариф, Осман, явах (тише!).

Они гребут слишком быстро. А я хочу вдоволь наглядеться на Босфор, истекающий кровью под вечерним солнцем.

…Вчера еще шел дождь. Я долго бродил по Стамбулу, стараясь забыться на его улицах, более пустынных, чем когда-либо. Ливень хлестал по минаретам, и они как будто стремились прорезать тучи своими вершинами, чтобы достигнуть голубого неба.

Сегодня тучи рассеялись. Остался только легкий туман, вечно висящий над Стамбулом, как желтый шелковый покров. Я сел в каик, чтобы насладиться последним днем лета, на пороге зимы. Может быть, и на меня снизойдет этот мир и покой Босфора…

Почему, почему, почему она тогда убежала?

Мои каикджи увезли меня очень далеко. Мы плывем вдоль европейского берега. Деревни со старыми фиолетовыми домами мелькают одна за другой: Ортакей со стройной белоснежной мечетью; Куру-Чесме, где купаются в воде; лодки; Арнауткей, расположенная на мысе; Бебек – в глубине бухты; Румели Гиссар, где Завоеватель заложил свои первые крепостные башни, незыблемые еще и теперь, спустя пять веков: и Бяояжикей, и Стетия, и Иеникей, где я узнал гостеприимный кров Колури…

Дальше была Терапия. Мы проехали мимо пустынного теперь дворца французского посольства. Зимний ветер уже гуляет по парку. Но старые деревья еще борются с ним, стараясь отстоять как можно дольше свою пышную, багряную ноябрьскую листву.

…У женщин бывают странные припадки стыдливости. Одна только мысль о физической измене может их испугать… Да. Но она, она? Так давно покинутая, отвергнутая, почти вдова? В мире нет существа более свободного и душою, и телом…

Солнце опустилось за холмы. Внезапное, почти пугающее волшебство: весь запад в одно мгновение залит темным пурпуром, словно кровью заката, в то время как восток, точно по контрасту, покрывается бледными красками ночи – лунной синевой и зеленью нефрита. В зените, как арка моста, протянулась изумрудная грань.

Я буду обедать здесь, в Иенимахале или Каваке, все равно. Пусть отдохнут каикджи. Я найду здесь албанскую харчевню, где мне подадут югурт, каймак и, может быть, и дон-дурму… и уж, наверно, не обойдется без наргиле под огромными платанами, среди раскинутых сетей, сохнущих под ветром.

Наргиле шипит… Его почти бесцветный дым чуть опьяняет и увлажняет виски легким холодным потом…

Ах… который час? Мне кажется, я уснул после наргиле. Луна превратилась в красноватый серп и вот-вот исчезнет…

Ого! Пять часов по турецкому времени. Я не попаду к полночи на улицу Бруссы… В дорогу, скорей…

Каик стрелою мчится по темной воде. Мы выходим на середину пролива, где быстрее теченье. И берега бегут мимо нас…

Пять часов по-турецки. Я никогда не плыл по Босфору в такой поздний час. Все деревушки затихли, все огни погасли. Даже морские ласточки спят, и я не слышу шелеста их крыльев, задевающих воду.

Канлиджа… Давеча, поднимаясь вверх по Босфору, мы шли далеко, у другого берега. И потом тогда было слишком светло, а теперь, в этой густой тьме, я не могу устоять против своего желания… Я задену концом весла ограду сада, и если спящая там, в павильоне, услышит этот звук, она подумает, что запоздавший рыбак подгоняет свою лодку…

Что такое, окна павильона освещены? И открыты… так поздно? А ведь в этом доме, где друг друга так ненавидят, не засиживаются долго по вечерам… Все равно, я проеду совсем близко. Мой каик невидим, бесшумен и невидим; мои глаза, привыкшие к темноте, едва различают силуэт Османа, сидящего впереди меня.

Тише… тише… Я хочу постоять под освещенными окнами… может быть, кто-нибудь облокотится на подоконник…

А… а!..

Двое!.. В комнате двое… Она и мужчина. Да, мужчина. Чернович…

Чернович… Леди Фалклэнд и князь Станислав Чернович… Я их вижу ясно. Они стоят, обнявшись… На ней открытый расстегнутый пеньюар. Я вижу обнаженную грудь…

…Я… я… я сломал ноготь о борт каика…

…Это… Да… черт возьми, это недурно! Рено де Севинье Монморон рогат. Да, рогат, даже не получив анонимного письма… Это еще забавнее!

Глупец… сорок пять лет… сорок пять лет. Это урок… А ему сколько, Черновичу? Двадцать пять, да… Урок, жестокий урок…

Да, жестокий… моя гордость истекает кровью… И еще что-то, не только гордость…

О, я совладею с этим. Нет, я не уйду отсюда так скоро. Меня не заметят: ночь слишком темна, а их альков слишком освещен, даже иллюминирован… три лампы… Я хочу изжить эту боль до конца.

Они разомкнули объятия. Она беспечно подходит к отрытому окну и смотрит в ночь, смотрит на меня. Он неподвижен и глядит на нее. Я слышу его слова:

– О чем вы думаете, красавица моя?

Она отвечает. Тем чистым, мечтательным голосом, которым говорила мне вчера. «Дайте мне вспоминать», – она отвечает:

– Я думаю о том, что вы не очень меня любите. Я думаю, что вам почти все равно, что я ваша… не правда ли, Ста?.. Меня так легко было взять. Я ведь была так слаба, так жаждала ласки… И это было не интересно для вас, и скоро вам надоело. Давно уже… Мне даже кажется, что вы не слишком радуетесь, добившись этого свидания, которого домогались так страстно, – свидания здесь, в моей спальне.

Он возражает. Кажется, он говорит какие-то нежности. Но я не слушаю его слов: я вслушиваюсь только в ее голос, звуки которого я так люблю…

Она продолжает:

– Я думаю, что на вашем месте могли бы оказаться и другие, которых я позвала бы так же, как позвала вас, если б случайно они встретились на моем одиноком пути… другие, может быть, отдали бы жизнь за такой час…

О, Боже… нет! Только не это!

Что это? Огни в темном саду… Огни появляются из большого дома, скользят под деревьями и предательски подкрадываются к павильону, окружают его…

…Слова Мехмед-паши… слова Мехмед-паши…

Да, так и есть. Дверь павильона отворяется под напором, по-видимому, сломавшим задвижку. Входят сэр Арчибальд с кузиной леди Эдит. Так и есть. Не раздалось ни крика, ни падения опрокинутого стула, ничего. Я услышал только глухой стон – стон леди Фалклэнд – потом сухой смешок, дребезжащий, как связки скелета, торжествующий, злобный смех победившей, наконец, соперницы…

И больше ничего.

Но нет: спустя мгновение, бесконечно долгое, слышится щелканье курка револьвера, который взводят. Но сейчас же звучит холодный голос баронета:

– Не трудитесь, Стани, оставьте это. Оставьте. Сад полон прислуги…

Я больше не вижу Черновича, он отошел от окна. Должно быть, он повиновался, потому что выстрела не слышно. Черт возьми! Сад полон прислуги! – Чего вы хотите? Можно иметь в своем роду пять королей и зваться Черновичем – но не Бюсси д’Амбуазом…

Снова голос баронета:

– Мэри, не угодно ли вам подписать вот это? Вы понимаете, что теперь вы в моих руках. Упрямиться бесполезно. Если вы подпишете, я не позову людей – ни кавасов, ни лакеев. Все останется между нами. Если не подпишете – позову… Простите, останьтесь на месте. Оставьте, пожалуйста, шею открытой.

Опять этот сухой дребезжащий смех…

О, она жестоко мстит – та, другая!

Леди Фалклэнд стоит в амбразуре окна, спиной ко мне. Статуя не могла бы быть неподвижнее. Сэр Арчибальд делает шаг вперед. Чернович становится между ними:

– Арчи, вы не решитесь…

– Стани, я прошу вас замолчать. Гораздо корректнее, чтобы вы молчали.

Он молчит… Мне кажется, другие не молчали бы!..

– Мэри, угодно вам это подписать?

Ни слова, ни звука. Она превратилась в камень. Смешок леди Эдит обрывается. Змея выпускает жало:

– Мэри, подпишите, и пусть все будет кончено. Я вижу, вы слишком легко одеты. Вы простудитесь… А если вы заболеете, кто будет заботиться о вашем дорогом беби?

На этот раз статуя вздрагивает. Но ответа все еще нет.

– Эдит, оставьте ее. Нужно покончить. Мэри, подпишите. Прочитайте раньше, я хочу, чтобы вы прочитали. Это только для того, чтобы получить развод: ваше согласие, признание в… во всем этом. Не будет никакого скандала. Эту бумагу увидят только чиновник и консул. Все будет улажено, потому что вы не можете больше сопротивляться. Если вы не подпишете, я позову прислугу и заставлю констатировать факт. Получится скандал.

Он протягивает бумагу. Рука, опирающаяся на подоконник, сжимается, и застывшая у косяка голова делает знак отрицания.

– Нет? Как вам угодно. Значит, скандал. Тем хуже для ребенка: он узнает, что за женщина его мать.

Молчание. Рука отрывается от окна, тело гнется, голова склоняется. Леди Фалклэнд на коленях:

– Арчибальд! Умоляю вас! Не отнимайте у меня ребенка…

Он пожимает плечами:

– Об этом нечего и говорить. Вы могли еще просить об этом вчера. Но я уж вам сказал: теперь вы в моих руках. Если вы подпишете, ребенок не будет знать. Если не подпишете, он узнает. Выбирайте, и не нужно больше бесполезных слов.

– Арчибальд… Умоляю вас… Ребенок…

Голос ниже на целую октаву. Я едва слышу его, так он слаб и так придавлен гнетом страдания.

Вмешивается Эдит:

– Арчи, позовите же слуг. Вы видите, она ничего не понимает. Эти француженки очень чувствительны, но совсем не умны.

Резкое движение. Леди Фалклэнд поднимается, полная гнева.

– Арчибальд! – слова точно брызжут, голос звучен и страшен. – Прежде всего заставьте ее замолчать. Я еще у себя дома! Арчибальд, вы – гнусный, гнусный человек. Под этим кровом мы были чужие, но были свободны и вы, и я. Сколько раз вы мне говорили, что я свободна, желая, очевидно, пользоваться свободой сами. Сколько раз я могла сама вас поймать в ловушку, как вы поймали сегодня меня. Я не хотела. Я действовала честно. А вы, вы предатель, предатель… Предатель…

Он бледнеет от оскорбления. Минуту он колеблется, стоя перед ней. И вдруг, когда она еще раз повторяет: «предатель», поднимает кулак и наносит удар по хрупкому плечу. Леди Фалклэнд падает. Чернович не трогается с места…

Неумолимый муж отворяет дверь:

– Я зову?.. Раз… Два…

Я не вижу страдалицы, она на полу, побежденная, раздавленная. Но палач останавливается и прикрывает дверь. Потом сгибается, с бумагой в одной руке, с пером в другой. Так тихо, что слышно, как скрипит перо… Дело сделано.

– Эдит, Стани. Подпишите как свидетели.

Она подписывает. Чернович подписывает тоже, не возмущаясь, без всякого протеста. Кончено.

Сэр Арчибальд Фалклэнд старательно складывает бумагу и кладет ее в бумажник ярко-красной кожи.

– Завтра я поеду в Сан-Стефано, к судье. В три часа уходит поезд… All right! Стани, хотите папиросу?

Они курят, как двое друзей.

Чья-то тень медленно, с усилием поднимается и облокачивается на подоконник. Она наклоняется к воде… О, она не бросится! У нее нет на это сил. Все кончено. Она подписала. У нее нет больше ребенка. Ей больше ничего не надо. Она ищет только немного свежего воздуха для своей пылающей головы. Она смотрит во тьму. Как только немножко привыкнут к темноте ее глаза, она увидит мой каик: надо ехать.

Я едва притрагиваюсь к плечу Османа, и он беззвучно налегает на свои огромные весла…

Последний звук долетает до меня: я уже слышал его там, под кипарисами. Так же, как тогда, он сжимает мне горло, терзает сердце: звук неудержимых рыданий. Бедная, бедная женщина! Убитая, обезоруженная, растоптанная, одинокая-одинокая, без друга, без защитника, одна, одна. Ее силы иссякли. Гордость сломлена. Ей уже все равно, что другая, соперница, воровка, видит ее слезы и наслаждается ими.

Она плачет сейчас, как плакала в моих объятиях под безмолвными, глухими кипарисами. Ей все равно.

У нее больше нет ребенка, нет ребенка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю