412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Киор Янев » Южная Мангазея » Текст книги (страница 12)
Южная Мангазея
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:56

Текст книги "Южная Мангазея"


Автор книги: Киор Янев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

Викч загремел цепью: – Ты её и Суламифью потому называешь, что она с тех пор в землю вдавлена, давно нежива и почернела?

Азеб досадливо махнула рукой: – Если о тебя влюблённый разобьётся, ты даже и не почувствуешь. Жива, на работу ходит, в контору где-то на Лубянке. Но жива и память рюриковичская о ней, это я, покорная, – Азеб поклонилась, – и, грешным делом, устремлена к той девице. Между нами говоря, ничего особенного я в ней не нахожу, – Азеб слегка покраснела, – так, секретарша какая-то. Это только в мечтах своих Рюрикович её в небеса возносил. Поэтому я и упираюсь немножко, попутно вот Москву оживляю, проявляю в многоэтажках смутное подобие его небесных квартир, бивуаков, а в них – его знакомых, по миллиону на типовой этаж, жителей-эфиопов.

– Не только цель твоя – Суламифь, но все москвичи для тебя – эфиопы? – поразился Викч.

Смутной палитры. Я же память, самодержица тех, кто стал бесчисленным эскизом жизни. Живое, что случается или случится, мне неизвестно. Причём моим становится всё, что видел или видит Рюрикович во сне или наяву, причудливо увязывая это с Иксой, ведь забыть для небожителя – значит присудить к смерти. Это не значит, что другие могут вспомнить все треволнения какого-нибудь мезозойского листочка, прадревней хвощинки, поэтому я, когда удаляюсь от Рюриковича, мрачнею, как Вера Засулич при хождении в народ. Ведь ты знаешь, что в начале моего стремления вспомнить всё, что так или иначе относится к рюриковской возлюбленной, я – как звезда! Видна всем! – и Викчу! Нетронутые грани! Не девушка, а алмаз! Золотце! А в большой шкатулке серебро. – Легко просвечиваю насквозь, без труда вкладываю в москвичей зыбкие копии ангелов, спутников прогулок Рюриковича с Иксой-секретаршей. Москвичи бойко проигрывают заведённые истории, черня на своём желатине серебряное кино, тягучим Меркурием проникающее в подполье душ, а уж там пробуждается такое канувшее, о чём может вспомнить только вечное существо. Всё это уминается в меня, в мой звёздный свет, который темнеет, густеет и уже непроглядной смолой достигает Иксы-секретарши. Вообще с каждым людским шагом на косточки человека ложится такой груз, такая густая смола воспоминаний влюблённого в него небожителя, что человек вскоре уже не в силах втиснуться в будущее, в ангельские пространства и, как Архимед в ванной, займёт локуток в прошлом. В такой тесноте смола разгорячённых воспоминаний проймёт подопечного насквозь, человек начнёт мумифицироваться и задумается о вышнем. Когда Икса обратит вверх свои глаза – Проходы в девичьи ёмкости, Рюрикович, куча кочующих воспоминаний, может кануть, влюбиться в неё без остатка. Ты только подумай, – раскричалась Васильчикова, – что меня ожидает! Исчезнуть в жизни какой-то секретарши! Причём она сразу забудет об обременявших в прошлом высоких материях и радостно завихляет в будущее, которое начнёт высасывать из неё детей или деревья. Тёмные дети и ещё более дубовые деревья! Такой мрачной обыденностью изойдёт влюблённый Рюрикович, мечтающий о столь светлой и образованной девушке, как я! – Азеб возмущённо расправила оборванное платьице. Викчу неточен ь понравилось последнее высказывание. Азеб это заметила и, будто не догадываясь о ревности, приняла успокоительный тон: – Хорошо, Икса довольно тупоголова и ещё не думает о вышнем, бездумно тарабанит на машинке в конторе на Лубянке. – Азеб подошла к стене, подёргала за втравленное туда последнее звено викчевой цепи и вздохнула: – Правда, секретарша и не подозревает, что копошит не только красивыми пальцами! Но и изобильным маникюром тёмных рюриковичских воспоминаний, которые, извратившись, загребущей дланью ползут обратно к хозяину сквозь город и его жителей. Лубянские шпики, люди со вползшим нутром, снуют повсюду. Тягучие червалюди чернее, пресыщеннее, чем подпольные москвичи, соперничают с ними во властолюбии и сластолюбии. Любяки.

Викч вздрогнул, вспомнив, что его одиночество Хохо тоже заразилось и лежит под кроватью шпиком.

Азеб поскакала на женском коньке: – Рюрикович добился ответной любви! Она не овладела ещё Иксом, но уже пытается овладеть миром, сделать его связующей любовников смолой, чтобы всё независимое от них, жившее между ними самостоятельной жизнью забальзамировалось и этот бальзам лёг бы на рюриковичеву душу, как робкое девичье «да»! Азеб подбежала к двери и согнулась перед замочной скважиной, бормоча с обеспокоенным видом: – Но если поверхностных бюргеров легко лишить жизни, держащейся в слабом теле, то как только она попадает к подпольным сластолюбцам, вкушающим её тысячью цепких способов, задача для Лубянских шпиков усложняется. Искушённые хычи заманивают иксиных посланцев в дипломатические ходы-обманки! Предохраняют себя и город сложной системой глинистых склепов и катакомб – фильтров, удерживающих смолистую червоточину!

Викч припомнил сталагмит на Смоленской площади. Азеб, всё ещё стоя у двери, обернула к нему голову: – Но всё равно, необъятное ангельское чувство, до смерти сдавленное в тупике любви к обычной девушке, давно забальзамировало бы не только город, но и самого Рюриковича, если бы его безысходный любовный избыток временами не выплёскивался прочь! В другую, несложного нрава, девушку, довольствующуюся тем, что предназначено не ей! Ты её знаешь! Это отражающая Черенкова. Она лишь слегка напоминает живую Васильчикову и принимает в себя меня уже мёртвую! И червивую! – Азеб блеснула глазами. – В Черенковой бурлит не жизнь, а червяки! И её изгибы, так кружившие тебе голову, это изгибы внутренних червяков! Полученных от меня! – Викч досадливо рванул несмирную цепь, которой учудил его хыч. Гнилые привязанности! Сейчас Викчу кружил голову другой изгиб. Обладатель особого женского зрения. Выпученная, как веко, юбка натянулась пониже – Азеб разогнулась, отошла от замочной скважины: – Я касаюсь Иксы, как погибели – во мне постоянно рождаются всё новые воспоминания, стремятся к ней, к конечному пункту.

– И от этого прикосновения в тебе черви заводятся? – вскрикнул Викч.

– Представь себе. Тогда во мне заводится что-то от настоящей современной девушки, комсомолки, от её настоящего, не тронутого Рюриковичем, лона. Я суюсь в его причудливые делишки. И что-то во мне искажается, извивается, начинает жить своей червячной жизнью, незнакомой Рюриковичу. И может выплеснуться им в случайный, другой облик какой-нибудь проходимицы из полузабытых прошлых похождений. Сей грешок вообще-то свойственен ангелам. – Васильчикова почесала себе кончик носа: – Так изменщик коварный лишается воспоминаний, забывает Иксу и успокаивается. Но вчера в проходимицу Черенкову, в разлучницу в матроске, попали не только мёртвые воспоминания, но я живая увлеклась тобой и воспарила к её лунному лику.

Викч стал злобствовать:

– И Рюрикович остолбенел! Башней над городом! Над которой ты, для видимости сопротивляясь – ведь с тобою был я, столпник, – чуть поболталась снаружи. Распаренная на вольты и амперы. Ветреной звёздочкой! Флюгером! Пока Рюрикович не получил своего! Башня его разлучила нас! А я, помеха, посажен на электрическую цепь. – Викч дёрнул своим проводом. Чуть не зарыдал. Азеб попыталась что-то возразить. Тут разверзлась дверь! В каморку ворвался разъярённый Хыч:

– То-то я думаю, почему мой самогонный аппарат еле работает, едва на одну порцию! – Хыч едва не лез к Викчу с кулаками и в то же время говорил жалостным тоном: – Я вслепую чую, по какой из земных пор ко мне твои соки тянутся. В соседней комнате змеевичок приладил. Надеялся целый подпольный заводик открыть, всех подпольщиков своей продукцией обеспечить, пока эта сударыня в тебя втюрилась, одного вместо девяти миллионов одухотворяет, спиритусом наделяет! Спиритуса в ней на девять миллионов достанет, не считая гостей столицы! – Хыч даже подпрыгнул от злости. – И так просчитаться! Я и раньше видел, что жизнь сквозь тебя как свет сквозь дырявое стекло – только чуть покраснеешь! Чуть воспалишься! Ну да мне и этой гнильцы хватает, чтобы моё пищеварение началось. – Хыч гнусно ухмыльнулся Васильчиковой: – Ведь вы и моя мечта, сударыня. А я уж умею вами, как густым вином, наслаждаться. – Азеб вспыхнула и швырнула в него бутылью с наливкой. Хыч увернулся и схватил её за волосы. – Да ты сама, видать, не прочь, раз сломя голову в то, во что я тебя уловлял, в этого немолодого, душевно хлипкого типа, с потрохами влипла. Без остатка предалась. Ты знала, что он свою мечту душевным решетом черпает! Поэтому, чтобы удержаться, целиком, с руками-ногами и прочими прелестями влезла, рассчитывая, что уж если мечта в душе бестелесной живьём, во плоти и крови раскинется, то верблюда будет легче через игольное ушко выпустить. Я и выпить ему для храбрости дал, пусть бы знал что с тобой делать! Да всё равно! Видно, не может тебя один человек больше получаса вынести. – Хыч потащил её к двери: – Придётся тебе и дальше по рукам пойти. А общаться с тобой, какая ты сейчас, без порчи девушка, меня так же привлекает, как человека власть над покойницей.

– Хыч хвастливый! – вдруг завыли, занегодовали за дверью, под полом процессы разложения, шамкающие, чвакающие: «Хмелю алчем!» Безудержно лезли в комнату каждый своим характером, мертвецки потёртым планетой обликом: – Ты нас наприглашал собутыльничать, обещал упоенье пьяной мечтой! Этой что-ли? – Хычовы собутыльники сгрудились вокруг Васильчиковой. – Да она у тебя пресная, как преграда невинной девицы! В земле тысячи таких преград попадаются. Мы можем так её разворотить, как живым и не снилось, не только подбрюшье, но и каждую клеточку ей вспороть, а до источника упоенья так и не добраться. Ты кто такая? – обратились они к Азеб. У той зуб на зуб не попадал. Викч мог лишь немо громыхать цепью.

Она мечта нашего поместного небожителя, Рюриковича, – объяснил хозяин, викчев хыч. Васильчикова вдруг затараторила, глядя ему в глаза:

– Вам меня и мои клетки воротить, что камни колодца ради забродившей грязи грызть! Один подпольный сластолюбец пару дней будет тем пьян, чем всех наружных потребителей 1001 ночь утолять способна.

– Да-да, коллеги, – решил высказаться викчев хыч. – Во время шашней с моей живностью, он кивнул на Викча – раскрывалась. Её все горожане имеют. И она в них пленной жизнью волнуется, сколько ею ещё пользоваться будут, покуда под забор не попадёт, – а потом и мы поживимся! Её и деревья лапают! Каждый камень красотой обладает! Поэтому в Москве под каждым камнем свой мертвец лежит, прелесть и негу каменные холодит. Красота везде разлита, недаром небожитель о наш мир головой бьётся.

– Не о мир он бьётся, – тараторила Васильчикова, заговаривая вышеупомянутые зубы. – Он о душу одной девицы здешней разбился, об осколок предыдущего небожителя. А мир наш видимый, московский с его обитателями и камнями – это синяки на рюриковичевом мозге. Обитателям кажется, что они стоят, движутся, мир кругом роится, – а на самом деле это шишки роятся, что Рюрикович, падая, так или эдак себе набивает. Здесь, в Москве, об удары душевного пульса этой Иксы-девицы, в который он напряжённо вслушивается. Естественно, в москвичей, в Москву прожилки рюриковичева мозга вкрапляются, с памятью, представляющей вышние красоты! Со мной то есть. Москвичи в мире живут, будто женское тело гладят, потому что у меня с ними одно кровообращение, хотя и побитое, с синяками.

Тут уж не выдержал Викч:

– Красоту не чужой пульс в меня втемяшивает! Красоту я сам вижу, в листочках-лепесточках, полётом души!

Азеб немножко замялась:

– Тебе кажется. Твой взгляд – это не полёт души, это полёт рюриковичева мозга вокруг тебя. – Она попробовала насмешливо взглянуть на Викча через плечи толкущихся в отходняке хычей: – А твоя душа – это удар иксиного пульса. Он какое-то время тебя сотрясает, потом, как всплеск морского камушка, в бесконечность уходит и сотрясает миры. Весьма слабо, впрочем.

Хычи завыли в неутолённой жажде и схватили Азеб за лопатки. Её лопатки ходили ходуном, будто она хотела взлететь. Азеб пыталась отнять их, убеждающе говорила: – От этой встряски и ваше утоленье зависит. Москвичи её не выдерживают. У них тело рушится в душу! Во внутренние ангельские прожилки! Как могила в тёплые протоки. Киснет грязцой! Эта душевная бражка и есть ваше упоенье. А моя душевная чистота сквозь ваши зубы, как вода сквозь песок.

– Взашей её, взашей! Чистюлю эдакую! – заорали убеждённые хычи. – К пресным обывателям! Благо все здесь гуртом. Вон на площади масса демонстрантов пресной мечты жаждут. Мигом её доквасят. Тогда и мы упьёмся! – Они потащили слегка упирающуюся Васильчикову к дверям и вышвырнули её наружу.

Викч прильнул к окошку. Слава небесам! Ну конечно, на Красной площади никто Васильчикову не заметил! Никто обычно и не замечает собственной жизни, хотя та и толчётся в теле, как в ступе. Всполошно поспевает за невидимым временем. Он успокоился. Время – толчки падения небожителя и для Васильчиковой, стюардессы этого падения, лётного салона головы влюблённого ангела-рюриковича, Москва тоже была ступой. Пассажиры ступы, москвичи, не находили ничего примечательного в хозяйке лётного салона, девушке из обычной городской толчеи, хотя и смугловатой. Ведь все азебовы метания по городу, под московскими, напоминающими ангельский череп, сводами, были лишь обтанцовыванием рюриковичева низвержения, ему же в такт дёргались и телодвижения московских обывателей, не только внешние, но и мозговые. Сейчас это было видно по их мыслительным аппаратам, в унисон тюкавшимся в окошко сторожки азбукой Морзе: «Вздрогнем, вздрогнем! Мы тоже жаждем хмелю!» Это увидели и хычи, слонявшиеся по комнате, вразброд загалдели:

– Братцы! Послушали гнилого специалиста! Нашли кого слушать! Москвичам не нужна жизнь! Её вихляющиеся прелести здесь никого не прельщают!

Викчов хыч отругивался:

– Глупцы! Конечно, Васильчикова вихляется в сосудах, под кожей и мосшвейпромом как под паранджой! Такие покровы для москвичей – не прельщенье! – оправдывался он. – Толстая паранджа – утешение для влюблённого небожителя! Это слои его черепа, рухнувшего на город арочными перекрытиями, сводами подъездов, сердец и юбок! Под ними трепет паденья – обыденный ритм! Поэтому Рюриковичу мнится, что его голова – не падающая ступа. Но не волнуйтесь! – утихомиривал он товарищей: – Мы всё своё улучим! Там гибельное беснованье, а не чинное существованье! Это только по рюриковичеву мнению у него все дома. Под сводами! Обычные девушки – ходят, не агонизируют. Им самим, кажемся, что живут, хотя на самом деле терзают себе внешний вид и в Москву коленями поддают. И вокруг хорошо, малиновый звон под московскими куполами. Лишь меж коленей прореха в мире, в ангельских сводах! Там – удары судьбы, жизни, сошедшей с невидимой колеи! Влюблённые, метеоритом вывернутые оттуда извне – пожарные команды! Авралом пытаются залепить! Мёртвой хваткой! То есть нами! – Хыч, обернувшись к Викчу, принял назидательный тон: – Но из тебя затычки не вышло! – подошёл ближе – Тебя самого разнесло! Разлетелась жизненная гнильца, когда ты всеми природными процессами обнимал тугую, как Самсон, Васильчикову! И ты стал кристаллом любви, а у окружающих в колотых венах сладковатая мякоть заёрзала!

Тут со звоном и стоном сквозь окно в сторожку упомянутые окружающие просунули сизые носы!

– Посмотри на эти дохлые носы – заорали Викчу хычи, злорадствуя. – В москвичах твои останки проклёвываются!

Они кинулись к его хычу:

– А ты, умник, нам больше не нужен! Есть другие претенденты! Ты развенчан! – потащили этого хыча, громыхая по лестнице, на верх башни к двуглавому дреколью на макушке, и развенчали, усадив поверх герба, впившегося веной и артерией византийских остроклювых шей. Хыч окупался снабжён сердцем! Он перестал покладисто выполнять функции гнилого потребителя, единственного постоянного представителя всей карликовой страны, освобождённой Викчем из крепостного права окружающей среды, ныне пустившейся в молекулярный разгул. Москвичи изведали его, разгула, сладостных брызг, когда Викч Наполеоном бурлил в раскалённых васильчиковских прелестях и захотели стать его подданными!

Между тем Викч, карла в потешном балагане, обретал бессмертие, консервируя былую жизнь, как памятник, чуть опушённый былинками. Прочая растительность и фауна, отжитые Викчем в течение жизни – стада овец, вагоны брюкв, коих вместе с клубами потреблённого воздуха и минеральных веществ и должно было хватить на целое карликовое государство, лишились отныне жизненных пространств и плющились на Викче всей гигантской массой в стальную броню.

Однако изощрённые хычи провозгласили Красную площадь территорией карликового, вроде Сан-Марино, государства и объявили приём в подданство в площадной сторожке с надписью: «Володарь мира». Москвичи, бывшие крепостные с заголубевшей, гниловатой кровью, орали: «Владей миром!», охотно поддавались, бия челом, вздымая задом в Викче – володаре бурю переживаний, душевная утончённость которых увязала в стальной броне, наружу пробивались лишь первичные потребности в поклонниках, вызывая в тех естественную реакцию на трупное вещество. Викч вёл себя как истукан, готовенькие подданные так содрогались, что не могли удержаться на поверхности мира и двигались ползучей ртутной кровью в некрополь вокруг сторожки и у Кремлёвской стены. Населяли с обратной стороны пустующую с изнанки Москву. Этого и добивались хычи, думая, что если сократить число москвичей до одного Викча, а всех остальных переселить в Сан– Сталино, то Васильчикова неминуемо будет светить только ему, истукану, и они смогут на месте вытягивать достаточно самогона, не гоняться за посредниками и бездвижно кайфовать вповалку.

Но государство Сан-Сталино получилось опереточным. Москвичи лишь пародировали подданных, не пощадивших живота, живьём, актёрски реагируя на царские переживания, внедрённые в них как кол в двужильного, но верного боярина. И Викч, в стальной броне, не мог лечь костьми в зыбкой, нереальной стране, где были пародии на мертвецов, но не было их настоящих, замерших, крепящих к истории и территориям. Он находился вроде в театре, в разболтанной потёмкинской деревне, Москва едва фиксировалась воронками женщин и заплатками денежных гвоздей, вихлявших с закулисной стороны, как черви. Бледная Азеб тоже заплатила плату за вход, отстояв в очереди поклонников, сжимая в кулачке спасительную тюремную пилку – спасти Викча! Подпилить хычову цепь! Викч же и с ней вёл себя как истукан! Однако ну девушку зафиксировать не смог, хотя и разогрей в безуспешных потугах над скромной преградой не только сторожку, но и Арсенальную башню, так что разжижились медные жилы башенного герба, сердцем замершего в хыче, в его развенчанном прошлом, отжитое потекло в землю, переплетая её гнилой бахромой, и Викч начал жить, то есть стараться умертвить весь мир, заменить актёрскую индивидуальное и вольничавших москвичей кукольным амплуа – стылым мышечным спазмом, который пронимал Викча в тот или иной момент – и превратить горожан в его временные трупы и город вокруг них свить по формулам былых телодвижений, которые разматывались с Викча, как с клубка.

Так его отхожая плоть сплотила окружающую страну, сам же Викч утерял сплочённость и Азеб, раздавив пальчиками две капли испарины, в которую размякла стальная броня истуканских объятий, погладила по его растерянной руке и печально улыбнулась:

– Ну что ж, Виктор Иванович, прощай! Ничего ты для Яна не сделаешь! Прощай, козёл трусливый! – она закашлялась: – Я, ровесница сонной Офелии, триста лет в болоте плавала и не такою гадостью рот наполняла, – Васильчикова сплюнула: – Ты оборвал почти все светлые струнки, привязывавшие меня к городу и я улетаю отблеском! Чёрно-белой бабочкой! Моё отражение теперь сильнее притягивает! В мёртвом отражении я никого оживить не смогу, там Эвридика какая-нибудь как хочет свои дымчатые формы простирает. Здесь она у меня, там я у неё на побегушках! Что она захочет, то и буду подсвечивать! В Регенсбурге, самой северной точке на Дунае… Азеб пригорюнилась: – А уж как я за Москву цеплялась! Всеми душевными струнками! Такими психологиями их закручивала! В каждого москвича! Морскими узлами! Весь русский быт как железобетоном скреплялся! Девять миллионов морских узлов! А теперь только твой комочек в горле меня удерживает. – Она прикоснулась к его адамовому яблоку. – А Москва тебе досталась. – Азеб вздохнула. – Кроме тебя, я света Божьего не взвидела, вот тебе и досталась Москва. Мой свет из тебя немудрёным рецептом кишок выходит, усваивает что попадётся и всё делает похожим на предшествующего человека. Пока не размешаются город и человек. Теперь Москва ёжится, словно вместо железобетона простелена соломой, хворостом да венками. – Азеб кивнула на кучу венков в углу, принесённую отдававшими в сторожке честь москвичами. На куче храпел его освобождённый хыч. Он слез с башни и по старой художнической памяти принялся расписывать венки дубочками, золотыми буковками и пр. Рядом прикорнули и другие хычи, вповалку, как и мечталось. Вдруг художник на хворосте стал шевелиться, почуяв паленый запах – юбочка у Васильчиковой ещё тлела, помятая Сан-Сталино, как утюгом. Азеб вспорхнула:

– Ну, мне пора, сначала отдохнуть от всего этого, а потом в Шереметьево!

– Возьми меня с собой! – взмолился Викч.

Она оскалилась:

– Я в дом отдыха старых большевиков еду! А ты, боров, и так с трудом удерживаешься на поверхности этого мира – посмотри, какая гроздь хычей тебя грузит! И уж улететь они тебя теперь и подавно не пустят. Стал невыездным! Впрочем, – вздохнула Васильчикова: – и Шереметьево – яма, где свалены все «улетевшие» – хыч и верхач – отсюда только отражение мёртвое может улететь в край цветущих цитронов, а сам ты со своим мертвецом на родине остаёшься. – Хыч на хворосте хрюкнул и зло уставился на Азеб. Она бросила Викчу пилку и со всех ног кинулась прочь.

Ему не составило большого труда освободиться от цепи и выйти из Мавзолея. Хыч страшно ругался, но удержать не смел – у мёртвых только тонкая нервная связь с живыми.

Пришлось вновь поползти ему по пропаутиненным ходам под Викчем. Викч, впрочем, чувствовал гораздо большую тяжесть на душе – ведь к нему не один, как прежде, а великое множество хычей, весь Кремлёвский некрополь привязался. Пришлось им по пахать землю под ним так скученно, что она тряслась, Викч был как танк, и дома вокруг осыпали штукатурку,

Дома эти, в центре города, были сейчас нежилыми – население демонстрировало на Красной площади, и из них по-конторски стрекотало: тра-та-та… Вещий город. Икса-секретарша. была где-то неподалёку, на Лубянке. Тра-та-та… Карликовое государство Викча оседало. Брусчатка на площади напомнила игру в шашки, где Мавзолей смотрит на Покровский собор: – эх, попасть бы мне в дамки.

Викч вытащил из кармана ручку-указку, постучал по клеенке. Вместе с ручкой вытащился гербовый конверт. Так… Азеб Робсон-Васильчикова… Отец её, Робсон, писал заявление… Признано… Разрешено… Действительно, не нужно ей в степь возвращаться, получит эфиопский паспорт, стипендия за границу, диаспора в европах. Викч вздохнул, потрогал адамово яблоко. Улетела, а последнюю жилу из меня не вытянула! Занозой от зазнобы свернулась.

Он снова вспомнил маринованный дождь, мокрые рельсы, мокрую живность. Сердце в капюшоне. Бегают собаки – замордованные люди, кошки – собаки китайской национальности. Троллейбусная шашлычница. Раньше здесь были лошади – собаки, попавшие в ад, теперь настенный Хемингуэей в свитере самоубийцы. Поймал я пулю на лету мне в лоб она летела в холодном пальцы все в поту чтоб пуля охладела а если все-таки тот пот вскипит, и кисть раздастся, что ж, буду, вскинув рот, там охлаждать пытаться.

Поэзия с большой дороги.

А была бы у меня любимая жена – высижу её да вылежу из пролежней да сбивок диванных.

Наскребу себе девочку в подворотне.

Буду долго месить её тело, надеясь сколотить в нем зародыш.

Та писклявая, цыплёнок с косичками, клофелинщица Черенкова, тоже, наверно, интернатским методом владеет. Мозг-поплавок. Поэтому такие девы временами принимают вертикальное положение. Половомойка. Женщины – плавные силуэты, волнительно облекающие половые зрелые мочала. У неё золотистый пушок, который даже сквозь полосатые чулки просвечивает. В Викче проснулся паноптикум. Пан-оптикум. У Пана, как известно, два… Иногда мне кажется, что у меня на теле, в разных местах, не только там, где положено, возникают, как почки, несколько пан-объектов. Любая эрогенная зона подобна третьему глазу.

Викч сразу заметил, что под матроской у неё ничего нет.

Забыть жизнь не на рельсе, в удавке, а в тюльпанных объятьях!

Жениться мне на ней что-ли, малолетке с исступленными выпуклостями. Взлохмаченный тюльпан.

И Викч решил пойти в общежитие. Снежило. Кто-то сверху утаптывал людей ватной ногой. Шёл снег по России… В северных морях снежные валы, проколотые светом. Рыбы, истончённые от холода, тоже состояли из шепчущего снега.

В общежитский двор вместе со снегом садилась гарь бубличной. Продымленный снеговик у парадного входа предупреждал ворону: – Я мутант! Та смело клевала его за морковь: – Я сама – летающая палочка Коха!

Черенковой дома не было.

Общество старых большевиков, в котором был восстановлен Робсон, выделило ему двухместную путевку в свой дом отдыха, которую он передал удочеренной Азеб. Васильчикова, давно желавшая загладить свою несдержанность по отношению к Амазонетте, взяла её с собой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю