412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Киор Янев » Южная Мангазея » Текст книги (страница 15)
Южная Мангазея
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:56

Текст книги "Южная Мангазея"


Автор книги: Киор Янев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Ян вгляделся в айгулечкины ловчие приспособления, в шелковистые складки в булавках ключиц, в загар от золотого тиснения пойманных ангелов. Ленивые раздуться галактиками, побулькивают они умеренными калориями в айгулечкиных жижах, ловким фокусом отпечатывают горячие, парные бездны своих ликов-откликов гнездовища-прошлого на молекулярных узелках девичьей памяти. «Это затрудняет мою задачу! Я хочу сам задурить айгулечкины молекулы! Заглянуть на их обратные, лунные, прохладные стороны, на отражения идеальной возлюбленной…» Ян щёлкает скафандрами, как кастаньетами… Но отражения возлюбленной не прохладны! Взрываются на миниатюрных узелках – вирр-варр! – осколки рефлектируют сами в себя, в алхимию подсознательного, там что-то нагревается и дева вскипает. В безвоздушном пространстве вскипает кровь! Лопаются, как пуп, пыхтят кратеры, и, улыбчиво эмалируя свою архитектонику, тряся гузкой – рябая чревовещает:

– Ишь ты, куда залетел!

– Искал идеальную любовь, Айгулечка! – разводил Ян в ответ рот, как круги по воде.

– Я уже Неайгулечка! – синегубо проталкивалась трескающаяся белизна, – Айгулечка в будущее, как в насест, смотрит, небось думает радостно: «всегда буду топотать с ним в ресторации дробилась скорлупа в неайгулечкиной ротовой полости, желточной лавой вытекал язык – а ты в бабье прошлое влез!

Бабы с прошлым, все одинаковы! Одинаковы в бабьей архитектонике! Евы снаружи – лилит изнутри. И у этой – знакомая Яну улыбка Амазонетты, Лилит Черенковой!

– Кочет ты московский! Археоптерикс ископаемый! возмущались лилитовы глубины: – В Москве и в Мангазее под Москвой и под Юмеей, и живой и мёртвый – искал эфиопку?

– Не путай меня с твоим деканом озабоченным. Не только куриные были у меня в Москве мозги! – гордо потряс Ян всем букетом скафандров у него на плечах.

– То-то ты, городской хлопотун, топтал Московию, ядрёную Леду о семи кустодиевских холмах, словно несушку! – упорно квохтало лилитино подсознательное. – Чтоб снесла она тебе золотое яичко с тёплыми, девичьими боками! Всю свою московскость, золотистость и округлость в младой княжне Васильчиковой!

Да-да-да! Опали Кустодиевы холмы и изможденные купала. Очутился Ян посреди ледяной космической пустыни. Лишь искры московской глазури кругом. Позёмка суетливой архитектуры. Только что же он, лихой тат, урвал – не опомнился. Бока девичьи не жаром ничьим, а холодом скорлупным, кукушкиным, обдают.

– Скорлупа ты азебова! – ударились яновы зубы в воспоминания: – Светишь, да не греешь! Не ради тебя я земную жизнь топтал! И не одной только петушиной, но и прочими своими головами ядрёную Леду морочил! И в сердце Московии и у фиоровантьева хребта. Головами-черпаками удалого седьмого неба. – С каким только пряным мозговым душком Ян её ни размешивал! Чтобы кипели лакомые недра! Поднимались туманы, зорьки да марева-парева стылой росой удалых его зениц – луп, вцепленных во взгляды любимой, жадно испещряющие прошлое. В нём, как в силках, несусветно сверкала Московия. Членистоного ворочала кранами и кирпичами. Обеими Отечественными войнами и прочей историей стенографируя отношения Яна с любимой. Любой миг зыбучих времён – её взгляд, ангел, никогда не найденный и не потерянный в городе, всосавшем его, как в фениксово гнездо.

И ты, посторонний! Не испепелён встречами с любимой? Еле мерцаешь! В городе ворованных взглядов. Холодно преломлённых каждой песчинкой.

Трескучи песочные часы городских ущелий. Ян пересыпался там как калейдоскоп из бисером брошенных в яново прошлое драконьих хрусталиков любимой. Зажмуренные хрусталики вылупились в драконьем многоголовье московских девиц. Вшиво копошившемся в городе и сыпучих обывателях. Пипа, Эвридика, Черенкова… Хихикающий посторонний! Ты тоже калейдоскоп, в который никто не смотрит, потому что открой твоя любимая глаза – выгорел бы дотла! И Яна испепелили бы взгляды-ангелы его идеальной возлюбленной в гнездовье прошлого! Если бы не прощались они с ним ежесекундно. Прощальной поволокой безопасно вскружив весь его бренный состав на 180° в минус-абсолют по Цельсию. И Ян, устремлённый в ничто, в будущее – жил! Бренные частицы наделялись фейерверком пространственно-временных координат – отражениями гримас, прищуров и ужимок любимой. Мимолётной его земной жизни.

Которую смог остановить лишь тот, кого мы таскаем под собой. Проигравший её янов мертвец.

Недаром он – с дистанции полтора метра – крепостным червем, и под Москвой, и теперь в Юмее пресмыкался и хрустел под Яном в узилище исторической кладки. В бессмертной надежде, что вскроются расщелины в камнях, годовые кольца в брёвнах и все опоры жизни с их костными и прочими преломлениями сойдутся мозаикой черепа битого небожителя, венца разбрызганных московских, юмейских психик: обвенчает он и Яна с дамой с вуалью! Стоило напрячься и гложущей его мыслью она вылупилась из каждой мозаичной, каждой женской косточки. Капризно выпавшей в том или ином историческом ракурсе – или лягушечьей, или царевниной. Задрожали косточки во всех хозяйках, ставших студнем восьмого неба, человечьими-рыбьими-жабьими похождениями одновременно. Радужные ракурсы всех времён слились как в жерле кривого зеркала. Хлестнул солнечный свет сквозь хвощи и плауны бытовые складки облезли с барышень, как с троглодиток в пещере. Без уродств и привычек сгладились не только характеры, но и лица. В одно, единственное. Княжна, Свет-Васильчикова! Нашёл-таки, пусть и с помощью своего мертвеца! Но лишь коснулся Ян твоей, не слитой ни с чем грани в городе солнца на глазных орбитах небожителя. Зажмурился тот, будто опустил киноэкран, на котором: Хлоп – хлоп! Вздуваются и опадают в угаре светотени лбы и мускулы истории, что толчётся в его веках, как в пиратских парусах. А Ян соринкой сморгнут во тьму внешнюю, к персиянке-Неайгулечке, лунно плещущей в настоящем Солнце!

Тьма внешняя! Вот так! Обнимешь замертво любимую – будто в скафандре сквозь нормальную бабу прорвёшься по ту сторону добра и зла! К её лунной спутнице, сорвавшейся с цепи времени. Что ж, прочь обыденные координаты, раз не удержал Ян тебя ни в живых ни в мёртвых земных мерах.

Заратуштрой впивается он в горячие лунные кратеры шальной персиянки. Отстучавшими воспоминания кайнозойской, мезозойской, палеозойской своими челюстями. Его головы – вглубь её глаз! В мозг, к молекулярным узелкам девичьей памяти, но там ничего нет, вилами по воде писано. Где искать Яну свою княжну, любимую до молекулярной глубины? Сосредоточенные, как у экскаватора, необычные его головы не находят молекул – встречают лишь свои отражения разной кривизны, которые одухотворяют окружающий вид вокруг обычной, хотя и прилунившейся. Это не то что корявый земляной материал, с когтистыми кристалликами, цепкими генами, едкой цитоплазмой. Здесь лишь соскользнувшие с него, хладнокровные отблики. Осыпающаяся в солнечном прибое готика воспоминаний. Да-да, привычка делает своё! Янова обычная, городская голова, хотя и прилунившаяся, видит, выстраивает из бледной ряби лунный, но город – формы времени, вырванные из каменной корки, как из склепа. Сначала Яну показалось, что это лунный Регенсбург, или, на худой конец, знакомый по рассказам бабки Сольмеке промежуточный немецкий пейзаж, но астрономическая эрозия быстро огладила острия ратуш в византийские маковки, черепичная пастель расслоилась деревенской палитрой и аскетичная бледноватая Москва прижалась к лунной поверхности. Заюркали лунные москвичи. Астеники! "Луна-вампир солнечных зайчиков! Вертлявый город, как воронкой дервиша, белокаменным кратером высосала", – только успел Ян подумать, как по макушке его шарахнул небольшой астероид.

Заторможенное кино – бег Яна на какое-то крыльцо, под бетонный козырёк девятиэтажки, причём каждое его мышечное движение не отбрасывало тень, наоборот, притягивало её со всех сторон ощутимой шелухой, будто солнце превратилось в горящую резиновую шину. Едва успел Ян схватиться за парадную ручку, как дверь заскрипела и на свет Божий вывалился абориген – несмотря на философскую потёртость, вполне узнаваемый Васёк-бородач с алхимическим сосудом и девушкой смутного облика под полой пиджака.

Васька, взглянув на Яна, постучал по водочной этикетке, огромной бумажке с надписью Справка о реабилитации. Прочие мушкетёры вероятно уже отметили возвращение по месту московской прописки.

Троица с приглашающим мычанием уселась на дырявую лавочку у подъезда. Треснувшие очки аборигена бросили блик– рикошет на грань стакана, озаривший Яна, как Якоба Бёме, правильным небесным пониманием. Ян перестал производить мысли и импульсы и не нуждался в их атомном, материальном оформлении, столь дефицитном здесь на небесах, что приходилось привлекать астероиды или, не дай Бог, будь мысль покрепче, целые планетные системы. При таких бомбардировках лунная Москва и стала бы просто кайно-мезозойскими челюстями, щербатыми от потрясающего интеллекта, если бы не гражданская оборона. Среди прочих и инициативная группа, собравшаяся вокруг лавочки, с помощью философских средств переключала мышление в созерцание, в безопасный режим! Вообще Яна и так привели сюды не сверхынтеллектуальные занятия, а обычный поиск самки, пусть и достигший гипертрофированных, космических горизонтов. Чокнувшись с очками философского аборигена, Ян начал с маленькой, с двух кусочков преломлённой Москвы… Вскоре они перешли к большим масштабам… Треснули очки, горизонты стали по колено, утонули в них московские колокола-бубенчики и мелкорылые созерцатели, безопасно переключённые на поиск самки…

Поминутными поцелуями Ян исследовал смуглую гражданкину ручку. В её прохладных сиреневых прожилках тыкались, как рыбьи губы, ответные целующие пульсики. Коими женщина одинакова во всех местах. Так физики, приборчиками с иголочками, покалывают холоднокровную тушу мира, пока не кольнут какую-нибудь ничтожную плазмочку. Не рыба булькнет! Полохнёт осколок древнего солнца! Рванёт мякоть поцелуя огненная челюсть этой туши, ихтиозаврья маленькая челюсть той, кого любишь в сию минуту. Прорывают губы реликтовые клычки, зубки любимой, жемчужины, и в каждой – отблик всего мира из таких же жемчужин. Не холод рептильего дыханья выбелит твои, физик – лирик, губы, а жар этих бессчётных отражений, как дрессированная пасть в цирке, выбелит виски. Но не надо поступать в цирковые челюсти! Виски выгорят и меж створок обычного трюмо, где загнано время, стылые удвоенья-умириаденья. И не надо клацать о жемчуг зубов, о жемчуг глаз, перепихнувшийся со всем миром галактической спиралью, свинченной сиюминутной закорючкой времени даже не в объёмы динозавра, а в тугое, в осиное, в тугие зрачки, ноткой– шлюшкой готовые впрыснуть динозаврью дозу равнодушного космоса и загасить в крови все тёплые плазмочки,

– Непостоянная, Азеб Васильчикова! – взвыл Ян и снова приложился к лунному мясу эфиопской гражданки. Ох! Клац! Не рептилий холод на его губах, а жар далёких клыков на его висках! Динозавры бродят в расщелинах её кожи! Иль это ты, Васёк Алкаш-ыч, бутылкой клацнул?!

– Экскурсант! Постоянство – у гражданок в одном месте, – холодно ответил реабилитированный Васёк, – это глаза у них неподвижны, а мир вокруг вертится, как барабан вокруг оси, – он ловко уклонился от следующего астероида, стремившегося материально запечатлеть его мысль. От взрыва растрескалась облицовка девятиэтажки, радужно блеснув в очках реабилитированного рептильими тропками кайнозойских джунглей.

Княжна Васильчикова! Как бабочка иглой, Ян захлёбывался желе отражений твоего, Джоконда, прищура пращуров…

– В глазах – ось времени, – предупредил Васёк Алкаш-ыч, – погружена в них, в разметавшиеся со сна ангельские потаённосги. Во всём прочем, кроме двух крылышек бровей, невидимые. Не вглядывайся в женщину, ни по-хорошему, ни по-плохому! Увязнешь в стылом веществе времени – материя по тебе будет щёлкать свои координаты, – это подтвердил визг приближающегося астероида. На этот раз материальная координата отметилась более прицельно, попав не по убого окаменевшим формам времени, а в вытекшее оттуда мумиё, почти мысль города в лице с бородатым философским выражением, лучшим громоотводом: – О бедный Йорик! – и астероид, вытряхнутый из васьковой бороды, Васильчикова погладила ножкой.

ПРИЛОЖЕНИЕ
Фильмотека, просмотренная Викчем на лопатках Черенковой, и несколько прочитанных Черенковой книжек Викча

«Несчастная», Тургенев, 1868

Повесть Тургенева «Несчастная» существует в удивительных вариантах: в развёрнутом плане это автоматический романтический продукт – дщерь-магдалинка барина-мещанки, фортепьян, отчим– угнетатель, барчук-спаситель, стена Кавказа, умученная сиротка, мститель на могиле и прочий набор штампов, столь утомивших самого Тургенева, что на выходе он добавил достоевщинки – скорбное племя, инцест, исповедь со слезьми и т. д., а в конечном типоскрипте с ювелирной точностью выкинул главный романтический рычаг – рокового мстителя (Цилиндрова-Станкевича) и навесил к основным главам длиннющий хвост на четверть повести: детальнейшие похороны и поминки отрицавшей героини, переходящие в такую макабрическую оргию, что эпилог перевесил идиллически– мусикийский сюжет, увлекая его за собой в адскую кухню, где в соусе Истуар д’О уже готовился набоковский «Дар», заимствовавший у Тургенева полуеврейскую гордячку с жовиальным отчимом.

"Черное по белому", "Лунные муравьи", Гиппиус, 1908, 1912

Герои Гиппиус впадают – как вкладные, один в другом, хрустальные шары – в сонный гнозис – так, Вика («Не то») из кристальной петербургской утопии вымечтала себе сонную, ласково-душную родину, где выткался овражный, звёздный, со светильниками послушник-Васюта. Гностическое размножение антагонистично физиологическому, если в аскетический конструкт внедряется физиологический крап, он становится глинистым, хрупким, разваливающимся («Двое-один»),

У русского символизма есть некоторые черты абортария – образные зародыши с едва намеченными ручками-ножками, недоразвившимися чтоб зацепиться живым хороводом, монотонно желтоватые, монотонно синеватые, цепляются отблесками своей сусальной, кунсткамерной оправы.

«Пражский студент» /«Der Student von Prag» (Рийе, Вегенер, 1913)

Цыганка Лидушка – реинкарнация гётевской Миньоны, плясавшей с завязанными глазами между куриных яиц. В начале фильма Лидушка влюбляется в студента Балдуина – это значит начинает его обтанцовывать, сперва – на заднем плане. К сожаленью, студент по– гамлетовски упитан, а Лидушка слишком миньонна. Он впечатлен вытащенной им из пруда графской дочкой Маргаритой, утомившей ретивую лошадь. Лидушка незаметно витает вдоль стен, круч и балконов, где гуляет парочка. Она видит, что Балдуин не совпадает с образом, в который она бессмертно влюбилась. Тогда её танец не просто окружает студента со всех сторон, но, становясь чрезвычайно утончённым, заходит и в Зазеркалье, где обрывает связи зеркального отражения с Балдуином. Остаётся лишь оформить это договором, что делает лидушкин коллега, вездесущий шулер Скапинелли. Хитрой интригой Лидушка окручивает графиню и студента, а его зеркальный образ направляет по вытанцеванным ею воздушным путям и завихрениям так, что когда взревновавший Балдуин пускает в него пулю, та попадает в самого Балдуина. В финале идеальный образ студента, оживляемый воздушными токами Лидушкиного танца, одиноко сидит на могильной плите хозяина и читает Альфреда Мюссе.

«Терье Виген» / «Теде Vigen» (Шёстрём, 1917)

Северное море в начале фильма гармонизировано ритмами и размерами ибсеновской баллады. Семьянин Терье Виген величаво плавает, внимая универсальному голосу волн, питающих его рыбой. Однако проложенные человеком пути нарушают равновесие природы, начинается бифуркация морской фонетики, так что живущие по разным берегам перестают понимать друг друга. Заморских неслухов блокирует на своем крейсере английский лорд. Рыба иссякла, пленённый Виген поэтому вскоре вдов. Через пять лет уже он, свободный лоцман, ввергает в морскую неразбериху неблагозвучных англичан под косноязычными парусами. Но голубые глаза лордовой дочки – катализатор изначальной гармонии моря – умиротворяют разногласия.

«Верное сердце Сузи» / «True Heart Susie» (Гриффит, 1919)

Школьная любовь грамматической доки Сузи и простоватого Вильяма продолжается благодаря двум магическим процедурам. Вильям врезает инициалы подруги-отличницы в дуб, королевское дерево.

Отныне с прикосновением любой веточки-былинки он ощущает не только присутствие возлюбленной, но и буквенно-языковой трепет, необходимый для писателя. Кажется, что у героини, как у кошки, выросли вибриссы, контролирующие мышку – новорожденный писательский дар Вильяма. И Сузи приносит в жертву этому дару свою корову Дэйзи, чтобы оплатить любимому колледж. Герой в какой-то мере становится коровьим производным. Хотя в колледже его и обижают кличкой «масло», зато былинки-травинки навевают ему рассказ, который печатает чикагское издательство. Правда, коровьи продукты дают и другой эффект. Благодаря выпущенной на их основе косметике Вильям влюбляется в чикагскую модистку и женится на ней на глазах онемевшей Сузи. Однако косметическая прелесть держится недолго. Её, вместе с самой вусмерть простуженной вертихвосткой-соперницей Сузи, смывает сильный дождь. И вновь расцветает растительно-животная идиллия писателя с натуральной музой.

«Кукла» / «Die Puppe» (Любич, 1919)

Замок Шантерель. По папье-маше дорожки выкатываются нянька с питомцем, который плюхается в придорожную лужу. Это предпоследняя процедура формирования героя. Теперь, в аморфном виде, он может или получить инъекцию солнца и дозреть в человека, или лунный свет отглазурирует его в кукольное состояние. Под солнечным ланцетом аморфная масса основательно дымится и становится Ланцелотом, неимоверно привлекательным для сочных селянок и барона-наследодателя. В селянках увеличивается вакхический градус и Ланцелот стремится в монастырскую тень, полную прохладных окороков и пыльных визиток. Одна из них ведёт к кукольнику Хилариусу, мастеру лунной стороны веществ, совершенная комбинация которых мерцает в кукле Осси. Однако из-за оптической путаницы лунную инъекцию получает сам Хилариус. Он превращается в лунатика, Осси же святится солнечной энергией точно самогонный аппарат, переходящий кубок героя.

«Голем» / «Der Golem, wie er in die Welt kam» (Вегенер, 1920)

Вакуумный посланец Флориан из кайзеровского замка, разреженного величеством, взволновал спертое гетто, где едва мерцает Мирнам, дочь ребе Льва. Гетто вдутую окружено глухой стеной, только сверху из астрологического скворечника высовывается длинная подзорная труба, которой ребе Лев управляет небесной механикой. Вдруг сдвигается какая-то шестерёнка и низвергаются небесные силы, переполняя не только Мириам, но и всё гетто так, что остаток молнии отпочковывается с частью наружной стены. Эта часть стены – Голем, подобный осадной башне с внутренним огнём. Пока Флориан обгорает в разгоревшейся Мириам, Голем вместе с пестуном, ребе Львом, направляется в кайзерский замок, над которым распустился мираж скитаний скученных в гетто жителей. Тяжелые видения оседают на трескающиеся балки, летит лепнина, но Голем удерживает распадающуюся крышу над благодарным кайзером и приносит-таки в гетто продлённый вид на жительство. Остатком внутреннего огня он кремирует Флориана, Мариам вновь на выданье, обессиленный Голем выходит из гетто, где христианские девственницы разбирают его на гончарные изделия.

«Кабинет доктора Калигари» / «Das Cabinet des Dr. Caligari» (Вине, 1920)

В сумрачном саду мимо Франца, ведущего беседы о привидениях, скользит его невеста Джейн, похожая на Беатриче. Затем картинка искривляется и пузырится, как на застопорившейся кинопленке, набухая лепестками лишь ей, Джейн, ведомых миров. Первым в такой мир за ней в состоянии ясновидения последовал ярмарочный сомнамбула Чезаре. Чезаре – лишь инструмент воли пришлого доктора Калигари, простёршейся над родным городком Джейн. Однако, нагнав умопомрачительную проводницу, Чезаре вновь впадает в сомнамбулическое состояние. Обморок сомнамбулы дырявит городок, так что вместе с хозяином они попадают в другую, давно канувшую историю. Она заключена в голове ещё одного Калигари – директора дома скорби. Вскоре, разоблаченный Францем, душевнобольной директор облачается в смирительную рубашку. Франц следует за своей невестой в парадную залу, где та, отвергая его, представляется королевой. Её новый мир столь искривлён, что с этого, крайнего лепестка космической Розы Франц низвегается во тьму внешнюю.

«Эльдорадо» / «El Dorado» (Л'Эрбье, 1921)

Эльдорадо – заведение, порченое солнцем Испании. Там цветет Сивилла, оплетенная моресками и арабесками. Разгоряченными зигзагами меж роящихся кавалеров она гонит малярийные пары из затхлого подвала. От этого чахнет ребёнок танцовщицы, прижитый от нечистоплотного усача Эстириа. Тот владеет самым лоснящимся дворцом в округе и отказывает бедной героине в помощи.

Титаническое отчаяние обуревает Сивиллу. Она – дитя отнюдь не равнодушного Юга. И когда на распалённую местность надвигаегся холодная тень горы севера, где обитают гиперборейцы, швед Хедвиг с матерью, происходит тектонический сдвиг, порождающий Альгамбру. Это земной рай, гармонизирующий хтонические силы.

Сюда, как в ловушку, и попадает шведский художник, спускающийся из своей прохладной мастерской на Сьерре Невада делать зарисовки на пленэре. Манком для него служит невинная Ильяна, дочь тщеславного Эстириа. Сивилла запирает возлюбленных в мавританском раю, хтонические силы теряют равновесие и происходит их выплеск, спасительный для её немочнoго сына. Эстириа сходит с ума от бесчестья дочери, благородный Хедвш забирает Ильяну со сводным братом в свой высокогорный особняк, сама же Сивилла вскрывает себе сонную артерию, обрызгав балаганный занавес, не могущий предохранить её от назойливых южан.

«Осколки» / «Scherben» (Лупу Пик, 1921)

Ежедневно повторяя свой путь, обходчик чугунки идёт по шпалам, как по тёрке, стирающей человеческое содержание, так что в результате он напоминает пешеходную дрезину. Его нервы толсты, как рельсы. Такую же чугунную жизнь ведут и его домашние, выполняя по хозяйству простые манёвры, точно в депо. Железнодорожное мироздание рыхлится монотонной поездной дрожью, и грязный снег погребает полустанок. Ночью телеграфным ветром летит дробь морзянки, от которой трескаются стёкла. В табачной саже является инспектор, стрелочник подспудных импульсов. Застоялая дочка попадает на сомнительную колею, что сбивает с чугунных людей ржавчину, предвещающую крушение.

«Лихорадка» / «Fievre» (Деллюк, 1921)

Орьенталь, выуженная из заморских далей мужем-матросом, скрючилась в углу портового кабачка. Этот кабачок – вывернутая наизнанку линза Средиземноморья с придонными декадентами, которые курятся миражами. Произошло ежевечернее матросское кораблекрушение. Помимо Орьенталь на кабацкое дно попадают раковины, куклы и обезьянки. Трофеи манят хозяина притона, он заводит хоровод цепких шлюх. Кажется, сам воздух запеленал Орьенталь, дрожащую в дымных кольцах с узлами перекошенных лиц. Вдруг кабатчица, узнав мужа Орьенталь, распустилась с ним бутоном мемуарного танго. Кабатчик взбрыкивает, хрустит позвонок сплоченной вокруг Орьенталь ловушки, и в её памяти розовеет японская вишня, сбросившая лепестки.

«Усталый Танатос» / «Der müde Tod» (Ланг, 1921)

Вдоль весенних проталин в городок, похожий на Фульду, вступает мастер Танатос – длинный, как ДНК; в городской управе проливается золотой дождь и у Фульды вырастает каменное брюхо в ограде 15– метровой высоты. Вход в обреталище Танатоса целомудренно охраняется от пронырливых старцев из управы и дома престарелых. Однако вся пригожая Фульда положила глаз на молодожёна Вальтера, приехавшего облечь свою юную любовь в декорации немецкого городка. И когда молодая жена Лиль отвлеклась на котят и щенят постоялого двора, Вальтер выпил на брудершафт с мастером Танатосом, обретя столь легкую возгонку, которая подвигла его пройти сквозь каменную стену. Лиль сумела с помощью женских средств догнать Танатоса и так умильно встала на голени, что даже у усталого мастера ожили нижние чакры. Танатос разрешил Вальтеру, покинувшему Лиль ради новой каменной невесты, одарить её тремя другими вариантами супружеской жизни: первый – в богомольных декорациях, среди ввинчивающихся в небо суфиев, второй – со вкусом страстной Аквы Тофаны, и третий, самый занятный, с супругом – тигровым оборотнем. Мало того, сама Фульда, разгоревшаяся от лилиных страстей до пожара, уничтожившего-таки дом престарелых, оценила и женский пыл, допустив Лиль в своё каменное подбрюшье, где они соединились с Вальтером в потустороннем менаж-а-труа.

«Возница» / «Korkarlen» (Шёстрём, 1921)

Тематика запредельного «Возницы» была популярна в раннем кино, потому что сам по себе недавно открытый киномир воспринимался весьма потусторонним. Он располагался на желатиновой пленке из мёртвых костей, обработанной текучим серебром, то есть Меркурием– Гермесом, проводником, возницей в мир мёртвых. Таким проводником-обработчиком гостей для главного героя Давида стал шведский шнапс-брантвейн. А так как дело происходит на севере, где в долгие ночи особо ощущается присутствие неведомого мира, пропитой герой и стал столь привлекательным для благочестивой героини, Эдиты. Целый год добродетельная сестра «Армии Спасения» пыталась исправить всё более косневшего Давида, заразившего её туберкулезом, и всё безнадёжней влюблялась. Он был вполне бравым плотником-семьянином, пока с помощью бродячего умника Георга не познал, что лучший мир – это пьяный мир. Именно поэтому он отвергает добродетели, увеличивающие срок посюстороннею пресного существования, даже пытается заразить собственных заброшенных детей. Его ницшеанское пьянство продолжается даже на кладбище, поджидающем больную Эдиту. Наконец, туда является умерший год назад Георг, ныне нравоучитель. Давид узнает, что вместо знакомого блаженства он обречен в поте лица целый год перевозить грешные души на старой колымаге. Но так как дело происходит в новогоднюю ночь, перепуганный герой получает-таки положенную рождественскую отсрочку.

«Доктор Мабузе, игрок» / «Dr. Mabuse, der Spieler» (Ланг, 1922)

В начале фильма благодаря научному гению Мабузе кинетическая волна поезда усиливает психическую энергию совершенного в нем убийства. Новейшими телеграфными, автомобильными и телефонными устройствами она передаётся в лабораторию доктора. С её помощью устраивается массовая паника на бирже. Вездесущие в Берлине па танцулек, завитки рулеток и оккультных блюдец тоже подобны бликам и блинчикам на энергетической волне, женское устье которой – танцовщица Кара Кароцца. Она настолько влюблена в Мабузе, что, кажется, распадается на матрёшечные личины, обитающие в подчинённом Мабузе «городе» в городе – «Беролине» в Берлине. Эти матрёшки, из которых состоит каждая женщина, питаются иерархическими переливами природной мощи, законов рока и оккультных сил. Однако вся сложная система энергетических потоков в «городе» Мабузе стопорится, когда доктор меняет преданную танцовщицу Кароццу на прокуренную графиню Дузи с закупоренными мозгами. В результате герой оказывается в канализационном тупике со слепцами-фальшивомонетчиками. Пробудив напоследок органические жилы в печатных станках, рассудок Мабузе мутится.

«Глупые жёны» / «Foolish Wives» (Штрогейм, 1922)

Магнетическое притяжение эмигранта Сергиуса Каррамзина к оставленной родине приводит к тому, что когда её дымчатые очертания в неясной крымской зыбке, всё более размываясь, распадаются, наконец, на основные элементы, их не ведающие границ легкие фракции завихряются вокруг Сергиуса в виде стихийных сил. Щиплющиеся сильфиды Печниковы повелительницы рулетки с греческими волосами и накладными титулами – краплеными полицейскими наводками сбивают Сергиуса со скромного эмигрантского пути в монакское болото навстречу выдавленной заморским броненосцем обморочной лягушке американской царевне Хьюгсе с долларовой шкуркой. Её, проникая через замочную скважину, жжет служанка-саламандра Марушка вместе с виллой Аморозой, чьи распаленные фудаменты пробуждают в земляном тартаре безумную дриаду Марьетту с бурратино и ножичком. Он и отправляет Сергиуса в канализационный люк, прикрывая крышкой, на которой мерцает Монте Карло – призрак Крыма с князем Альбером в замшелой бородке.

«Улыбающаяся мадам Беде» / «La Sourianle Madame Beudet» (Дюлак, 1923)

По зыбким ступенькам ритмов Дебюсси и бодлеровских строф хозяйка мещанской квартиры переходит в декадентский мир. Дурман цветов зла столь плотен, что удерживает стремящегося к мадам Беде мглистого рыцаря в латах автомобиля. Стрекот и лязганье становятся суше и чётче. Оказывается, что это вернувшийся из конторы месье Беде забавляется привычной игрой – пугает жену русской рулеткой на незаряженном револьвере. Холостые щелчки имитируют мефистофелевский хохоток в любимом им провинциальном театре, туда он и уезжает поглядеть на затхлых артисточек. Решив подыграть удалившемуся мужу, мадам Беде заряжает его игрушку и вновь упивается своими духами и туманами. Однако они сразу рассеиваются сквозняком, низвергаясь в окно, которое распахивает доигравшийся-таки до мефистофелевой пули месье Беде, Мадам в ужасе спешит предотвратить роковой выстрел. Отныне она будет постоянно смотреть в унылое окно, фиксируя промежуточный мир слегка кривящейся улыбкой.

«Умные тени» / «Schatten – Die Nacht der Erkennlnis» (Робинсон, 1923)

Хотя фильмовое время пришлось как раз на канун электромора неимоверного количества теней, что отбросили свои подсвечные ножки и выпали из фонарных люлек, в немецком городке они еще чертили на стенах энцефалограммы своих хозяев и натирались о световые ионы между зеркалами и жалюзи богатых домов, наполняя свои контуры потенциалом издыхающего стада. И когда в ночной компании в одном из самых светских, на Ратушной площади, палаццо оказался ловкий патух, свинопас с художественными амбициями, то, используя декоративные загончики для китайской игры теней, он смог так завернуть траектории гаснущего разума, что устроил настоящее родео, пока не обрезал набычившиеся тени от хозяев и не выбросил их, как туши, на площадь, где они истекли рассветным соком, подрумянивая и подчерняя рыночный натюрморт.

«Колесо» / «La roue» (Ганс, 1923)

Машинист-изобретатель Сизиф – столь искусный мастер, что, вступив в симбиоз с локомотивом, его рычагами, поршнями и колесами рвёт старые природные связи, вызывая в окружающем мире крушения и небывалые токи в деформированном металле, так что тот зацветает розами. Они прорастают в заснувшей в этом розовом кусте, ослабленной девочке Норме, спасённой после крушения и удочеренной Сизифом. Норма распускается в сжатом железнодорожными путями доме Сизифа, содрогаемом, обкуриваемом и просвистываемом паровозами. Древесная составляющая розы рельсов истончается в скрипках её сводного брата Ильи, преобразующих растительное волнение в мелодию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю